Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Третья часть



I

 

У вокзала мы рассыпаемся в разные стороны, как вода, выплеснутая из ведра, разбивается о мостовую. Козоле с Брёгером и Троске торопливо удаляются по Хайнрихштрассе. Мы с Людвигом тоже почти бегом сворачиваем на Вокзальную аллею. Не попрощавшись, пулей метнулся со своим лотком Леддерхозе. Тьяден наспех расспрашивает у Вилли дорогу в ближайший бордель, и только Юпп и Валентин никуда не торопятся. Их никто не ждет, и потому они бредут пока в зал ожидания, чтобы загнать по спекулятивной цене еду, после чего собираются в казарму.

С деревьев на Вокзальной аллее капает; стремительно бегут низкие тучи. Нам навстречу идут несколько совсем молодых солдат, последнего призыва. На рукавах у них красные повязки.

– Погоны долой! – кричит один, кидаясь к Людвигу.

– Уймись, молокосос, – оттесняя его, говорю я.

Другие напирают, окружают нас. Людвиг спокойно смотрит на переднего и идет дальше. Тот уступает ему дорогу. И тут на него набрасываются два откуда‑ то вынырнувших матроса.

– Свиньи, вы что, не видите, что он ранен? – рычу я, скидывая ранец, чтобы рукам было свободнее.

Но Людвига уже повалили, а с простреленной рукой он практически беззащитен. Матросы сдирают с него форму и буквально топчутся по нему.

– Лейтенант! – визжит один бабьим голосом. – Добивай волкодава!

Прежде чем я успеваю помочь, мне так дают по сусалам, что я теряю равновесие.

– Ублюдки! – отплевываюсь я и со всей силы погружаю сапог в живот нападающему.

Тот охает и падает. На меня тут же накидываются трое остальных. Пес подпрыгивает и впивается одному в загривок. Но двоим все‑ таки удается сбить меня с ног.

– Молись да крестись, тут тебе и аминь! – кричит тот, что с бабьим голосом.

Между ногами, которые лупят по мне, я вижу, как Людвиг свободной левой рукой душит матроса, которого уложил, ударив снизу под колено. Брайер вцепился намертво, хотя остальные дубасят его нещадно. Тут я получаю ремнем по башке, а с другой стороны мне впаивают в зубы. Вольф тотчас же впивается обидчику в колено, но мы не можем встать, а они все бьют и бьют, как будто собираются вымесить нас в тесто. В бешенстве я тянусь к револьверу. И тут один из тех, что колотили меня, падает на спину как подкошенный. Еще удар – второй без сознания, потом сразу третий; только Вилли на такое способен.

Он прибежал что было мочи, на бегу сбросил ранец и теперь бушует. Своими ручищами хватает молодцев по двое за шиворот и шарашит их друг о друга лбами. Они тут же отключаются, потому что когда Вилли заводится, кувалда и та ласковее. У нас наконец‑ то развязаны руки, я вскакиваю, но остальные уже удирают. Я еще успеваю попасть одному ранцем в крестец и иду к Людвигу.

Вилли же решил с ними поквитаться. Он видел, как матросы били Людвига. Один, с синюшного цвета лицом, стоная, валяется в канаве, над ним рычит пес, за вторым Вилли мчится красным ураганом, полыхая развевающимися огненными волосами.

Повязка у Людвига всмятку. Сочится кровь. Лицо грязное, на лбу ссадина от удара ногой. Он утирается и медленно встает.

– Сильно досталось? – спрашиваю я.

Мертвенно‑ бледный, он отрицательно качает головой.

Вилли тем временем поймал матроса и тащит его, как мешок, обратно.

– Грязные свиньи, – сквозь зубы ругается он, – всю войну со своими корытами прохлаждались на свежем воздухе, ни одного выстрела не слышали, а теперь решили рты раззявить, фронтовиков тронуть. Так я помогу! На колени, тыловая крыса! Проси прощения!

Он швыряет матроса перед Людвигом и выглядит при этом так страшно, что и впрямь можно испугаться.

– На куски порву, – шипит он, – на ремни порежу. На колени!

Матрос скулит.

– Да оставь, Вилли, – говорит Людвиг, подбирая свои вещи.

– Что? – Вилли не верит своим ушам. – Ты сбрендил? Где они помяли тебе руку?

Людвиг уже идет дальше.

– Ах, отпусти его…

Мгновение Вилли стоит, пораженный словами Людвига, затем, покачав головой, отпускает матроса.

– Ну ладно, тогда иди!

Но не может отказать себе в том, чтобы, перед тем как матросу удрать, так наподдать ему ногой, что тот два раза перекувыркивается через голову.

Мы идем дальше. Вилли ругается, потому что когда он в бешенстве, то должен говорить. Людвиг молчит.

Вдруг на углу Пивной улицы мы замечаем своих обидчиков. Они сходили за подкреплением. Вилли достает пушку.

– Зарядить и поставить на предохранитель, – говорит он, и глаза его сужаются.

Людвиг тоже берет револьвер, я заряжаю винтовку. Пока это была просто потасовка, а теперь дело серьезное. Больше они нас пальцем не тронут.

Мы расходимся на расстояние в три шага, чтобы не быть одной мишенью, и идем вперед. Пес тут же понимает, в чем дело, и с рычанием жмется к водосточной канаве: на фронте его научили, что такое укрытие.

– С двадцати метров начинаем стрелять, – угрожающе говорит Вилли.

Противники заметно нервничают. Мы подходим ближе и оказываемся под прицелом. Вилли щелчком снимает винтовку с предохранителя и достает гранату, которые у него, хоть тресни, всегда с собой.

– Считаю до трех…

От группы отделяется немолодой человек в мундире унтер‑ офицера без галунов. Он подходит к нам со словами:

– Мы фронтовые товарищи или нет?

Вилли так оторопел, что сначала должен прийти в себя.

– Черт подери, это мы вас спрашиваем, трусливые вы зайцы, – возмущенно отвечает он. – Кто здесь первый напал на раненого?

Унтер‑ офицер в недоумении.

– Это вы? – спрашивает он, обернувшись назад.

– Он не хотел снимать погоны, – отвечает один.

Унтер‑ офицер с досадой отмахивается, затем снова поворачивается к нам.

– Не надо было так, ребята. Но, похоже, вы не в курсе, что тут творится. Вы вообще‑ то откуда?

– С фронта, откуда же еще? – пыхтит Вилли.

– И куда направляетесь?

– Туда, где вы проторчали всю войну, домой.

– Браток, – унтер‑ офицер поднимает пустой рукав, – это я потерял не дома.

– Тем хуже, – не сдается Вилли. – Тогда тебе должно быть стыдно, что связался с этими с позволения сказать солдатами.

Унтер‑ офицер подходит ближе.

– Так ведь революция, – спокойно отвечает он. – Кто не с нами, тот против нас!

Вилли хохочет.

– Отличная революция и этот твой союз срывателей погон! Если вам от нас больше ничего не нужно… – Он презрительно сплевывает.

– Еще как нужно! – Однорукий подходит вплотную к Вилли. – Нам много чего нужно! Долой войну, долой военщину! Долой убийства! Мы хотим снова стать людьми, а не военными машинами!

Вилли опускает гранату.

– Что ж, славное начало, – кивает он на помятую руку Людвига и в два прыжка оказывается перед нападавшими. – Ну‑ ка, марш домой, недоноски! – рычит он отпрянувшим парням. – Людьми хотите стать? Да вы даже не солдаты! Как держите винтовки? Страшно смотреть, руки ведь поломаете!

Недоноски разбегаются. Вилли возвращается к унтер‑ офицеру.

– Ну вот, а сейчас я кое‑ что тебе скажу. У нас вся эта тягомотина вот уже где сидит, как и у вас. Ясное дело, с этим пора кончать. Но не так же! Если мы что и будем делать, то сами, а указывать нам не надо. А теперь разуй глаза. – Вилли в два приема срывает с себя погоны. – Я это делаю, потому что я так хочу, а не потому, что вы хотите! Это мое дело. А вот он, – Вилли показывает на Людвига, – наш лейтенант, и он погоны оставит, и я не завидую тому, кто скажет по этому поводу хоть слово.

Однорукий кивает, сосредоточенно о чем‑ то думая.

– Слушай, я ведь тоже там был, – медленно говорит он, – тоже все знаю. Вот, – он взволнованно демонстрирует нам свою культю, – двадцатая пехотная дивизия, Верден!

– Тоже бывали, – лаконично замечает Вилли. – Ну… тогда будь здоров!

Он поднимает ранец и перебрасывает через плечо винтовку. Мы идем дальше. Но когда Людвиг проходит мимо унтер‑ офицера с красной нарукавной повязкой, тот вдруг прикладывает руку к фуражке, и мы понимаем, что он отдает честь не мундиру, не войне, а товарищу оттуда.

 

* * *

 

Первым по ходу домишко Вилли. Он растроганно машет ему:

– Здорово, старая развалина! Резерв отправляется на покой.

Мы уже было остановились, но Вилли мотает головой.

– Сначала отведем Людвига, – боевито заявляет он. – Картофельный салат и увещевания подождут.

По дороге мы приводим себя в порядок, чтобы родители не заметили, что мы только‑ только из драки. Снимаем Людвигу повязку с пятнами крови, иначе мать сильно напугается. Все равно ему потом в лазарет на перевязку. Я отираю Брайеру лицо, и мы спокойно подходим к его дому. Вид у Людвига еще сильно помятый.

– Не переживай, – говорю я, протягивая ему руку.

Вилли кладет Брайеру свою ручищу на плечо.

– С кем не бывает, старик. Если бы не рана, ты бы котлет из них нарубил.

Людвиг кивает нам и идет в дом. Мы смотрим, как он поднимется по лестнице. Брайер уже дошел до середины, как вдруг Вилли спохватывается.

– В следующий раз ногами, Людвиг! – умоляюще кричит он. – Просто ногами! И не подпускать! – И, довольный, закрывает входную дверь.

– Интересно, он хоть через пару недель поправится? – размышляю я вслух.

Вилли чешет репу.

– Понос не пройдет, – уверенно говорит он. – Ведь Людвиг… Помнишь, как он разделался с танком под Биксшотом? В одиночку? Не так‑ то это было просто, скажу я тебе. Как вспомню… – Он натягивает ранец. – Ну, будь здоров, Эрнст. Сейчас погляжу, чем там занималось семейство Хомайеров последние полгода. Думаю, час на нежности, а потом начнется воспитание. Матушка моя… Господи, вот был бы фельдфебель! Золотое сердце у старушки, а выдержка железная!

Я один иду дальше, мир вдруг изменился. В ушах шумит так, как будто под мостовой течет река. Я ничего не вижу, не слышу и внезапно оказываюсь перед домом. Медленно поднимаюсь. Над дверью табличка «Добро пожаловать! » и букет цветов. Они увидели меня в окно и все собрались – сестры, родители. За ними гостиная, накрытый стол, все очень торжественно.

– Что это вы тут устроили? – говорю я. – Цветы и все такое… Глупости какие. Зачем? Это все неважно. Ну что ты плачешь, мама? Я ведь вернулся… Война закончилась… Чего ж плакать…

И только тут замечаю, что у меня самого по лицу текут соленые слезы.

 

II

 

На столе картофельные оладьи с яйцами и колбасой – восхитительная еда. Я два года не ел яиц, не говоря уже о картофельных оладьях. Наевшись, мы уютно сидим за большим столом в гостиной и пьем желудевый кофе с сахарозаменителем. Горит лампа, поет канарейка, даже печка теплая, а Вольф улегся под столом и спит. Лучше и быть не может.

– Ну, расскажи же, Эрнст, что ты пережил, – говорит отец.

– Пережил? – переспрашиваю я и задумываюсь. – Вообще‑ то я ничего не пережил. Война все время, что тут можно пережить?

Я ломаю голову, но не могу вспомнить ничего толкового. О том, что было там, с гражданскими говорить невозможно, а больше я ничего не знаю.

– Вы‑ то здесь наверняка пережили побольше, – извиняясь, говорю я.

И впрямь пережили. Сестры рассказывают, как им приходилось добывать еду. Дважды у них все отбирали на вокзале жандармы. На третий раз они зашили яйца в пальто, колбасу запихнули в блузки, а сумку картошки спрятали под юбку. И проскочили.

Я слушаю несколько отстраненно. С тех пор как я их видел в последний раз, они подросли. Может, тогда я просто не обратил внимания, тем заметнее сейчас. Ильзе уже должно быть семнадцать. Как бежит время!..

– Ты слышал, что умер правительственный советник Пляйстер? – спрашивает отец.

Я качаю головой.

– Когда?

– В июле, в двадцатых числах…

На печке поет чайник. Я играю бахромой скатерти. Значит, в июле, думаю я, в июле… Тогда мы за пять дней потеряли тридцать шесть человек. Но по именам я помню в лучшем случае троих, потом пришло столько новых!

– А что у него было? – спрашиваю я. От непривычного тепла в комнате меня немного разморило. – Осколок, пуля?

– Эрнст! – удивляется отец. – Он ведь не солдат! У него было воспаление легких.

– Ах да, – говорю я, выпрямляясь на стуле, – такое тоже бывает.

Они рассказывают все, что произошло с моего последнего увольнения. Голодные женщины до полусмерти избили на углу мясника. А однажды, в конце августа, каждой семье выдали по целому фунту рыбы. У доктора Кнотта пропала собака, скорее всего ее пустили на мыло. У фройляйн Ментруп родился ребенок. В очередной раз подорожал картофель. Вторая дочь тети Греты месяц назад вышла замуж, и даже за ротмистра…

В окна стучит дождь. Я поеживаюсь. Странно снова сидеть в комнате. Странно быть дома…

Сестра обрывает рассказ.

– Ты совсем не слушаешь, Эрнст… – изумляется она.

– Нет‑ нет, что ты, я слушаю, – уверяю я, пытаясь взять себя в руки. – За ротмистра, конечно она вышла замуж за ротмистра.

– Да, представляешь, как ей повезло, – горячо продолжает сестра. – А ведь у нее все лицо в веснушках! Что скажешь?

Что тут сказать… Если ротмистр получит по мозгам шрапнельной пулей, с ним будет то же самое, что и с любым другим.

Они рассказывают, а я никак не могу собрать мысли. Они все время разбегаются.

Я встаю и подхожу к окну. На веревке висят кальсоны. Выцветшие полотнища вяло полощутся на сумеречном ветру. Колышется застиранная ткань неопределенного цвета, и вдруг за ней всплывает другая картина, призрачная, далекая: развевающееся белье, одинокая вечерняя губная гармошка, сумрак, атака и множество мертвых негров в поблекших синих шинелях, с развороченными губами, налитыми кровью глазами – газ. Мгновение я вижу ее четко, затем картина размывается, бледнеет, опять раскачиваются кальсоны, опять эта блеклость, и я снова чувствую за спиной гостиную – родители, тепло, надежность. Ушло, с облегчением думаю я и быстро оборачиваюсь.

– Что тебе неймется, Эрнст? – спрашивает отец. – Ты и четверти часа не можешь посидеть спокойно.

– Может, он очень устал, – предполагает мать.

– Нет, не то, – чуть смущенно отвечаю я, задумавшись. – По‑ моему, я разучился так долго сидеть на стуле. На фронте стульев не было, мы всегда просто лежали где придется. Отвык.

– Странно, – говорит отец.

Я пожимаю плечами. Мама улыбается.

– Ты уже был в своей комнате? – спрашивает она.

– Нет еще, – отвечаю я и иду туда.

Когда я открываю дверь и вдыхаю в темноте книжный запах, у меня начинает биться сердце. Я торопливо включаю свет. Осматриваюсь.

– Все по‑ прежнему, – слышу я голос сестры за спиной.

– Да‑ да, – отвечаю я, как бы отстраняя ее, потому что сейчас мне хочется побыть одному.

Но остальные тоже подходят. Они останавливаются в дверях и подбадривают меня взглядом. Я сажусь в кресло и кладу руки на стол. Гладкий, прохладный. Да, все по‑ прежнему. Даже коричневое мраморное пресс‑ папье, которое подарил мне Карл Фогт. Оно стоит точно там же, где и раньше, рядом с компасом и чернильницей. А Карл Фогт погиб у Кеммеля.

– Тебе не нравится твоя комната? – спрашивает сестра.

– Почему, нравится, – не сразу отвечаю я. – Но такая маленькая…

Отец смеется.

– Она ведь была точно такая же.

– Конечно, – соглашаюсь я. – Но мне казалось, она намного больше…

– Ты долго здесь не был, – говорит мать.

Я киваю.

– Белье сейчас постелим, – продолжает она. – Туда пока не смотри.

Я лезу в карман. Адольф Бетке на прощание подарил мне пачку сигар. Нужно покурить. Все вокруг словно шатается, как будто у меня кружится голова. Я затягиваюсь, и становится лучше.

– Ты куришь сигары? – изумленно и почти с упреком спрашивает отец.

Я с удивлением смотрю на него.

– Разумеется, – киваю я. – Они же там входили в довольствие. Каждый день нам полагалось три‑ четыре. Хочешь?

Качая головой, он берет сигару.

– Раньше ты вообще не курил.

– Да, раньше… – говорю я и невольно усмехаюсь, что он придает этому такое значение.

Вообще‑ то раньше я и этого не смел. Но от робости перед старшими в траншеях ничего не осталось. Там мы все были равны.

Украдкой смотрю на часы. Я здесь всего пару часов, а такое ощущение, что не видел Вилли и Людвига несколько недель. Больше всего мне хочется к ним, поскольку пока я еще не могу себе представить, что теперь буду жить дома, с родными, пока еще у меня такое чувство, что завтра, послезавтра, скоро нам опять выступать, плечом к плечу, чертыхаясь, покорно, но вместе…

Я иду в коридор и беру шинель.

– Ты не проведешь вечер с нами? – спрашивает мать.

– Мне нужно отметиться, – говорю я, потому что все остальное было бы ей непонятно.

Она провожает меня на лестницу.

– Подожди, темно. Я принесу посветить.

Я изумленно останавливаюсь. Посветить? Ради нескольких ступенек? Господи ты боже мой, в скольких слякотных воронках, на скольких дорогах мне годами приходилось ориентироваться ночью под пулеметными очередями, а тут посветить на лестнице? Ах, мама! Но я терпеливо жду, пока она принесет лампу. Мать светит, а кажется, будто в темноте она меня гладит.

– Будь осторожен, Эрнст, не дай бог в городе с тобой что‑ нибудь случится!

– Что же со мной может случиться дома, в мирной жизни, мама? – улыбаюсь я, глядя на нее вверх.

Она перегибается через перила. Абажур золотым светом освещает маленькое, изрытое морщинами лицо. За спиной по площадке мечутся призрачные свет и тени. И вдруг что‑ то во мне качнулось, меня охватывает странная растроганность, почти боль – как будто на свете ничего больше нет, кроме этого лица, как будто я опять ребенок, которому нужно посветить на лестнице, с которым может случиться что‑ нибудь на улице, а все остальное был сон, видение…

Но вот лампа отбрасывает резкий блик на пряжку ремня. Мгновение проходит, я не ребенок, я в солдатской форме. Быстро, через три ступени я сбегаю по лестнице и распахиваю дверь парадного, мне не терпится к ребятам.

 

* * *

 

Сначала я иду к Альберту Троске. У его матери заплаканные глаза, но сегодня так полагается, ничего страшного. Но и Альберт уже не тот, сидит за столом рядом со старшим братом, как мокрый пудель. Я долго не видел Ганса и знаю только, что он лежал в лазарете. Там, видать, и растолстел, разрумянился.

– Привет, Ганс. Поправился? – бодро говорю я. – Как дела? Что нового? На двух ногах все‑ таки веселее, правда?

Он бормочет что‑ то невразумительное. Фрау Троске, сглотнув, выходит из комнаты. Альберт делает мне знак глазами. Я в недоумении осматриваюсь и тут только вижу, что около Ганса лежит костыль.

– Еще непорядок? – спрашиваю я.

– Нормально, – отвечает он. – На той неделе выписали из лазарета.

Ганс хватает костыль и в два прыжка оказывается у печи. У него нет обеих стоп. На правой ноге железный протез, на левой штырь с прикрепленным ботинком.

Мне становится стыдно за мой идиотский треп.

– Я не знал, Ганс, – говорю я.

Он кивает. Ноги он отморозил в Карпатах, потом еще угодил в пожар, в результате их пришлось ампутировать.

– Слава богу, только стопы. – Фрау Троске принесла подушку и подкладывает ее под протезы. – Ничего, Ганс, справимся, ты снова научишься ходить.

Она подсаживается к нему и гладит ему руки.

– Да, – говорю я, чтобы что‑ нибудь сказать. – По крайней мере, не целиком ноги.

– Знаешь, мне и стоп хватает, – отвечает Ганс.

Я даю ему сигарету. Что ни скажешь в такие минуты, все выходит грубо, даже если с лучшими намерениями. Мы о чем‑ то говорим, с трудом, с паузами; и всякий раз как кто‑ нибудь из нас встает, Альберт или я, Ганс смотрит нам на ноги мрачным, измученным взглядом; взгляд матери повторяет эту траекторию, они смотрят только на ноги, пошел – вернулся, у вас есть ноги, а у меня нет…

Ганс, наверно, пока больше ни о чем не может думать, и все внимание матери – только ему, она не замечает, что Альберту это больно. За несколько часов он совсем притих.

– Слушай, нам ведь еще нужно отметиться, – говорю я, давая ему повод уйти из дома.

– Да, – быстро отвечает Троске.

На улице мы облегченно вздыхаем. Вечерний свет мягко стелется по мокрой брусчатке. Под порывами ветра пляшут фонарные огни. Альберт идет, смотря под ноги.

– Ничего не могу поделать, Эрнст, – с трудом начинает он. – Но когда сижу там с ним, с матерью, в конце концов начинаю думать, что это я виноват, и становится стыдно за то, что у меня две ноги. Таким гадким кажусь сам себе, потому что здоров. Хоть бы руку прострелили, как Людвигу, тогда бы я не так их раздражал…

Я пытаюсь его утешить, но Альберт отводит глаза. Никакие мои слова его не убеждают, но мне, по крайней мере, становится легче. С утешениями всегда так.

 

* * *

 

Мы идем к Вилли. У него в комнате все вверх тормашками. Разобранная кровать прислонена к стене. Ее нужно удлинить, потому что в армии Хомайер так вырос, что в нее уже не помещается. Вокруг валяются доски, молотки, пилы. На стуле сияет огромная миска картофельного салата. Самого Вилли нет. Мать говорит, что он уже час как в прачечной, драит себя дочиста. Мы устраиваемся ждать.

Фрау Хомайер, опустившись на колени, роется в ранце Вилли и, качая головой, достает две грязные тряпки, когда‑ то бывшие носками.

– Сплошные дырки, – бормочет она, неодобрительно глядя на нас с Альбертом.

– Производство военного времени, – говорю я, пожимая плечами.

– Ах, военного времени? – раздражается фрау Хомайер. – И все‑ то вы знаете! Лучшая шерсть! Я восемь дней бегала ее искала. А теперь их только выбросить. И новых нигде не найти. – С глубокой грустью она смотрит на ошметки носков. – Уж столько‑ то времени у вас точно было на войне, чтобы раз в неделю поменять носки. В последний раз он взял четыре пары. А привез всего две. И то вон! – Она продевает пальцы в дырки.

Я только собираюсь выступить в защиту Вилли, как с шумом, торжествующе врывается он сам.

– Вот что значит повезло! Аспирант полевой кухни! Сегодня на ужин куриное фрикассе!

В левой руке Вилли, как знамя, держит толстого петуха. Золотисто‑ зеленые перья на хвосте переливаются, гребешок светится пурпуром, на клюве капли крови. Хотя я прекрасно поел, у меня текут слюнки. Вилли с благоговением покачивает петуха. Фрау Хомайер поднимается и издает страшный вопль.

– Вилли! Откуда?

Вилли с гордостью сообщает, что всего пару минут назад увидел, поймал и забил петуха. За сараем. На все про все несколько секунд. Он похлопывает мать по спине.

– Это мы там научились. Недаром Вилли побывал помощником повара.

Мать смотрит на сына, как будто тот проглотил бомбу, затем зовет мужа и в отчаянии стонет:

– Оскар, ты только посмотри, он зарубил племенного петуха Биндинга!

– При чем тут Биндинг?

– Так ведь это петух Биндинга, соседа! Молочника! О господи, как ты мог? – Фрау Хомайер опускается на стул.

– Неужели же я упущу такое жаркое? – изумляется Вилли. – Тут иначе никак.

Фрау Хомайер не может прийти в себя.

– Сейчас такое начнется! Этот Биндинг просто бешеный.

Вилли обижается не на шутку.

– Собственно, за кого ты меня принимаешь? Неужели ты думаешь, что меня хоть одна мышь видела? Я ведь не новичок! Это десятый. Юбилейный петух! Спокойно можем его есть, этот Биндинг ни сном ни духом. – Он нежно потряхивает петуха. – Чтоб ты у меня был вкусный! Сварим, пожарим?

– Неужели ты думаешь, что я проглочу хоть кусочек? – Фрау Хомайер вне себя. – Немедленно неси его обратно!

– Что ж я, с печки упал? – возмущается Вилли.

– Но ты его украл! – Мать в отчаянии.

– Укра‑ ал? – Вилли хохочет. – Еще не хватало. Реквизировал! Раздобыл! Нашел! Украл? Отнять деньги, да, это, пожалуй, кража, но ведь не взять покушать. Тогда мы уже много чего накрали, правда, Эрнст?

– Не то слово, – говорю я. – Петух просто попался тебе в руки. Как и тот, командира второй батареи, в Стадене. Помнишь, как ты на всю роту сделал тогда куриное фрикассе? Баш на баш – петуха за лошадь?

Польщенный Вилли усмехается и похлопывает рукой по плите.

– Холодная, – огорченно говорит он, поворачиваясь к матери. – У вас что, нет угля?

У фрау Хомайер от переживаний пропал дар речи. Она только качает головой. Вилли ободряюще подмигивает:

– Ладно, завтра раздобуду. А пока возьмем этот ветхий стул, все равно уже никуда не годится.

Фрау Хомайер опять оторопело смотрит на сына. Затем вырывает у него сначала стул, потом петуха и собирается идти к молочнику Биндингу. Вилли расстроен не на шутку.

– «И он растаял, музыке конец», – печально говорит он. – Эрнст, ты что‑ нибудь понимаешь?

Что нам не дали стул, хотя на фронте мы как‑ то сожгли целый рояль, чтобы довести до съедобного состояния серую в яблоках лошадь, я еще худо‑ бедно понимаю. И то, что здесь, дома, мы больше не можем давать волю рукам всякий раз, когда они чешутся, ладно, тоже понятно. Но что петуха, который уже все равно дохлый, несут обратно, хотя даже новобранцу ясно, что это только лишние неприятности, мне представляется полным идиотизмом.

– Если это войдет в моду, мы здесь еще с голоду околеем, вот увидишь, – заводится Вилли. – Будь мы одни, через полчаса у нас было бы чудное куриное фрикасе. С желтым соусом, а?

Взгляд его кочует от плиты к двери и обратно.

– Лучше уйти, – предлагаю я. – Тучи сгущаются.

Но фрау Хомайер уже вернулась.

– Его нет, – задыхаясь, говорит она и только собирается продолжить, как замечает, что на Вилли верхняя одежда, и забывает обо всем. – Ты уходишь?

– Маленький дозор, мам, – смеется он.

Фрау Хомайер начинает плакать. Вилли смущенно хлопает ее по плечу.

– Я ведь вернусь. Теперь мы все время будем возвращаться. Слишком часто, еще пожалеешь…

 

* * *

 

Плечом к плечу мы широко шагаем по З́ амковой улице.

– Может, зайдем за Людвигом? – спрашиваю я.

Вилли качает головой.

– Пусть спит. Ему нужно.

Город неспокоен. По улицам мчатся грузовики с матросами. Полощутся красные флаги. Перед ратушей сгружают и раздают кипы листовок. Люди выдирают их из рук матросов и жадно впиваются блестящими глазами. Порыв ветра подхватывает одну пачку, и призывы взмывают вверх белыми голубями. Листки цепляются за голые ветви деревьев и с шелестом повисают на них.

– Ребята, – говорит пожилой человек в серой полевой шинели, что стоит рядом с нами, – ребята, теперь все будет лучше. – Губы его дрожат.

– Черт подери, там что‑ то случилось, – настораживаюсь я.

Мы ускоряем шаг. Чем ближе к Соборной площади, тем больше давка. Площадь забита людьми. На ступенях театра ораторствует какой‑ то солдат. Его лицо освещает бледный неровный свет карбидной лампы. Мы плохо разбираем, что он говорит, потому что на площадь, каждый раз вымывая из собора волну органной музыки, то и дело налетают долгие порывы ветра, в которых почти тонет высокий, отрывистый голос.

На площади царит неопределенное волнующее напряжение. Толпа стоит стеной. В ней почти одни солдаты. Многие с женами. На молчаливых, отрешенных лицах такое же выражение, как и на фронте, когда из‑ под стального шлема высматриваешь далекого врага. Но сейчас во взглядах что‑ то еще – предчувствие будущего, неуловимое ожидание другой жизни. Со стороны театра раздаются призывы. Ответом им служит глухой гул.

– Ну, ребята, началось! – Вилли в восторге.

Поднимаются руки. По толпе проходит движение. Ряды шевелятся. Формируется колонна. Раздаются выкрики: «Вперед, ребята! » По брусчатке подобно мощному выдоху шелестит мерный шаг. Недолго думая мы присоединяемся.

Справа от нас артиллерист, впереди сапер. Группы следуют друг за другом. Здесь мало кто знаком, и тем не менее все сразу накоротке. Что солдату нужно знать о солдате? Они товарищи, и все.

– Отто, давай с нами! – кричит сапер приятелю на площади.

Тот мнется. Он с женой. Жена берет его под руку и заглядывает в глаза. Отто смущенно улыбается:

– В следующий раз, Франц.

Вилли кривится.

– Смотри, припутаются нижние юбки, все братство к черту!

– Ерунда, – отзывается сапер, протягивая Вилли сигарету. – Женщины – это полжизни. Просто всему свое время.

Мы невольно идем в ногу. Строй не такой, как обычно. Мостовая гудит, и над колонной молнией сверкает бешеная, судорожная надежда, будто мы направляемся прямиком в мир свободы и справедливости.

Но уже через несколько сот метров процессия останавливается перед домом бургомистра. Рабочие трясут входную дверь. Им никто не открывает, но в закрытом окне на мгновение появляется бледное женское лицо. Рабочие сильнее трясут дверь, в окно летит камень. Стекло со звоном разбивается, осколки падают в палисадник.

Тогда на балкон второго этажа выходит бургомистр. Ему что‑ то кричат. Он кого‑ то в чем‑ то заверяет, его никто не слушает.

– Давай с нами! – кричат ему.

Бургомистр пожимает плечами и кивает. Через несколько минут он марширует во главе колонны. Следующим вытаскивают руководителя продовольственного департамента. Потом наступает черед абсолютно лысого человека, который, как говорят, спекулировал маслом. Торговца зерном мы не застаем – он, заслышав нас, вовремя смылся.

Колонна движется к З́ амковой площади и теснится у входа в окружной военный комиссариат. Один солдат взбегает по лестнице и заходит в здание. Мы ждем. В комиссариате освещены все окна.

Наконец дверь снова открывается. Мы вытягиваем шеи. На крыльцо выходит человек с портфелем. Он перебирает листы и ровным голосом начинает зачитывать речь. Мы напряженно слушаем. Вилли приложил обе руки к своим огромным ушам. Поскольку он на голову выше всех, то лучше разбирает фразы и повторяет их. Но слова журчат где‑ то сбоку. Они падают и пропадают, нас не затрагивая, не завлекая, не увлекая, журчат себе и журчат.

Мы начинаем нервничать. Это нам непонятно. Мы привыкли действовать. Революция ведь! Что‑ то должно происходить! А человек на крыльце все говорит и говорит. Призывает к спокойствию и благоразумию. Но неблагоразумных здесь и не было. В конце концов человек уходит.

– Кто это? – разочарованно спрашиваю я.

Наш сосед‑ артиллерист в курсе.

– Председатель рабочего и солдатского совета. Кажется, бывший дантист.

– Чушь какая! – рычит Вилли, раздраженно вертя рыжей головой во все стороны. – Я думал, мы на вокзал, а оттуда прямо в Берлин.

Выкрики из толпы становятся громче, множатся. Требуют бургомистра. Его выпихивают на ступени. Он спокойно заявляет, что будет проведено тщательное расследование. Рядом с ним оба заметно струхнувших спекулянта. Они взмокли от страха. При этом их никто не трогает. В их сторону летят ругательства, но никто не осмеливается поднять руку.

– Ну, по крайней мере у бургомистра хватило духу, – говорит Вилли.

– А‑ а, он уже привык, – отзывается артиллерист. – Его тягают чуть не через день.

Мы с изумлением переглядываемся.

– Так это у вас часто? – спрашивает Альберт.

Артиллерист кивает.

– Части возвращаются, и новенькие думают, что надо навести порядок. Ну, и все остается на своих местах…

– Господи, я ничего не понимаю, – говорит Альберт.

– Я тоже, – артиллерист сладко зевает. – Я себе это представлял иначе. Ну, бывайте, побреду в койку, больше толку.

Другие следуют его примеру. Площадь на глазах пустеет. Слово берет еще один делегат. Он тоже призывает к спокойствию. Начальство, мол, обо всем позаботится. У всех будет работа. Он указывает рукой на освещенные окна. Лучше всем разойтись по домам.

– Черт подери, и все, что ли? – раздраженно спрашиваю я.

Надо же быть такими дураками, чтобы пойти с этой колонной. Чего только ждали?

– Проклятье, – разочарованно говорит Вилли.

Мы пожимаем плечами и бредем обратно.

 

* * *

 

Какое‑ то время еще шатаемся по городу, потом расстаемся. Я провожаю Альберта и иду домой. Но, странно, когда рядом нет ребят, все как‑ то расплывается, становится нереальным. Только что окружающее было естественным, прочным, а теперь вдруг стало таким ошеломительно новым, непривычным, что невольно закрадываются сомнения – может, я сплю? Я вправду тут? Действительно опять тут и дома?

Улицы каменные, надежные, гладкие блестящие крыши, никаких тебе воронок и рванин от гранат, нетронутые стены в синей ночи, темные очертания балконов и фронтонов, углы домов не обгрызены клыками войны, стекла целые, а за светлыми облаками гардин живет своей жизнью приглушенный мир, другой, не тот, в котором я был дома до сих пор.

Я останавливаюсь перед домом с освещенными окнами нижнего этажа. Оттуда слышна тихая музыка. Занавески задернуты наполовину. Можно заглянуть внутрь.

Женщина играет на пианино. Она одна. Только свет торшера падает на белые нотные листы. Остальная часть комнаты погружена в пестрые сумерки. Мирно стоят диван и мягкие кресла. В одном спит собака. Я как зачарованный смотрю на эту картину и, только когда женщина встает и неслышными шагами идет к столу, быстро отскакиваю. Сердце бьется. В диком свете сигнальных ракет, в простреленных развалинах прифронтовых деревень я почти забыл, что такое тоже бывает – мир ковров, тепла и женщин, целыми улицами замурованный по комнатам. Мне хочется открыть дверь и войти в комнату, устроиться в кресле, чтобы руки были в тепле, чтобы меня залило это тепло, хочется говорить, под тихим женским взглядом растопить, отбросить суровое, тяжелое прошлое, снять его, как грязную одежду… Свет в комнате гаснет. Я иду дальше. Но ночь вдруг наполняется неясными криками, неразборчивыми голосами, образами, прошедшим, вопросами и ответами.

Я иду долго. Останавливаюсь на высоком Монастырском холме. Внизу серебрится город. В реке отражается луна. Плывут башни, и непостижимо тихо. Какое‑ то время я стою на холме, а потом иду обратно – к улицам и квартирам.

Дома тихо поднимаюсь по лестнице. Родители уже спят. Я слышу их дыхание; то, что потише – матери, более хриплое – отца, и мне становится стыдно, что я так поздно пришел домой.

У себя в комнате включаю свет. В углу кровать, белоснежное белье, одеяло откинуто. Я сажусь на кровать и просто сижу. Потом чувствую усталость. Механически вытягиваюсь, собираясь укрыться одеялом, но вдруг вскакиваю, потому что забыл раздеться. Там мы всегда спали в одежде. Медленно стягиваю форму, ставлю сапоги в угол и замечаю, что в ногах кровати висит ночная рубашка. Такого я вообще почти не помню. Надеваю ее. Голый, озябший, натягиваю рубашку, и внезапно мной овладевает какое‑ то непонятное чувство. Я ощупываю одеяло, зарываюсь в подушки, прижимаю их к себе, прижимаюсь к ним, ко сну, опять к жизни и ощущаю только одно: я вернулся, да, я вернулся!

 

III

 

Мы с Альбертом сидим у окна в кафе «Майер». Перед нами на круглом мраморном столике две чашки остывшего кофе. Мы сидим уже три часа, но так и не можем решиться выпить горькую бурду, а ведь там привыкли ко всему. Но это просто какой‑ то кипяченый уголь.

Заняты всего три столика. За одним спекулянты торгуются о вагоне с продуктами, за другим супружеская пара читает газеты, за третьим мы нежим свои разбаловавшиеся задницы на красном плюше дивана.

Занавески грязные, официантка зевает, душно, и вообще здесь так себе, но для нас сгодится. Мы уютно устроились, у нас куча времени, играет музыка, можно смотреть в окно. Мы про такое и думать забыли.

Поэтому мы сидим, до тех пор пока трое музыкантов не начинают собирать свои пожитки, а официантка с недовольным видом выписывать вокруг нашего столика сужающиеся круги. Тогда мы расплачиваемся и идем бродить по вечеру. Как это здорово – медленно переходить от витрины к витрине, ни о чем не думать и быть свободным.

На Штубенштрассе мы останавливаемся.

– Может, заглянем к Беккеру? – предлагаю я.

– Давай, – соглашается Альберт. – Вот он удивится.

В школьные годы мы провели у Беккера немало времени. В его магазине можно было купить все, что душе угодно, – тетрадки, цветные карандаши, сачки, аквариумы, почтовые марки, старые книги и брошюры с решениями алгебраических задачек. Мы сидели тут часами, потихоньку курили, назначали первые тайные свидания девочкам из городской школы. Беккер был нашим конфидентом.

Мы заходим. Школьники в углу торопливо прячут сигареты в кулачок. Мы улыбаемся и стараемся выглядеть посолиднее. Вышедшая девушка спрашивает, что нам угодно.

– Мы бы хотели поговорить с господином Беккером, – начинаю я.

Девушка мнется.

– А я не могу вам помочь?

– Нет, барышня, – отвечаю я, – не можете. Попросите, пожалуйста, господина Беккера.

Она уходит. Мы переглядываемся и с предвкушением засовываем руки в карманы. Вот будет встреча! Звякает хорошо знакомый дверной колокольчик конторы. Выходит Беккер, все такой же маленький, седой, сморщенный. Коротко щурится. Потом узнает нас.

– Вы только посмотрите, – говорит он, – Биркхольц и Троске. Вернулись?

– Да, – быстро отвечаем мы и думаем, ну, сейчас начнется.

– Прекрасно! Чего желаете? – спрашивает он. – Сигарет?

Мы столбенеем. Вообще‑ то мы ничего не собирались покупать, просто об этом не думали.

– Да, десять сигарет, – говорю я наконец.

Он выкладывает нам сигареты.

– Ну что ж, заходите еще! – И, шаркая, удаляется обратно в контору. Мы стоим. – Что‑ то забыли? – спрашивает Беккер со ступеней.

– Нет‑ нет, – отвечаем мы и уходим.

– Да, Альберт, – говорю я уже на улице. – Он, кажется, думает, мы там просто прогуливались, а?

Альберт сердито отмахивается:

– Штафирка…

 

* * *

 

Мы бредем дальше. Ближе к вечеру к нам присоединяется Вилли, и мы идем в казарму.

По дороге Вилли вдруг отскакивает в сторону. Я тоже пугаюсь. Со свистом, который ни с чем не спутаешь, летит граната, но потом мы растерянно осматриваемся и смеемся. Всего‑ навсего дребезжит электрический трамвай.

Юпп и Валентин сиротливо пригрелись в большой пустой спальне. Тьядена пока не видно, он все пропадает в борделе. Ребята встречают нас с воодушевлением, потому что теперь можно наладить партию в скат. Юпп быстро умудрился стать членом солдатского совета. Он сам себя туда назначил и теперь числится, потому что в казарме полная неразбериха, никто ничего не понимает. Зато Юпп получает прекрасное довольствие, ведь работа его накрылась медным тазом. Тот кёльнский адвокат написал ему, что временная помощница прекрасно справляется с работой и стоит дешевле, а Юпп на фронте наверняка перерос конторскую службу. Он, дескать, сердечно сожалеет, но времена нелегкие. С наилучшими пожеланиями на будущее.

– Вот ведь мерзопакость, – чертыхается Юпп, – все годы только и думал, как бы сдыхаться от пруссаков, а теперь рад, что могу остаться. Ладно, куда ни кинь, всюду клин, говорю восемнадцать.

У Вилли обалденные карты.

– Двадцать, – говорю я за него, – а ты, Валентин?

– Двадцать четыре, – пожимает он плечами.

На сорока Юпп пасует, и тут появляется Карл Брёгер.

– Хотел посмотреть, чем вы занимаетесь, – объясняет он.

– И решил поискать нас здесь? – ухмыляется Вилли, удобно развалившись на сиденье. – Что ни говори, истинный дом солдата – казарма. Сорок один!

– Сорок шесть, – с вызовом бросает Валентин.

– Сорок восемь, – гремит в ответ Вилли.

Нешуточная игра, черт возьми. Мы придвигаемся к столу. Вилли самодовольно откидывается к встроенным шкафчикам и показывает нам роскошный гранд. Но Валентин опасно усмехается, ему досталось кое‑ что помощнее – мизер.

В большой спальне удивительно уютно. На столе мечется свечной огарок. Из сумерек матовыми пятнами проступают кровати. Мы едим большими кусками сыр Юппа, который тот нарезает каждому армейским ножом.

– Пятьдесят! – рычит Валентин.

Тут распахивается дверь и врывается Тьяден.

– Зе… Зе… – запинается он и от страшного возбуждения начинает икать.

Мы задираем ему руки и водим по комнате.

– Что, шлюхи ограбили? – сочувственно спрашивает Вилли.

Тьяден мотает головой:

– Зе… Зе…

– Смирно! – приказывает Вилли.

Тьяден вздрагивает. Икота проходит.

– Зелиг! Я нашел Зелига! – Он вне себя от радости.

Вилли издает какой‑ то воющий звук:

– Э‑ э! Если врешь, выйдешь у меня через окно!

Зелиг был нашим ротным фельдфебелем, первосортная скотина. За два месяца до революции его, к сожалению, перевели, так что нам было до него не дотянуться. Тьяден рассказывает, что у него сейчас пивная «Король Вильгельм», где отличное пиво.

– Пошли! – кричу я, и мы выбегаем на улицу.

– Только сначала сходим за Фердинандом, – говорит Вилли, – ему еще нужно посчитаться за Шрёдера.

Мы свистим и шумим под домом Козоле, до тех пор пока он, недовольный, в одной рубашке, не выглядывает в окно.

– Что это вы так поздно? – ворчит он. – Не знаете, что я женат?

– Успеешь, – кричит Вилли. – Быстро спускайся, мы нашли Зелига!

Фердинанд оживляется.

– Правда? – спрашивает он.

– Правда! – кричит в ответ Тьяден.

– Ладно, иду, – кивает Козоле. – Но если вы меня дурите…

Через пять минут он уже внизу, мы все ему рассказываем и мчимся к пивной.

На повороте у Хакенштрассе возбужденный Вилли наскакивает на какого‑ то мужчину.

– Бегемот! – кряхтит тот с земли вслед Вилли.

Вилли стремительно оборачивается и угрожающе подходит к поверженному.

– Простите, вы что‑ то сказали? – уточняет он, поднося руку к фуражке.

Мужчина поднимается, смотрит вверх на Вилли и ворчливо отвечает:

– Не помню.

– Ваше счастье, – говорит Вилли, – что для ругательств у вас не слишком подходящее телосложение.

Мы проходим палисадник и останавливаемся перед пивной «Король Вильгельм». Название уже закрашено. Теперь заведение именуется «Эдельвейс». Вилли берется за дверную ручку.

– Подожди! – Козоле отводит его лапищу и умоляюще говорит: – Вилли, когда начнется, бью я. Обещал!

– Заметано! – кивает Вилли и распахивает дверь.

 

* * *

 

Нас оглушают шум, чад, свет. Стучат кружки. Музыкальный аппарат гремит маршем из «Веселой вдовы». На стойке сверкают пивные краны. У раковины рядом с разливочным столом, где две девушки споласкивают кружки с остатками пены, то и дело смех. Девушек окружают мужчины. Сыплются анекдоты. На пол льется вода. В луже отражаются искаженные лица. Один артиллерист заказывает шнапс на всех и хватает одну из девушек пониже спины.

– Да тут же знак качества надо ставить, Лина, – восхищенно причмокивает он.

Мы протискиваемся поближе.

– Действительно, вон он, – говорит Вилли.

У Зелига засучены рукава, расстегнут ворот рубашки; потный, с мокрой красной шеей, он жирными руками разливает пиво. Коричневые и золотистые струи наполняют кружки. Фельдфебель поднимает голову, и на лице его расплывается широкая улыбка.

– Здор́ ово! Тоже вернулись? Вам какого – светлого или темного?

– Светлого, господин фельдфебель, – дерзко отвечает Тьяден.

Хозяин сосчитывает нас взглядом.

– Семеро, – кивает Вилли.

– Семеро, – повторяет хозяин, глядя на Фердинанда. – Шесть и Козоле, в самом деле.

Фердинанд пробирается к стойке и упирается в нее кулаками.

– Скажи‑ ка, Зелиг, а есть ли у тебя ром?

Трактирщик орудует никелированными кранами.

– Конечно, есть.

Козоле смотрит на него снизу.

– А ты ведь любишь ром, правда?

Трактирщик разливает коньяк.

– Конечно, люблю.

– А помнишь ли ты, когда в последний раз пил ром?

– Не‑ а…

– А вот я помню! – гремит Козоле, встав перед стойкой, как бык перед изгородью. – Тебе что‑ нибудь говорит фамилия Шрёдер?

– Шрёдеров много, – небрежно отвечает трактирщик.

Это для Козоле уже слишком. Он изготовляется к прыжку. Вилли хватает его и сажает на стул.

– Сначала выпьем. Семь светлого, – бросает он через стойку.

Козоле молчит. Мы садимся за стол. Трактирщик сам приносит нам по пол‑ литра.

– На здоровье! – говорит он.

– На здоровье! – отвечает Тьяден, и мы пьем. Тьяден откидывается к стене. – Ну, что я вам говорил?

Фердинанд провожает взглядом возвращающегося к стойке трактирщика.

– Господи, как вспомню, – шепчет он, – эта скотина лакала ром, а мы хоронили Шрёдера…

Он замолкает.

– Только слабины не дать, – говорит Тьяден.

 

* * *

 

Слова Козоле будто прорвали какую‑ то завесу, что до сих пор тихонько покачивалась над пивной, зал вдруг заполняется сероватой, призрачной вымерлостью. Контуры окон расплываются, из щелей в полу выползают тени, и прокуренное помещение устилает дым воспоминаний.

Козоле и Зелиг всегда друг друга терпеть не могли, но смертельными врагами они стали только в августе восемнадцатого. Мы стояли тогда в разбитой траншее за линией фронта и всю ночь рыли братскую могилу. Глубоко копать было нельзя, тут же проступали грунтовые воды. Под конец мы уже месили густую слякоть.

Бетке, Веслинг и Козоле выравнивали стенки. Остальные носили тела с передовой и, поскольку могила была еще не готова, выкладывали их в длинный ряд. Альберт Троске, унтер‑ офицер нашего подразделения, собирал жетоны и вынимал из карманов воинские книжки – у кого остались.

У некоторых лица были уже черные, подгнившие, потому что в сырую погоду тела разлагаются быстрее. Зато издают не такой сильный запах, как летом. Кто‑ то вымок и разбух от воды, как губка. Один лежал, широко раскинув руки. От формы остались одни клочья. Жетона тоже не было. Только по заплатам на брюках мы узнали рядового Глазера. Он был очень легким, потому что от него осталось чуть больше половины. Отдельные руки, ноги, головы мы складывали в плащ‑ палатку сбоку. Когда мы принесли Глазера, Бетке сказал:

– Хватит. Сегодня больше не влезет.

Мы притащили пару мешков с известью. Юпп плоским совком разбросал ее по могиле. Потом Макс Вайль принес из штаба кресты. К нашему изумлению, из темноты выплыл и Зелиг. Нам сказали, что у него приказ произнести молитву, так как священника поблизости не нашлось, а оба наших офицера заболели. Зелиг был мрачен, поскольку не выносил вида крови, даром что жирный. А кроме того, он страдал куриной слепотой и в темноте почти ничего не видел. Из‑ за этого фельдюк так разнервничался, что не заметил края могилы и свалился в нее. Тьяден расхохотался и прошипел:

– Закапывайте, закапывайте.

В том месте как раз работал Козоле, и Зелиг упал ему прямо на голову. Это примерно два центнера живого веса. Фердинанд разразился зверской бранью, потом узнал фельдфебеля, но не утихомирился, потому что как‑ никак шел восемнадцатый год. Фельдюк поднялся, смерил взглядом своего старого противника и начал орать. Фердинанд тоже не унимался. Бетке, работавший внизу, попытался их разнять. Но Зелиг аж плевался от злости, а Козоле, уверенный, что произошла чудовищная несправедливость, не спускал. Тут вниз, чтобы поддержать Козоле, спрыгнул еще и Вилли. В могиле поднялась нешуточная свара.

– Тихо! – сказал вдруг кто‑ то.

Сказано было негромко, но шум тотчас прекратился. Зелиг, кряхтя, выбрался из могилы. Весь белый от извести, он смахивал на херувима в сахарной глазури. Вылезли и Козоле с Бетке.

Наверху, опираясь на палку, стоял Людвиг Брайер. До тех пор он лежал у блиндажа, укрытый двумя шинелями, потому что именно тогда у него случился первый жуткий понос.

– В чем дело? – спросил он.

Все трое начали одновременно рассказывать, но Людвиг устало отмахнулся:

– Да не все ли равно…

Фельдюк заявил, что Козоле пихнул его в грудь. Козоле опять вскинулся.

– Тихо, – повторил Людвиг. Стало тихо. – Ты все жетоны собрал, Альберт?

– Да, – ответил Троске и шепотом, чтобы Козоле не услышал, добавил: – Шрёдер тоже там.

Альберт и Людвиг быстро переглянулись, и Людвиг сказал:

– Значит, все‑ таки не попал в плен. Где он?

Альберт повел его по ряду тел. Следом двинулись Брёгер и я, потому что мы учились вместе со Шрёдером. Троске остановился перед трупом, голова которого была прикрыта мешком. Брайер нагнулся. Альберт попытался его оттащить.

– Не открывай, Людвиг.

Брайер обернулся и спокойно ответил:

– Нет, Альберт, надо открыть.

Верхнюю часть тела Шрёдера искорежило до неузнаваемости. Она стала плоской, как камбала. Лицо состругано в доску, черная кривая дырка с веночком зубов указывала, где когда‑ то находился рот. Брайер молча снова накрыл лицо.

– Он знает? – спросил Людвиг, посмотрев в сторону Козоле.

Альберт покачал головой:

– Надо, чтобы фельдюк ушел. Иначе быть беде.

Шрёдер и Козоле дружили. Мы, правда, никогда этого не понимали, потому что Шрёдер был нежный, хрупкий, словно ребенок, полная противоположность Фердинанду, но тот оберегал его прямо как мать.

Позади кто‑ то засопел. Подошедший Зелиг выпучил глаза.

– Такого я еще не видел, – пробормотал он. – Как это случилось?

Никто не ответил, потому что вообще‑ то восемь дней назад Шрёдер должен был отправиться в увольнение, но из‑ за Зелига это накрылось, поскольку фельдюк терпеть не мог ни его, ни Козоле. И вот Шрёдер погиб.

Мы отошли, в эту минуту мы не могли видеть фельдюка. Людвиг опять укрылся шинелями. Остался один Альберт. Зелиг не мог отвести глаз от тел, освещенных выглянувшей из‑ за облаков луной. Пригнув жирный торс, он всматривался в потускневшие лица: непостижимое выражение ужаса на них было сковано почти кричащим безмолвием.

Альберт холодно сказал:

– Вам лучше произнести молитву и уйти.

Фельдфебель вытер лоб и пробормотал:

– Не могу.

Его охватил жуткий страх. Мы‑ то хорошо это знали: неделями ничего, а потом вдруг какая‑ нибудь неожиданность валит тебя с ног. Пошатываясь, с зеленым лицом, Зелиг ушел.

– А он думал, здесь кидаются леденцами, – сухо заметил Тьяден.

Дождь усилился, и наше терпение было на исходе. Фельдюк не возвращался. В конце концов мы вытащили из‑ под шинелей Людвига Брайера, и он тихо прочитал «Отче наш».

Мы перенесли погибших в могилу. Вайль помогал. Я заметил, как он дрожит. Почти неслышно он шептал:

– Мы за вас отомстим.

И еще, и еще. Я посмотрел на него с удивлением.

– Что с тобой? – спросил я. – Как будто впервые. Долгонько тебе придется мстить.

После этого он уже ничего не говорил.

Когда мы уложили первый ряд, Валентин и Юпп приволокли плащ‑ палатку.

– Этот еще жив, – сказал Юпп, кивнув на одно из тел, и расстелил палатку.

Козоле бросил взгляд на раненого.

– Недолго, – сказал он. – Ладно, подождем.

Раненый прерывисто хрипел. При каждом выдохе с подбородка стекала кровь.

– Может, его унести? – спросил Юпп.

– Тогда он тут же умрет, – Альберт показал на кровь.

Мы уложили раненого в сторонке. Им занялся Макс Вайль, а мы вернулись к работе. Теперь мне помогал Валентин. Мы опустили Глазера.

– Господи, жена, жена… – пробормотал Валентин.

– Осторожно, Шрёдер, – отпуская плащ‑ палатку вниз, крикнул Юпп.

– Тише ты! – прошипел Брёгер.

Тело еще было у Козоле на руках.

– Кто? – недоуменно спросил он.

– Шрёдер, – ответил Юпп, думая, что Фердинанд уже знает.

– Что ты несешь, идиот, он в плену! – яростно крикнул Козоле.

– Все верно, Фердинанд, – кивнул стоявший рядом Альберт Троске.

Мы замерли. Козоле, не говоря ни слова, опять выпихнул тело из могилы, вылез сам и осветил Шрёдера фонариком. Он почти приник к остаткам лица, как будто что‑ то искал.

– Слава богу, фельдюк ушел, – прошептал Карл.

Мы, затаив дыхание, ждали, что сейчас будет. Козоле встал.

– Лопату, – коротко сказал он.

Я передал ему лопату. Мы думали, дело кончится смертоубийством, душегубством, но Козоле просто принялся копать.

Он сделал для Шрёдера отдельную могилу и больше никого не разрешил там хоронить. Сам его и опустил. Про Зелига вообще не думал, так его скрутило.

На рассвете обе могилы были готовы. Раненый тем временем умер, и мы положили его к остальным. Утоптав землю, водрузили кресты. Козоле чернильным карандашом написал на одном, пустом еще кресте имя Шрёдера и повесил на него шлем. Еще раз пришел Людвиг. Мы обнажили головы. Он снова прочитал «Отче наш». Возле него стоял бледный Альберт. В школе он сидел рядом со Шрёдером. Но хуже всех было Козоле, он совсем посерел, осунулся и как воды в рот набрал.

Некоторое время мы стояли молча. Дождь все лил и лил. Потом появились пищевозы. Мы сели поесть. А когда рассвело, из соседнего блиндажа вылез фельдюк. Мы думали, его уже давно ветром сдуло. От Зелига за километр разило ромом, он только сейчас собрался в штаб. Увидев его, Козоле взбеленился. К счастью, рядом оказался Вилли. Он бросился к Фердинанду и удержал его. Но чтобы Козоле не вырвался и не придушил фельдфебеля, нам пришлось потрудиться вчетвером. Целый час ему потребовался, чтобы прийти в себя и сообразить, что так он только нарвется на крупные неприятности. Однако на могиле Шрёдера Фердинанд поклялся поквитаться с Зелигом.

 

* * *

 

И вот Зелиг за стойкой, Козоле от него в пяти метрах, и оба уже не на фронте. Оркестрион в третий раз наяривает марш из «Веселой вдовы».

– Хозяин, – зовет Тьяден, блестя маленькими глазками, – еще всем шнапса.

– Иду, – отвечает Зелиг и приносит рюмки. – На здоровье, ребята!

Козоле смотрит на него из‑ под опущенных бровей.

– Мы тебе не ребята, – ворчит он.

Зелиг берет бутылку под мышку.

– Ну, нет так нет, – отвечает он и возвращается к стойке.

Валентин опрокидывает рюмку.

– Пей, Фердинанд, – говорит он, – в этом сермяжная правда.

Вилли заказывает еще. Тьяден уже полупьяный.

– Эй, Зелиг, старая ротная крыса, – орет он, – что, уже не можешь отправить нас на губу? Выпей с нами!

Он с такой силой опускает руку на плечо бывшему командиру, что тот аж икает. Год назад Тьяден за такое отправился бы под трибунал или в психлечебницу.

Козоле переводит взгляд со стойки на свою рюмку и обратно, на стойку и толстого услужливого трактирщика за пивными кранами.

– Это совсем другой человек, Эрнст, – качает он головой, обращаясь ко мне.

Я думаю о том же. Просто не узнаю Зелига. Он для меня так сросся с формой и блокнотом, что я не мог представить его в рубашке, да еще за пивной стойкой. А сейчас он поднимает рюмку, позволяя Тьядену, который раньше был перед ним вошью, тыкать и хлопать себя по плечу. Как изменился мир!

Вилли пихает Козоле в бок:

– Ну?

– Не знаю, Вилли, – смущенно говорит Фердинанд. – Все думаю, начистить ему морду или нет. Мне казалось, будет иначе. Посмотри, как он извивается перед клиентом, жополиз. Как‑ то уже не хочется.

Тьяден все заказывает и заказывает. Ему доставляет огромное удовольствие видеть, как командир ради него подскакивает.

Зелиг и сам уже немало принял. Его бульдожья морда пылает, отчасти из‑ за спиртного, отчасти от хозяйской радости.

– Предлагаю мировую, – говорит он. – Угощаю всех ромом.

– Что?! – говорит Козоле и встает.

– Ромом. У меня в шкафу еще пузырек. – И Зелиг с невинным видом отправляется за бутылкой.

Козоле оторопело смотрит ему вслед.

– Он просто забыл, Фердинанд, – высказывает гипотезу Вилли. – Иначе бы не рискнул.

Вернувшись, Зелиг разливает ром. Козоле вскидывается:

– Ты что, уже не помнишь, как со страха лакал ром? Тебе бы сторожем в морг!

Зелиг делает примирительный жест рукой.

– Все давно быльем поросло. Уже почти неправда.

Фердинанд замолкает. Если бы Зелиг ответил грубостью, немедленно началась бы буча. Но такая непривычная уступчивость повергает Козоле в растерянность и нерешительность.

Тьяден тянет носом, мы тоже принюхиваемся. Ром отличный. Но Козоле отпихивает рюмку.

– Не надо меня тут угощать.

– Э‑ э, – шумит Тьяден, – мог бы мне отдать! – И подбирает пальцами то, что еще можно спасти. Немного.

Пивная постепенно пустеет.

– Закрываемся, – кричит Зелиг, опуская ставни.

Мы встаем.

– Ну что, Фердинанд? – спрашиваю я.

Тот качает головой. У него раздрай. Этот подавала за стойкой – не тот Зелиг.

Трактирщик открывает нам дверь.

– До свидания, господа, приятного вечера.

– Господа, – усмехается Тьяден. – Господа… Раньше он говорил «свиньи»…

Козоле уже почти переступил порог, как вдруг случайно его взгляд падает на ноги Зелига – в хорошо знакомых обмотках. И брюки те же, с лампасами, военного покроя. Сверху он трактирщик, а внизу еще фельдфебель. Это меняет дело.

Фердинанд резко разворачивается. Зелиг пятится назад. Козоле прет на него.

– Эй, ты, – рычит он. – Шрёдер! Шрёдер! Шрёдер! Помнишь, скотина, черт проклятый? Сейчас ты получишь за Шрёдера! Привет тебе из братской могилы.

Он наносит удар. Трактирщик падает, быстро встает, отпрыгивает к стойке и хватает деревянный молоток. Он попадает Козоле по плечу и в лицо. Но внезапно озверевший Фердинанд и не думает уклоняться. Он прикладывает Зелига головой к стойке, так что звенит посуда, и открывает все краны.

– Давай, лакай, козел ромовый! Сейчас ты у меня задохнешься, захлебнешься своим пойлом! – шипит он.

Пиво заливается Зелигу за ворот и через рубашку попадает в штаны, они тут же надуваются воздушным шариком. Бывший фельдюк воет от ярости, потому что сегодня трудно достать такое хорошее пиво. Наконец ему удается вырваться, схватить кружку и нанести Козоле удар снизу, в подбородок. Вилли, стоя у входа, с интересом наблюдает происходящее:

– Неправильно, – комментирует он. – Головой надо бить, а потом сразу подрубать колени.

Мы не вмешиваемся. Это дело Козоле. Даже если его поколотят, никто из нас не имеет права помогать. Мы тут только для того, чтобы дать отпор другим, коли захотят подсобить Зелигу. Но никто и не собирается, потому что Тьяден в двух словах разъяснил ситуацию.

Лицо у Фердинанда здорово кровит, он в конце концов по‑ настоящему заводится и быстро расправляется с Зелигом. Одним ударом в кадык валит его на пол, ругаясь на чем свет стоит, пару раз припечатывает башкой к полу и на этом успокаивается.

Мы уходим. Лина, желтая, как сыр, стоит над харкающим хозяином.

– Отвезли бы вы его в больницу! – кричит напоследок Вилли. – Это на пару недель. Но бывает и хуже!

На улице Козоле отводит дух и улыбается, как ребенок. Шрёдер отомщен.

– Зд́ орово, – говорит он, отирая кровь, и протягивает нам руку. – Ну, а теперь мне к жене, иначе она подумает, что я ввязался в настоящую драку.

Мы расстаемся на Рыночной площади. Юпп и Валентин берут курс на казарму. Их сапоги стучат по залитой лунным светом мостовой.

– А я бы тоже с ними пошел, – вдруг говорит Альберт.

– Понимаю, – кивает Вилли, наверно, вспомнив своего петуха. – Какие‑ то мелкие здесь людишки, да?

Я киваю.

– А тут еще и училище скоро…

Мы останавливается и хохочем. Тьяден просто визжит от восторга по этому поводу и, продолжая смеяться, бежит вдогонку за Валентином и Юппом.

Вилли чешет в затылке.

– Вы думаете, нам тут так уж рады? Не очень‑ то мы теперь покладистые…

– Мы им были куда милее героями, и желательно подальше, – говорит Карл.

– Интересно, как все повернется, – продолжает Вилли. – Мы ведь теперь… закалились в плавильне… – Он чуть приподнимает ногу, от души громко пукает и, сияя, выдает вердикт: – Калибр тридцать ноль пять.

 

IV

 

Когда нашу роту расформировывали, оружие было приказано брать с собой и сдать его только по месту жительства. И вот мы в казарме сдаем винтовки, а взамен нам выдают демобилизационные: пятьдесят марок по увольнению и пятнадцать подъемных. Кроме того, мы имеем право на одну шинель, одну пару ботинок, белье и форму. Мы тащимся на чердак за барахлом. Завхозяй небрежно бросает:

– Поройтесь там.

Вилли быстро осматривает развешенные вещи и по‑ отечески говорит:

– Слушай, это можешь впаивать новобранцам. Тряпье из Ноева ковчега. Новое покажи!

– Так нету у меня, – ворчливо отвечает завхозяй.

– Во как. – Вилли внимательно смотрит на него и достает алюминиевый портсигар. – Куришь?

Тот качает лысой головой.

– Тогда, может, жуешь? – Вилли лезет в карман.

– Не‑ а.

– Ну хоть прикладываешься? – Вилли продумал все. Он тянется к выпирающему карману на груди.

– Тоже нет, – лениво отказывается завхозяй.

– Тогда мне остается только пару раз дать тебе по роже, – миролюбиво замечает Вилли. – Без новенького, аккуратненького шмотья мы отсюда не уйдем.

К счастью, в этот момент появляется Юпп, который, как член солдатского совета, имеет вес. Он подмигивает завхозяю.

– Это однополчане, Генрих! Вместе грязь месили. Покажи‑ ка им салон!

Завхозяй оживляется.

– Так бы сразу и сказали!

Мы идем с ним вниз, где висит новая одежда, быстро скидываем старье и переодеваемся. Вилли заявляет, что ему нужно две шинели, потому что у пруссаков он заработал малокровие. Хозяйственник мнется. Юпп берет его под руку, отводит в сторонку и поднимает вопрос о денежном довольствии. Завхозяй возвращается довольный и вполглаза смотрит на Тьядена и Вилли, которые вдруг стали вдвое толще.

– Да ладно, – бормочет он, – мне‑ то что. Кто‑ то вообще не забирает. Видать, денег куры не клюют. Лишь бы у меня отчетность сошлась.

Мы подписываем, что все получили.

– Ты тут говорил про сигареты? – спрашивает завхозяй у Вилли.

Тот, растерянно улыбаясь, достает портсигар.

– И что‑ то такое про жевательный табак? – продолжает завхозяй.

Вилли лезет в карман.

– Но, если я правильно помню, ты не пьешь? – уточняет он.

– Ну почему же, – спокойно отвечает завхозяй, – мне врач прописал. Понимаешь, тоже малокровие. Давай фуфырь.

– Минуточку! – Вилли прикладывается к фуфырику, чтобы спасти хоть что‑ то, и передает изумленному завскладом полупустую бутылку, которая только что была полной.

 

* * *

 

Юпп провожает нас до ворот.

– Знаете, кто еще здесь? – спрашивает он. – Макс Вайль! В солдатском совете!

– Ему там в самый раз, – кивает Козоле. – Теплое местечко, а?

– Ну, частично, – отвечает Юпп. – Пока мы там с Валентином. Если что нужно, ну, не знаю, бесплатный проезд, я на этом сижу.

– Дай‑ ка мне билет, – говорю я. – Съезжу к Адольфу.

Юпп достает книжку и отрывает один купон.

– Сам заполни. Но это, конечно, вторым классом.

– Сделаю.

На улице Вилли расстегивает шинель. Под ней вторая.

– Лучше пусть она побудет у меня, чем ее потом загонят, – ласково говорит он. – Пруссаки не обеднеют – за мои‑ то полдюжины осколков.

Мы идем по Большой улице. Козоле рассказывает о голубятне, которую сегодня собирается ремонтировать. До войны он разводил почтовых голубей и черно‑ белых турманов и хочет опять этим заняться. Там он только об этом и мечтал.

– А вообще, Фердинанд? – спрашиваю я.

– Работу искать, – коротко отвечает он. – Господи, я ведь женат. Только крутись.

Вдруг со стороны церкви Марии раздается несколько выстрелов. Мы прислушиваемся.

– Револьвер и «девяносто восьмая», – со знанием дела причмокивает Вилли. – Нет, два револьвера.

– Подумаешь, – смеется Тьяден, размахивая ботинками на шнуровке. – Детский лепет, если вспомнить Фландрию.

Вилли останавливается перед магазином мужской моды. На витрине выставлен макет костюма из бумаги и крапивной кудели. Но костюм его мало интересует. Он как зачарованный рассматривает ряд поблекших модных картинок позади костюма и взволнованно тычет в ту, на которой элегантный господин с бородкой навеки вовлечен в разговор с охотником.

– Вы знаете, что это такое?

– Дробовик, – отвечает Козоле, имея в виду охотника.

– Да ну тебя! – нетерпеливо перебивает Вилли. – Это же катевей! [2] Ласточкин хвост, понимаешь? Последний писк моды! Знаете что? Я сделаю себе такой из этой шинели. Тут распороть, покрасить в черный, перешить, здесь отрезать подол – пальчики оближешь, доложу я вам!

Увлеченность Вилли этой затеей растет на глазах, но Карл его расхолаживает.

– А брюки полосатые у тебя есть? – свысока спрашивает он.

Вилли на секунду теряется.

– Сопру у старика из шкафа, – решает он. – А еще его белый свадебный жилет… О‑ о, Вилли будет загляденье, глаз не оторвать! – Сияя от счастья, он обводит нас взглядом. – Черт подери, ребята, начинаем жить, а?

 

* * *

 

Вернувшись домой, я отдаю половину демобилизационных матери.

– Людвиг Брайер, – говорит она, – ждет тебя в твоей комнате.

– Он же лейтенант, – добавляет отец.

– Ну да, – отвечаю я. – А вы не знали?

Людвиг посвежел. Понос ослабевает. Он улыбается мне.

– Хотел одолжить у тебя пару книг, Эрнст.

– Выбирай что хочешь, Людвиг.

– А тебе самому не нужны?

Я мотаю головой:

– Пока нет. Вчера пытался что‑ то почитать, но, странно, не могу толком собрать мысли. Через две страницы думаю совсем о другом. Перед глазами будто доска. Тебе романов?

– Нет, – говорит он, беря с полки несколько книг.

Я смотрю на названия.

– Такие сложные, Людвиг? Что ты собираешься с ними делать?

Он мнется и смущенно улыбается:

– Там, Эрнст, столько всего приходило на ум, но я никак не мог уложить это в голове. Зато теперь, когда все кончилось, хочу много знать. Как устроен человек, что такое могло случиться? Как это все происходит? Много вопросов. И к нам тоже. Раньше мы совсем иначе относились к жизни. Хочу много знать, Эрнст…

– И ты думаешь тут все это найти? – Я киваю на книги.

– По крайней мере, попытаюсь. Я сейчас читаю с утра до вечера.

Он быстро уходит. Я задумываюсь. Что я сделал за это время? Пристыженный, хватаюсь за книгу. Но скоро опускаю ее и тупо смотрю в окно. Так я могу сидеть часами – смотреть в никуда. Раньше все было по‑ другому, я всегда знал, что надо делать.

В комнату заходит мать.

– Эрнст, ты пойдешь сегодня вечером к дяде Карлу?

– Почему бы и нет, – недовольно отвечаю я.

– Он часто присылал нам продукты, – вкрадчиво говорит она.

Я киваю. За окном надвигаются сумерки. Ветви каштанов окутаны синими тенями. Я оборачиваюсь.

– Мама, вы часто бывали летом у Тополиного рва? – вдруг спрашиваю я. – Наверняка там было красиво…

– Нет, Эрнст, целый год не были.

– Почему, мама? – удивляюсь я. – Раньше же ходили каждое воскресенье.

– Мы вообще не гуляли, – тихо отвечает она. – От этого очень хочется есть. А у нас ведь не было еды.

– Ах, вот оно что, – медленно говорю я. – Зато у дяди Карла было вдоволь, правда?

– Он часто передавал нам посылки, Эрнст.

Мне вдруг становится грустно.

– Зачем это все, мама? – спрашиваю я.

Она гладит мою руку.

– Зачем‑ то надо, Эрнст. Господь ведает.

Дядя Карл – наш высокопоставленный родственник. У него свой особняк, в войну он был начальником финансовой части.

За мной увязывается Вольф, но ему приходится остаться на улице, потому что тетя не любит собак. Я звоню.

Дверь открывает мужчина во фраке. Я смущенно здороваюсь. Потом мне приходит в голову, что это, должно быть, слуга. На войне я совсем про такое забыл.

Мужчина внимательно рассматривает меня, как будто он старший лейтенант в штатском. Я улыбаюсь, он не улыбается мне в ответ. Когда я снимаю шинель, он поднимает руку, как будто хочет помочь.

– Ну, как старослужащий с этим я еще справлюсь, – говорю я, чтобы завоевать его расположение, и цепляю шмотье за крючок.

Но он молча снимает его и с презрительной миной вешает на соседний крючок. Баран, думаю я и прохожу в комнаты.

Мне навстречу, позвякивая шпорами, выходит дядя Карл. Он здоровается со мной сверху вниз, поскольку я из рядового состава. Я изумленно смотрю на его сверкающую парадную форму.

– У вас сегодня на ужин конина? – пытаясь сострить, спрашиваю я.

– Что‑ что? – удивляется он.

– Шпоры к столу, – смеюсь я.

Он сердито смотрит на меня. Кажется, я невольно наступил на больную мозоль. У тыловиков, особенно из конторских, часто особенная страсть к шпагам и шпорам.

Не успел я сказать, что не хотел его обидеть, как с шелестом выплывает тетя. Она все такая же плоская, все такая же гладильная доска, и черные глаза блестят точно так же, как будто их отполировали щеточкой для чистки пуговиц. Выливая на меня потоки слов, она не перестает бросать взгляды по сторонам.

Мне слегка не по себе. На мой вкус, слишком много народу, слишком много дам и прежде всего слишком много света. На фронте у нас была в лучшем случае керосиновая лампа. А эти люстры неумолимы, как судебные приставы. От них не спрятаться. С мучительным чувством я чешу спину.

– Что ты делаешь? – спрашивает тетя, прерывая свой монолог.

– Наверно, вошь поймал, – пожимаю я плечами. – У нас их столько было! Нужно хотя бы неделю, чтобы избавиться.

Тетя испуганно делает шаг назад.

– Не бойся, – говорю я ей, – они не прыгают. Это ведь не блохи.

– Я тебя умоляю! – Она прикладывает палец к губам и делает такое лицо, будто я сказал невесть что.

Вот так везде: героями извольте быть, а про вшей никто знать ничего не хочет.

Мне приходится здороваться за руку с множеством людей, и я начинаю потеть. Люди здесь совсем другие, чем там, у нас. Я на их фоне кажусь себе неповоротливым танком. Они держатся, будто расселись на витрине, и говорят, как со сцены. Я пытаюсь аккуратно спрятать руки, потому что траншейная грязь въелась в них ядом. Украдкой вытираю их о брюки, и все‑ таки они мокрые именно в тот момент, когда приходится здороваться с дамой.

Я шатаюсь по гостиной, и меня прибивает к группе, где вещает финансовый советник.

– Представьте себе, – заходится он, – шорник – рейхспрезидент! Вообразите, торжественный прием и шорник, раздающий аудиенции. Смех, да и только. – Он даже кашляет от возбуждения. – Что скажете, юный воин? – восклицает он, хлопая меня по плечу.

Я об этом еще не думал и смущенно пожимаю плечами.

– Может быть, он разбирается…

Финансовый советник секунду пристально смотрит на меня, затем поеживается от удовольствия.

– Прекрасно! – кричит он. – Может быть, он разбирается… Нет, мой милый, с этим нужно родиться! Шорник! Почему бы не закройщик или сапожник?

Он снова оборачивается к другим гостям. Меня злит то, что он там несет, просто трясет от такого пренебрежения к сапожникам. Они были такими же хорошими солдатами, как и люди почище. Адольф Бетке тоже сапожник, а воевать умел лучше иного майора. У нас ценили человека, а не профессию. Я с сомнением рассматриваю советника. Он как раз сыплет цитатами, образован, наверно, выше крыши, но если бы я попал в беду, то понадеялся бы скорее на Адольфа Бетке.

 

* * *

 

Когда наконец садятся за стол, мне становится легче. Рядом со мной девушка с лебединым боа на шее. Она симпатичная, но я понятия не имею, что мне с ней делать. На фронте мы говорили мало, и уж тем более с дамами. Другие гости оживленно болтают. Я пытаюсь прислушиваться, чтобы хоть чем‑ то поживиться.

Финансовый советник, сидящий возле хозяина дома, уверяет, что если бы мы продержались еще два месяца, то выиграли бы войну. Меня тошнит от этой чепухи, потому что любому на фронте было известно, что у нас уже не оставалось ни оружия, ни людей. Дама напротив него рассказывает о своем погибшем муже и при этом надувается так, как будто погибла она, а не муж. Чуть дальше говорят об акциях и условиях мира, и все, разумеется, разбираются лучше, чем люди, которые этим занимаются. Носатый мужчина с таким ханжеским сочувствием рассказывает о жене своего друга, что почти неприкрытое злорадство вызывает непреодолимое желание залить ему бокал в глотку.

От болтовни я совсем балдею и скоро уже мало что понимаю. Девушка с лебединым боа насмешливо спрашивает, не онемел ли я на фронте.

– Не‑ а, – отвечаю я и думаю, что Козоле и Тьядена здорово позабавил бы весь этот ваш вздор, которым вы еще и кичитесь.

Но все‑ таки меня немножко задевает, что я не могу ловким словцом выразить свои мысли.

Слава богу, в этот момент на столе появляются хрустящие отбивные. Я принюхиваюсь. Настоящие свиные отбивные, жаренные на настоящем масле. За это зрелище я готов простить все. Я кладу себе большой кусок и с удовольствием начинаю жевать. Потрясающе вкусно. Свежие отбивные я ел лет сто назад. Последний раз во Фландрии. Мы поймали двух поросят и чудесным летним вечером сгрызли их чуть не с костями, тогда еще был жив Качиньски, ах, Кач, и Хайе Вестус, совсем другие ребята, чем те, что здесь, дома, – я ставлю локти на стол и забываю, где нахожусь, так они близко. Мясо было очень нежное, к нему мы пожарили картофельные оладьи, еще были Леер и Пауль Боймер, да, Пауль… Я уже ничего не вижу, не слышу, полностью погрузившись в воспоминания…

В чувство меня приводит хихиканье. За столом тишина. Тетушка Лина похожа на пробирку с серной кислотой. Моя соседка давится смехом. Все смотрят на меня.

Я покрываюсь испариной. Оказывается, я сижу, как тогда во Фландрии – локти на столе, в руке кость, пальцы жирные, – и самозабвенно обгрызаю отбивную, остальные‑ то едят при помощи ножа и вилки.

Покраснев до корней волос, я упираю взгляд в скатерть и откладываю кость. Как я мог так забыться? Но вообще‑ то к другому я и не привык, на фронте мы всегда так ели, у нас была в лучшем случае ложка, или вилка, но никаких тебе тарелок. К чувству стыда вдруг примешивается гнев. Гнев на этого дядю Карла, который подчеркнуто громко начинает говорить о военных займах, гнев на всех этих людей, которые так важничают со своими умными словами, гнев на весь этот мир, который как ни в чем не бывало живет себе мелкими заботами, как будто не было лет, когда мы думали только об одном – жизнь или смерть, больше ни о чем.

Я упрямо, молча запихиваю в рот все, до чего могу дотянуться; по крайней мере наемся. При первой же возможности пробираюсь к выходу.

В гардеробной слуга во фраке. Я хватаю одежду и шиплю:

– Ты бы нам попался на фронте, лощеная обезьяна! Заодно со всей этой бандой!

И хлопаю дверью.

На меня запрыгивает дожидавшийся перед домом Вольф.

– Пойдем, пес, – говорю я и вдруг понимаю, что меня разозлил вовсе не скандал с отбивной, а прежний, все еще витающий здесь спертый, самодовольный, трескучий дух. – Пойдем, пес, – повторяю я, – это не про нас! Мы скорее договоримся с каким‑ нибудь Томми, даже с какой‑ нибудь французской траншейной скотиной! Пойдем к ребятам! Там лучше, хоть едят руками и рыгают! Пойдем!

Мы с псом бежим, мчимся изо всех сил, все быстрее, быстрее, задыхаясь, с лаем, мчимся как сумасшедшие, с горящими глазами – пусть все катится к черту, мы живы – правда, Вольф? – мы живы!

 

V

 

Людвиг Брайер, Альберт Троске и я направляемся в училище. Возобновились занятия. Мы учились в педагогическом, поэтому экзамены экстерном для нас не предусмотрены. В гимназии фронтовикам проще. Многие из них сдали экстерном либо до ухода на фронт, либо в увольнении. Правда, тем, кто не успел, пришлось вернуться на гимназическую скамью. Например, Карлу Брёгеру.

Мы проходим мимо собора. Позеленевшие медные листы сняли, заменив их серым толем. Он какой‑ то плесневелый, изъеденный, и собор из‑ за этого кажется чуть ли не фабрикой. Медь переплавили на гранаты.

– Наверно, Бог не о таком мечтал, – говорит Альберт.

К западу от собора, в малюсеньком переулке стоит двухэтажное здание училища. Наискосок от него гимназия. За ними река и обсаженный липами городской вал. До того как мы попали на фронт, наш мир ограничивался этими зданиями. Потом их заменили траншеи. Теперь мы опять здесь. Но это уже не наш мир. Траншеи будут помощнее.

У гимназии мы встречаем нашего приятеля Георга Раэ. Он был лейтенантом и командиром роты, но в увольнении только пил и валял дурака, об аттестате не думал. Поэтому сейчас ему опять в седьмой класс, где он уже дважды оставался на второй год.

– А правда, Георг, что ты там поднаторел в латыни? – спрашиваю я.

Он смеется, загребая длинными ногами в сторону гимназии.

– Смотри, не схвати пару по поведению, – кричит он мне вслед.

Последние полгода Георг был летчиком. Сбил четырех англичан, но вряд ли еще в состоянии доказать теорему Пифагора.

Мы идем дальше. В переулке полно людей в форме. Всплывают почти забытые лица, имена, которые ты не слышал много лет. Вот хромает Ганс Вальдорф, в ноябре семнадцатого мы тащили его с раздробленным коленом. Ему ампутировали бедро, и сейчас при ходьбе он сильно стучит по мостовой тяжелой искусственной ногой на шарнирах. Вот, улыбаясь, представляется Курт Ляйпольд: Гётц фон Берлихинген Железная Рука. Вместо правой руки у него протез. Вот еще кто‑ то отделяется от ворот и спрашивает гугнивым голосом:

– А меня, значит, уже не узнаете?

Я смотрю на лицо, если это, конечно, можно назвать лицом. Широкий красный шрам перерезает лоб, опускаясь к левому глазу. У века шрам загрубел, так что запавший глаз совсем съежился, но хоть остался. Зато правый глаз неподвижный, стеклянный. Носа нет, а там, где он должен быть, черная повязка. Потом шрам в двух местах рассекает рот. Вывернутые губы срослись криво, отчего речь нечеткая. Зубы искусственные, выдаются зубные скобы. Я теряюсь. Тот же гугнивый голос произносит:

– Пауль Радемахер.

Теперь я его узнал. Ну да, все тот же серый костюм в полоску.

– Привет, Пауль, что поделываешь?

– Ну, ты же видишь. – Он пытается растянуть губы в улыбку. – Два удара полевой лопатой. И это еще вдобавок. – Он поднимает руку, на которой не хватает двух пальцев. Один глаз печально щурится. Другой неподвижно, безучастно смотрит в даль. – Понять бы, выйдет ли из меня учитель. Говорю плохо. Ты меня понимаешь?

– Прекрасно понимаю, – отвечаю я. – Конечно, выйдет. Наверняка еще можно сделать операцию.

Он пожимает плечами и молчит. Кажется, особой надежды у него нет. Видимо, если бы это было возможно, в госпитале уже все бы сделали. Подходит Вилли с последними новостями. Оказывается, Боркман после последнего ранения в легкое все‑ таки умер. Ко всему прочему, у него открылась скоротечная чахотка. Хенце, узнав, что из‑ за спинного мозга может угодить в инвалидное кресло, застрелился. Его можно понять: он был нашим лучшим футболистом. Майер погиб в сентябре, Лихтенфельд в июне. Повоевал‑ то всего два дня. Вдруг мы осекаемся. Перед нами как из‑ под земли вырастает непонятное, жалкое существо.

– Ты, что ли, Вестерхольт? – с сомнением спрашивает Вилли.

– Представь себе, чудило, – отвечает тот.

У Вилли глаза лезут на лоб.

– Ты же помер.

– Пока нет, – добродушно отзывается Вестерхольт.

– Но я в газете видел.

– Так то было ложное сообщение, – ухмыляется кроха.

– Ну никому нельзя верить, – качает головой Вилли. – Я‑ то думал, тебя уже давно черви сожрали.

– Только после тебя, Вилли, – самодовольно ухмыляется Вестерхольт. – Ты первый. Рыжие долго не живут.

 

* * *

 

Мы заходим в училище. Двор, где мы в десять часов всегда доставали свои бутерброды, класс с доской и скамьями, коридоры с рядами крючков для фуражек – все точно как раньше, но нам кажется, будто из другого мира. Мы узнаем только запах в полутемных помещениях – слабее казарменного, но похожий.

В большой аудитории темнеет огромный, на сотню труб, орган. Справа группой стоят преподаватели. На директорской трибуне в двух цветочных горшках растения с кожистыми листьями. К передней панели прикреплен увитый лентой лавровый венок. Директор в сюртуке. Значит, будет торжественное приветствие. Мы сбиваемся в кучу. Никому неохота в первые ряды. Только Вилли как ни в чем не бывало проходит вперед. В сумрачной аудитории его рыжая башка светится, словно фонарь борделя.

Я приглядываюсь к преподавателям. Раньше они были для нас больше, чем просто люди, не только потому, что стояли выше, но и потому, что в целом мы в них верили, хоть и вышучивали. А сейчас это просто немолодые мужчины, на которых мы беззлобно смотрим свысока. А они опять хотят нас чему‑ то учить. Похоже, даже готовы чуточку спуститься с небес. Но чему они могут нас научить? Теперь мы знаем жизнь получше них, приобрели другие знания, суровые, кровавые, жестокие, неумолимые. Это мы можем их поучить, но кому оно надо? Если бы сейчас началась внезапная атака на аудиторию, они, испуганные и беспомощные, засуетились бы, как кролики, а из нас никто не потерял бы головы. Спокойно, решительно мы бы сразу сделали то, что нужно, то есть заперли их, чтобы не путались под ногами, и начали обороняться.

Прежде чем заговорить, директор прокашливается. Слова у него выходят круглые, гладкие, он, надо признать, превосходный оратор. Директор говорит о героической борьбе армии, о сражениях, победах, отваге. Но, несмотря на все красивые слова, а может быть, именно из‑ за них, у меня какая‑ то заноза. Не так все это было гладко и кругло. Я смотрю на Людвига, Людвиг на меня. Альберту, Вальдорфу, Вестерхольту, Райнерсману – всем претит.

В порыве красноречия директор не забывает и себя, прославляя не только фронтовой героизм, но и мирный, домашний.

– И мы дома выполняли свой долг, ради наших солдат ограничивали себя во всем, голодали, трепетали от страха. Это было тяжело, и нести тяготы нам порой бывало труднее, чем нашим бравым солдатам в полевой форме на фронте…

– Вот тебе раз, – говорит Вестерхольт.

Поднимается ропот. Директор косится на слушателей и продолжает:

– Но мы не хотим противопоставлять одно другому. Воины бесстрашно смотрели в неумолимое лицо смерти и выполняли свой великий долг, и хотя конечная победа была суждена не нашему оружию, тем теснее сплотимся сегодня в горячей любви к нашему многострадальному отечеству, будем возрождать его вопреки всем враждебным силам, в духе нашего великого Гете, который с непоколебимой стойкостью взывает к нашему смутному времени из глубины веков: «Выстоять недругам всем вопреки! »

Голос оратора понижается, подергивается трауром и сочится елеем. Быстрая волна пробегает по черной группе учителей. Лица их собранны и строги.

– Особо мы вспоминаем наших погибших воспитанников, кои на крыльях радости летели на защиту отечества и пали на поле чести. Мы потеряли многих друзей. Двадцать один! Двадцать один человек встретил славную смерть от вражеских орудий, двадцать один герой покоится в чужой земле, вдали от грохота сражений, спит вечным сном под свежей изумрудной травой…

Слышится сардонический хохоток. Директор, скривившись от неловкости, замолкает. Это Вилли, элегантный, как платяной шкаф. Лицо у него от бешенства красное, как у индюка.

– Изумрудной травой… Изумрудной травой?! – не выдерживает он. – Вечным сном? Они гниют в воронках, в грязи, в болотах, изрешеченные, расплющенные… Изумрудная трава! Мы же не на уроке пения! – Он машет руками, как мельница лопастями в ураган. – Героическая смерть! Как вы себе это представляете? Хотите знать, как погиб маленький Хойер? Целый день он корчился на проволоке и орал, а из пуза у него, как макароны, свисали кишки. Потом осколок вдобавок оторвал ему пальцы, а через два часа и шмоток ноги, а он был все еще жив и пытался другой рукой запихнуть себе кишки, и только к вечеру был готов. Ночью уже, когда мы смогли к нему подобраться, он был весь в дырках, как терка. Расскажите его матери, как он погиб, если у вас духу хватит!

Побледневший директор колеблется между соблюдением дисциплины и великодушием, в конечном счете не решившись ни на то, ни на другое.

– Господин директор, – раздается голос Альберта Троске, – мы здесь не для того, чтобы выслушивать от вас, что мы хорошо сделали свое дело, хоть, к сожалению, и не победили. Нам на это насрать…

Директор вздрагивает, следом за ним весь преподавательский состав, аудитория ухнула, загудел орган.

– Я бы попросил вас, по крайней мере, в выражениях… – делает директор попытку возмутиться.

– Насрать. Все это говно и еще раз говно, – не унимается Альберт. – Годами это было у нас через слово, чтоб вы знали! Когда нам там было так погано, что мы и думать забывали про всю вашу ерунду, мы стискивали зубы, говорили «Вот говно! », и можно было жить дальше. Вы, судя по всему, и понятия не имеете, что происходит! К вам пришли не усидчивые воспитанники, не любимые ученики, а солдаты!

– Но, господа, – только что не умоляет старик, – это недоразумение… печальное недоразумение…

Директору не дают договорить. Его перебивает Хельмут Райнерсман, тот самый, что на Изере вытащил своего брата из‑ под страшного огня и приволок его к медпункту уже мертвым.

– Пали… – сквозь зубы выдавливает он в бешенстве. – Они пали не для того, чтобы об этом ораторствовать с трибун. Это наши товарищи, всё, и нечего тут трепаться!

Начинается полная неразбериха. Директор потрясен и просто не знает, что делать. Учителя квохчут, как переполошившиеся куры. Только двое спокойны. Они были на фронте.

Директор пытается как‑ то нас угомонить. Но нас слишком много, и Вилли, который стоит прямо перед ним, гудит слишком громко. Кто знает, чего ждать от этих одичавших юнцов, может, они сейчас достанут гранаты. Директор машет руками, как архангел крыльями, но на него никто не обращает внимания.

Вдруг гул смолкает. Выходит Людвиг Брайер. Становится совсем тихо.

– Господин директор, – говорит Людвиг своим ясным голосом, – вы видели войну по‑ своему. Развевающиеся знамена, восторги, военные оркестры. Но вы видели ее только до вокзала, с которого мы уехали. Мы не собираемся упрекать вас в этом. Мы все думали так же, как и вы. Но затем увидели другую сторону. И пафос четырнадцатого года развеялся в пыль. Тем не менее мы держались, нас держало что‑ то более глубокое, что‑ то, что появилось там, ответственность, о которой вы не имеете представления и о которой говорить невозможно. – После этих слов Людвиг, глядя в пустоту, некоторое время молчит, затем, проведя рукой по лбу, продолжает: – Мы не спрашиваем с вас за это, это было бы глупо, потому что никто не знал, как будет. Но мы требуем, чтобы вы перестали указывать нам, как нам думать. Мы уходили с воодушевлением, со словом «отечество» на устах, а вернулись молча, с понятием отечества в душе. Поэтому мы просим вас помолчать. Оставьте высокие слова. Они уже не для нас. И не для наших погибших товарищей. Мы видели, как они умирали. Воспоминания еще настолько свежи, что будут для нас непереносимы, если об этом говорить так, как говорите вы. Они погибли за большее, не за такое.

Становится совсем тихо. Директор стискивает руки.

– Но, Брайер, – глухо говорит он, – я вовсе не имел в виду…

Людвиг молчит. После паузы директор просит:

– Тогда скажите вы мне то, что вам хочется.

Мы переглядываемся. Что нам хочется? Да, если бы это было так просто высказать одной фразой. Внутри бродит какое‑ то неясное, хоть и сильное чувство – но слова? Слов у нас для этого еще нет. Может, они появятся позже.

 

* * *

 

Однако после непродолжительного молчания вперед все‑ таки пробирается Вестерхольт и, подойдя к директору, заявляет:

– Поговорим о делах, это сейчас главное. Как вы думаете с нами быть? Здесь семьдесят солдат, которым опять садиться на школьную скамью. Я вам честно скажу, мы напрочь забыли все, чему вы нас учили, но долго тут сидеть нам неохота.

К директору вернулось самообладание. Он говорит, что по этому вопросу еще не поступили указания соответствующих инстанций. Поэтому пока нам следует распределиться по классам, из которых мы ушли на фронт. Позже будет видно.

В ответ раздаются ропот и смех.

– Вы же не хотите сказать, – возмущается Вилли, – что нам надо сесть на одну скамью с детьми, которые не были на фронте, и исправно тянуть руку, когда что знаем? Мы останемся вместе.

Только теперь мы до конца понимаем, как все это странно. Долгие годы нам было позволено стрелять, колоть, убивать, а теперь вдруг, оказывается, имеет значение, отправились мы всем этим заниматься из восьмого класса или из девятого. Кто‑ то умел решать задачки только с одним неизвестным, а кто‑ то уже с двумя. И здесь эта разница имеет значение.

Директор обещает написать прошение, чтобы организовать специальные курсы для фронтовиков.

– Ждать мы не можем, – резко говорит Альберт Троске. – Лучше сделать все самим.

Директор, не сказав ни слова в ответ, идет к двери, за ним преподаватели. Мы тоже вываливаемся из аудитории. Но сперва Вилли, для которого все закончилось слишком мирно, хватает с трибуны оба цветочных горшка и бросает их оземь.

– Терпеть не могу овощи, – мрачно говорит он и напяливает на голову Вестерхольту лавровый венок. – На, свари себе супчик!

 

* * *

 

Дымят сигары и трубки. Мы сидим вместе с фронтовиками из гимназии и совещаемся. Более сотни солдат, восемнадцать лейтенантов, тридцать фельдфебелей и унтер‑ офицеров. Вестерхольт притащил тетрадку со старым школьным распорядком и читает ее вслух. Чтение идет медленно, потому что каждый абзац сопровождается взрывом хохота. Мы не понимаем, как когда‑ то могли считать это важным.

Вестерхольта особенно забавляет правило, согласно которому мы до войны без разрешения классного руководителя не имели права после семи часов появиться на улице. Но Вилли остужает его пыл.

– Уймись, Альвин, ты‑ то уделал классного, как никому и не снилось. Его объявляют павшим, директор говорит трогательную надгробную речь, расхваливает его как героя и образцового ученика, а у него после всего этого хватило наглости заявиться сюда живым! Старику‑ то, поди, сейчас несладко. Придется взять назад все, что он тут наприписывал трупу, потому что по алгебре и сочинению ты, надо думать, лучше не стал.

Мы выбираем школьный совет, потому что учителя сгодятся еще для того, чтобы утрамбовать в нас кое‑ что для экзаменов, но руководить собой мы больше им не позволим. К нам мы избираем Людвига Брайера, Хельмута Райнерсмана и Альберта Троске, в гимназию – Георга Раэ и Карла Брёгера.

Потом назначаем трех делегатов, которые завтра поедут в окружной департамент и министерство, чтобы пробить наши требования, касающиеся расписания и экзаменов. Для этой цели избираются Вилли, Вестерхольт и Альберт. Людвиг ехать не в состоянии, он еще толком не выздоровел. Делегаты получают военные пропуска и купоны на бесплатный проезд, этого добра у нас целая книжка. Лейтенантов и членов солдатских советов, чтобы их подписывать, тоже хоть отбавляй.

Хельмут Райнерсман придает делу необходимый внешний лоск. Он настаивает, чтобы Вилли оставил дома новую шинель, которую отхватил в кладовой, и надел старую, штопаную, порванную осколками.

– Это еще почему? – обиженно спрашивает Вилли.

– На канцелярских крыс это действует сильнее, чем сотня доводов, – объясняет Хельмут.

Вилли против, поскольку гордится своей шинелью и намерен покрасоваться в ней в городских кафе.

– Когда я в школьном совете как следует дам кулаком по столу, еще как подействует, – упрямится он.

Но Хельмут и слушать не хочет.

– Только все запорешь, Вилли, – говорит он. – Эти люди нам нужны. И если ты рубанешь им по столу в латаной шинели, то добудешь для нас больше, чем если будешь в новой. Такая там публика, уж поверь мне.

Вилли сдается, и Хельмут принимается за Альвина Вестерхольта. Тот, по его мнению, слишком невзрачен, почему получает на грудь орден Людвига Брайера.

– В глазах тайного советника это придаст тебе больше убедительности, – добавляет Хельмут.

Альберт в порядке, у него и так вся грудь увешана.

Делегация готова. Хельмут осматривает плоды своего труда.

– Отлично! Ну, вперед! Покажите этим министерским свиньям, где фронтовые раки зимуют.

– На этот счет можешь не беспокоиться, – заявляет Вилли, который уже пришел в себя.

Дымят сигары и трубки. В одном котле кипят желания, мысли, стремления. Бог весть, что из них выйдет. Сотня молодых солдат, восемнадцать лейтенантов, тридцать фельдфебелей и унтер‑ офицеров горят желанием начать жить. Каждый из них знает, как в сложнейшей полосе наступления с минимальными потерями вывести роту из‑ под огня, никто не будет медлить ни секунды, если ночью в подземной галерее раздастся крик «Идут! », каждый – в полном смысле слова солдат, не больше и не меньше.

А мирная жизнь? Годимся ли мы для нее? Годимся ли мы вообще для чего‑ нибудь, кроме как для того, чтобы быть солдатами?

 

 

Третья часть

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.