|
|||
Вторая частьII
После обеда мы сидим во дворе пивоварни. Нас созывает ротный, Хеель, вернувшийся из фабричной конторы. Поступил приказ: нужно выбрать надежных людей. Мы изумлены. Раньше такого не бывало. Тут во дворе появляется Макс Вайль. Он машет газетой: – В Берлине революция! Хеель резко оборачивается: – Чушь. В Берлине беспорядки. Но Вайль еще не все сказал. – Кайзер бежал в Голландию. Тут все переполошились. Вайль, видать, рехнулся. Побагровевший Хеель орет: – Врешь, негодяй! Вайль протягивает ему газету. Хеель комкает ее и гневно смотрит на Вайля. Он терпеть его не может, потому что Вайль еврей, спокойный человек, все время сидит и читает книги. А Хеель удалец. – Ерунда, – ворчит он и смотрит на Вайля, как будто хочет съесть его с потрохами. Макс расстегивает мундир и достает еще один экстренный выпуск. Хеель, бросив на него быстрый взгляд, рвет газету в клочья и уходит в дом, где расположился штаб. Вайль снова складывает газетный лист и читает нам новости. Мы сидим ошалевшие, как пьяные курицы. Никто уже ничего не понимает. – Пишут, он не хотел гражданской войны, – говорит Вайль. – Глупости, – отзывается Козоле. – Мы бы тоже так могли сказать, тогда. Черт подери, и за это мы здесь корчились. – Юпп, ущипни меня. Может, я сплю? – качает головой Бетке. Юпп с удовольствием его щиплет. – Тогда это, наверно, правда, – продолжает Бетке. – Но все‑ таки я ничего не понимаю. Если бы это сделал кто‑ нибудь из нас, поставили бы к стенке. – Только не думать сейчас про Веслинга и Шрёдера. – Козоле сжимает кулаки. – Иначе я лопну. Этот цыпленок Шрёдер, его просто расплющило, как он там лежал. А тот, за кого он погиб, дает деру! Чертово дерьмо! – Он шарашит кулаком в бочку с пивом. Вилли Хомайер делает примирительный жест рукой. – Давайте о чем‑ нибудь другом, – предлагает он. – С этой сволочью мне все окончательно ясно. Вайль рассказывает, что в некоторых полках создают солдатские советы. Офицеры уже не командиры. Со многих сорвали погоны. Он хочет и у нас учредить солдатский совет. Но воодушевления это предложение не встречает. Мы не хотим ничего учреждать. Мы хотим домой. А туда мы дойдем и без солдатских советов. В конце концов избирают трех надежных человек – Адольфа Бетке, Макса Вайля и Людвига Брайера. Вайль требует, чтобы Людвиг снял погоны. – Очумел? – устало отвечает Людвиг и стучит пальцем по лбу. Бетке отталкивает Вайля со словами: – Людвиг наш. Брайер добровольцем пошел на фронт и тут стал лейтенантом. Он на ты не только с нами – с Троске, Хомайером, Брёгером, со мной – это само собой разумеется, мы вместе учились, – но и со старшими товарищами, когда поблизости нет других офицеров. За это его очень уважают. – А Хеель? – не унимается Вайль. Это еще можно понять. Хеель часто задирал Вайля, неудивительно, что он хочет поквитаться. Нам, в общем, все равно. Хеель хоть и резковат, но на врага бросался, что твой Блюхер, всегда был впереди. А для солдат это важно. – Ну так спроси его, – говорит Бетке. – Только не забудь бинты! – кричит вслед Тьяден. Но получается иначе. Хеель выходит из штаба и на пороге сталкивается с Вайлем. Ротный показывает нам какие‑ то бланки и кивает Максу: – Все верно. Вайль начинает говорить. Когда речь заходит о погонах, Хеель делает резкое движение. Мы уже думаем, что сейчас полетят перья, но ротный, к нашему изумлению, говорит: – Вы правы. – Затем оборачивается к Людвигу и кладет ему руку на плечо. – Вам, наверно, это непонятно, Брайер, да? Солдатский мундир, и все. Остальное провалилось к чертям. Мы молчим. Это не тот Хеель, которого мы знаем, тот ночью ходил в дозор с одной тросточкой и был заговорен от пуль. А сейчас перед нами человек, которому трудно стоять и говорить. Вечером – я уже уснул – меня будят голоса. – Ладно тебе, – слышу я Козоле. – Да ей‑ богу, – отвечает ему Вилли. – Сам иди посмотри. Они поднимаются и идут на двор. Я за ними. В штабе свет, можно заглянуть в комнату. Хеель сидит за столом. Перед ним его офицерский мундир. Без погон. Сам он в солдатском мундире. Голову опустил на руки и – но это же невозможно… Я делаю шаг вперед. Хеель – Хеель! – плачет. – Ничего себе, – шепчет Тьяден. – Пошли, – говорит Бетке, пихая Тьядена. Мы, потрясенные, удаляемся. На следующее утро все говорят, что один майор, узнав о бегстве кайзера, якобы застрелился. Приходит Хеель. Лицо серое, видно, не спал. Тихо дает необходимые указания. И уходит. Всем не по себе. Последнее, что у нас было, отняли. И мы утратили почву под ногами. – Как будто тебя предали, – бурчит Козоле. Колонна выстраивается и мрачно идет дальше. Это совсем другая колонна, чем вчера. Потерянная рота, брошенная армия. Котелки мерно постукивают в такт шагам: всё‑ зря‑ всё‑ зря. Только Леддерхозе бодрячком, распродает свои американские запасы – консервы, сахар.
* * *
К вечеру следующего дня мы доходим до Германии. Теперь, когда вокруг говорят не по‑ французски, мы действительно начинаем верить в мир. До сих пор в глубине души мы всё ждали приказа «Кру‑ у‑ гом! » и возвращения в траншеи, потому что солдат с подозрением относится к хорошему; лучше исходить из плохого. Но теперь нас начинает слегка потряхивать. Мы входим в большую деревню. Над дорогой несколько увядших гирлянд. Наверно, тут прошло уже столько войск, что ради последних нет смысла специально что‑ то затевать. Нам приходится довольствоваться поблекшим «Добро пожаловать! » на залитом дождем зеленом плакате в обрамлении кривых буковых веток. Мы идем по деревне, и на нас почти никто не обращает внимания, настолько люди привыкли. Но для нас‑ то все это в новинку, нам ужасно хочется приветливых слов, взглядов, хоть мы и говорим, что плевать. Ну, хоть девушки могли бы на минутку встать у дороги и помахать платочками. Тьяден и Юпп то и дело окликают их, но тщетно. Наверно, мы слишком грязные. И они в конце концов сдаются. Только детям интересно. Мы берем их за руку, и они бегут рядом. Мы дарим им шоколад, которым можем поделиться, потому что сколько‑ нибудь нужно, конечно, принести домой. Адольф Бетке берет на руки маленькую девочку. Она дергает его за усы, как за уздечку, и взахлеб смеется, потому что он корчит гримасы. Ручонками девочка шлепает его по лицу. Он берет одну ручку и показывает мне: смотри, мол, какая маленькая. Когда Бетке перестает кривляться, девочка начинает плакать. Адольф пытается ее успокоить, но она только пуще плачет, и ему приходится ее опустить. – Нами, похоже, теперь только детей пугать, – бурчит Козоле. – Они пугаются настоящих траншейных лиц, им жутко делается, – заявляет Вилли. – От нас пахнет кровью, вот в чем дело, – говорит Людвиг Брайер. – Наверно, надо помыться, – полагает Юпп. – Тогда девчонки, может, будут повнимательнее. – Да, если бы это можно было просто смыть, – задумчиво отвечает Людвиг. Раздраженные, мы идем дальше. После стольких лет на чужбине мы представляли себе возвращение домой иначе. Мы думали, нас ждут, а теперь видим, что все по‑ прежнему заняты только собой. Жизнь шла и идет, как будто мы тут лишние. Эта деревня, конечно, не вся Германия, но тем не менее досадно, будто какая‑ то тень легла на нас, странное такое предчувствие. Грохочут мимо телеги, кричат возницы, люди бросают на них мимолетные взгляды и спешат дальше вслед своим мыслям и заботам. На церковной башне бьют часы, сырой ветер будто обнюхивает нас. И только пожилая женщина в чепце с длинными лентами без устали ходит вдоль наших рядов и всё опасливо спрашивает про какого‑ то Эрхарда Шмидта. Мы располагаемся в большом сарае, но, хоть прошли много, спать никто не собирается. Идем в пивную. Там гульба вовсю. Разливают мутное молодое вино, замечательно вкусное. Оно здорово бьет по ногам. Тем приятнее сидеть. Табачный дым стелется по низкому залу, вино пахнет землей и летом. Мы достаем консервы, ножом толсто намазываем их на хлеб, втыкаем ножи в широкие столешницы и едим. Керосиновая лампа сияет над нами прямо как мать. Такой вечер скрашивает жизнь. Не в каких‑ то траншеях, а в мире. Мы пришли сюда злые, а теперь оживаем. Маленький оркестрик в углу быстро пополняется нашими. Среди нас не только виртуозные пианисты и мастера губной гармошки, но даже один баварец, играющий на басовой цитре. К ним присоединяется Вилли Хомайер, который соорудил что‑ то вроде скрипки об одной струне и что было мочи наяривает на тазах и крышках от корыт, изображая ударные и бунчук. Но самое непривычное – девушки, это бьет в голову посильнее вина. Они совсем не такие, как днем, смеются, разговаривают. Или это другие? Девушек мы не видели очень давно. Нам не терпится, однако сначала мы робеем, просто не решаемся, поскольку на фронте разучились иметь с ними дело, но потом Фердинанд Козоле приглашает одну на вальс – здоровую, как гренадер, с мощным бруствером, на который так удобно опираться. Остальные следуют его примеру. Сладкое тяжелое вино приятно поет в голове, девушки щебечут, музыка играет, а мы в углу сидим вокруг Адольфа Бетке. – Дети мои, – говорит он, – завтра или послезавтра мы дома. О, дети мои, моя жена… вот уже десять месяцев… Я наклоняюсь к Валентину Лаэру, который невозмутимо, уверенно рассматривает девушек. Рядом с ним сидит блондинка, но он не обращает на нее особого внимания. Когда я нагибаюсь над столом, мне что‑ то впивается в живот. Часы Веслинга. Как все это далеко! Юппу досталась самая толстая дама. Он танцует с ней, превратившись в вопросительный знак. Лапища легла на мощный круп и играет на нем, как на пианино. Влажными губами девушка смеется ему прямо в лицо, и он все заметнее оживляется. В конце концов Юпп подтанцовывает с ней к выходу и исчезает во дворе. Через несколько минут я выхожу на улицу поискать укромный уголок, но там уже потный офицер с девушкой. Я брожу по саду и только собираюсь заняться делом, как сзади раздается грохот. Я оборачиваюсь и вижу на земле Юппа с толстушкой. Они свалились с садового стола. Заметив меня, толстушка хихикает и высовывает язык. Юпп шипит. Я торопливо удаляюсь в кусты и тут же наступаю кому‑ то на руку. Треклятая ночь. – Ты что, болван, не видишь? – раздается густой бас. – Откуда мне знать, осел, что ты тут разлегся? – огрызаюсь я и наконец нахожу спокойный уголок. Пока я оправляюсь, меня овевает прохладный ветерок, это приятно после чада пивной. Темные фронтоны домов, листва, тишина, мирное журчание. Ко мне подходит и становится рядом Альберт. Светит луна. Струя будто из серебра. – Господи, Эрнст, это надо же! – говорит Альберт. Я киваю. Мы еще какое‑ то время стоим в лунном свете. – Что все это дерьмо закончилось, а, Альберт? – Да, черт подери… Позади раздается треск. Девушки в кустах ликующе вскрикивают, тут же зажимая ладошкой рот. Эта ночь, как гроза, заряжена лихорадочным огнем бьющих через край жизней, буйно и стремительно загорающихся друг от друга при малейшем соприкосновении. В саду кто‑ то стонет. В ответ хихиканье. С сеновала спускаются тени. Двое стоят на приставной лестнице. Мужчина как безумный вжимает голову в женские юбки и что‑ то бормочет. Она хрипло смеется, как будто ершиком проходится по нервам. За воротник затекает мелкий дождик. Как все это рядом – вчера и сегодня, смерть и жизнь. Из темного сада выходит Тьяден. Он весь взмок, но лицо сияет. – Ребята, теперь я опять знаю, что мы живы, – говорит он, застегиваясь. Обойдя пивную, мы видим Вилли Хомайера. Он развел на поле большой костер из травы, бросил туда несколько злодейски добытых картофелин и теперь мирно, мечтательно сидит и ждет, пока они испекутся. Справа от него отбивные из американских консервных банок, рядом с мясом бдительный Вольф. Мерцающий огонь медью отсвечивает в рыжих волосах Вилли. С луга тянется туман. Блестят звезды. Мы подсаживаемся к нему и достаем из огня картофелины. Кожура сгорела дотла, но нутро золотисто‑ желтое и пахнет. Мы хватаем отбивные обеими руками и впиваемся в них, как в губную гармошку. Запиваем шнапсом из алюминиевых стаканчиков. Какая вкусная картошка! Мир, что ли, вернулся на круги своя? Где мы? Может, снова мальчишками сидим на поле у Торлокстена, после того как целый день выбирали из сильно пахнущей земли картошку, а за нами девочки в синих полинялых юбках и с корзинками? Печеная картошка детства! Белый дым тянется над полем, потрескивает костер, больше ни звука, это последняя картошка, остальное уже убрано, только земля, ясный воздух, горький, белый, любимый дым, последняя осень. Горький дым, горький запах осени, печеная картошка юности – дым пластается, стелется, его утягивает, лица ребят, мы в пути, войне конец, все чудесным образом сливается воедино – снова печеная картошка, и осень, и жизнь. – Господи, Вилли, Вилли… – Недурственно, да? – спрашивает он, поднимая глаза и еле удерживая в руках мясо и картошку. Ах, дурья твоя башка, да я совсем о другом.
* * *
Огонь догорел. Вилли вытирает руки о штаны и складывает нож. В деревне лают собаки. В остальном полная тишина. Никаких гранат. Никакого грохочущего транспорта с боеприпасами. Даже осторожного шуршания санитарных машин, и того нет. Ночь, в которую умрет намного меньше людей, чем в любую за последние четыре года. Мы возвращаемся в пивную. Там уже намного тише. Валентин снял мундир и пару раз встал на руки. Девушки хлопают в ладоши, но мрачный Валентин с досадой говорит Козоле: – Я ведь когда‑ то был неплохим акробатом, Фердинанд. А это не годится даже для ярмарки. Все повыбило из костей. Валентин на трапеции – какой был номер! А сейчас у меня ревматизм… – Да ты радуйся, что кости целы! – восклицает Козоле, стукнув рукой по столу. – Музыку, Вилли! Хомайер охотно возвращается к своим ударным и бунчуку. Атмосфера оживляется. Я спрашиваю у Юппа, как было с толстушкой. Он пренебрежительно отмахивается. – Да ты что! – оторопев, говорю я, – как у тебя все быстро. Он кривится. – Думаю, она в меня влюбилась, понимаешь? Конечно, денег эта потаскуха потом от меня потребовала. И при этом я так трахнулся коленом об этот чертов стол, что еле хожу. Людвиг Брайер сидит тихий, бледный. Вообще‑ то ему давно пора спать, но он не хочет. Рука заживает хорошо, и понос несколько ослаб. Но он как‑ то ушел в себя. – Людвиг, – многозначительно говорит Тьяден, – тебе бы тоже в сад. Помогает ото всего… Людвиг качает головой и вдруг страшно бледнеет. Я подсаживаюсь к нему и спрашиваю: – Ты что, совсем не рад, что скоро будешь дома? Он встает и уходит. Я перестаю его понимать. Чуть позже я обнаруживаю его на улице. Он совсем один. Я больше ни о чем не спрашиваю. Мы молча идем обратно и в дверях сталкиваемся с Леддерхозе, который как раз удаляется с толстушкой. Юпп ухмыляется: – Вот он сейчас удивится. – Ну‑ у, удивиться‑ то придется ей, – говорит Вилли. – Или ты думаешь, что Артур выложит хоть пфенниг? Вино течет со стола, лампа коптит, летают девичьи юбки. На лице у меня теплая усталость, все очертания размыты, как светлые пятна в тумане, голова медленно клонится к столу… Мягко и чудесно гудит ночь, словно скорый поезд домой. Скоро мы будем там.
III
Мы в последний раз выстраиваемся на казарменном плацу. Часть роты встала на постой в окр́ уге и потому считается в увольнении. Остальные вынуждены отдуваться. Поезда ходят, как бог на душу положит, и нас не удастся отправить всех вместе. Придется расстаться. Широкий серый плац для нас слишком велик. Задувает тоскливый ноябрьский ветер, пахнущий отъездом и умиранием. Мы стоим между столовой и караулом, больше места нам не нужно. Огромное пустое пространство будит печальные воспоминания. Вместе с нами, на много рядов вглубь, невидимые, стоят мертвые. Хеель идет вдоль строя. А вместе с ним бесшумная призрачная вереница его предшественников. Первым – у него до сих пор горлом идет кровь, подбородок снесло, глаза печальные – Бертинк, ротным был полтора года, учитель, женат, четверо детей. За ним Мёллер с черно‑ зеленым лицом, девятнадцать лет, отравлен газом через три дня после того, как принял командование ротой. Потом Редекер, чиновник из департамента лесоводства, через две недели его впечатали в землю прямым попаданием. Следом уже бледный, далекий Бюттнер, капитан, погиб во время атаки от пулеметного выстрела в сердце. И еще, и еще, как тени, почти без имен, они уже незнамо где – семеро ротных за два года. И больше пятисот человек. А тридцать два стоят на казарменном плацу.
* * *
Хеель пытается сказать что‑ то на прощание, но у него не выходит, и он замолкает. Никаким словам на свете не превозмочь этот одинокий, пустынный казарменный плац, где безмолвно, дрожа от холода в шинелях и сапогах, стоят и вспоминают товарищей несколько десятков уцелевших. Хеель идет по рядам и протягивает каждому подчиненному руку. Дойдя до Макса Вайля, он говорит тонкими губами: – Начинается ваше время, Вайль. – Оно будет не таким кровавым, – спокойно парирует Макс. – И не таким героическим. – Это не самое главное в жизни. – Но лучшее, – упорствует Хеель. – А что же еще? Мгновение Вайль колеблется, потом говорит: – То, что сегодня не звучит, господин старший лейтенант, доброта и любовь. У них свой героизм. – Нет, – быстро отвечает Хеель, как будто долго об этом думал, и у него дергается мышца на лбу, – там одно мученичество, а это другое. Героизм начинается тогда, когда отказывает разум, когда плевать на жизнь. Это бессмысленность, дурман, риск, чтоб вы знали. А цель практически ни при чем. Цель из другого мира. Почему, зачем, отчего – кто задает такие вопросы, ничего в этом не понимает… Он говорит так горячо, как будто хочет убедить самого себя. На опавшем лице буря чувств. За несколько дней он ожесточился и постарел на много лет. Но так же быстро изменился и обычно незаметный Вайль, в котором, правда, никто толком не мог разобраться. А тут вдруг он выдвинулся и становится все решительнее. Никто и представить не мог, что он так заговорит. Чем больше нервничает Хеель, тем спокойнее Макс. Тихо и твердо он говорит: – Горе миллионов за героизм единиц – слишком дорого. Хеель пожимает плечами. – Слишком дорого, цель, платить – это все ваши словечки. Посмотрим, куда они вас заведут. Вайль смотрит на солдатский мундир, который Хеель так и не снял. – А куда вас завели ваши? Хеель краснеет и резко отвечает: – По крайней мере, к пониманию того, что не все можно купить за деньги. Вайль некоторое время молчит, потом говорит, многозначительно осматривая пустой плац и наши короткие ряды: – К пониманию, да, и к неподъемной ответственности… До нас все это не очень доходит. Нам холодно и кажется, что совершенно необязательно вот так трепать языком. Разговорами мир не изменишь.
* * *
Ряды рассыпаются. Начинается прощание. Мой сосед Мюллер поправляет ранец на плечах и, зажав под мышкой пакет с пайком, протягивает мне руку. – Ну, будь здоров, Эрнст… – Будь здоров, Феликс. Мюллер идет дальше – попрощаться с Вилли, Альбертом, Козоле… Подходит Герхард Поль, ротный запевала, который на маршах, когда мелодия забирала сильно вверх, всегда пел самым высоким тенором. Все остальное время он отдыхал, чтобы там, где на два голоса, вступить в полную силу. Его смуглое лицо с бородавкой взволнованно, он только что простился с Карлом Брёгером, с которым было сыграно несчетное число партий в скат. Ему тяжело. – До свидания, Эрнст… – До свидания, Герхард. Поль уходит. Мне протягивает руку Веддекампф. Он у нас выстругивал кресты для погибших. – Увы, Эрнст, – говорит он, – к сожалению, тебе не успел. Знаешь, для тебя я бы сделал даже из красного дерева. Припас роскошную крышку рояля. – Всякое может случиться, – отвечаю я. – Когда грянет, пришлю открытку. Он смеется. – Будь молодцом, дружище, война еще не закончилась. И Веддекампф ковыляет дальше – одно плечо ниже другого. Первая группа исчезает за воротами казармы – Шефлер, Фасбендер, маленький Лукке и Август Бекман. За ними уходят другие. Мы нервничаем. Сначала нужно привыкнуть к тому, что они уходят навсегда. До сих пор если кто‑ нибудь выбывал из роты, то только в случае смерти, ранения или откомандирования. А теперь вот еще и мир. Странно все это: мы так привыкли к воронкам и траншеям, что нам вдруг совсем не нравится тишина местности, куда мы направляемся, как будто она только предлог, чтобы исподтишка заманить нас на заминированное поле… А они идут прямо туда, наши товарищи, как неосторожно, совсем одни, без винтовок, гранат. Хочется побежать за ними, вернуть, крикнуть: да куда же вы, что вам там нужно, вам надо быть здесь, с нами, мы должны быть все вместе, как же нам иначе жить… Все смешалось в башке, слишком долго я был на фронте… Ноябрьский ветер свистит на пустом казарменном плацу. Товарищи уходят и уходят. Сколько еще, и каждый снова будет сам по себе. Оставшимся домой по дороге. Мы располагаемся на вокзале, чтобы попасть на поезд. Там прямо военный лагерь: ящики, коробки, ранцы, плащ‑ палатки. Через семь часов проезжают два поезда. На дверях виноградными гроздьями висят тучи людей. После обеда мы отвоевываем место с краю перрона и к вечеру уже первые, отличная позиция. Спим стоя. Первый поезд приходит на следующий день около полудня – товарный состав со слепыми лошадьми. Глазные яблоки у них навыкате, бело‑ голубые, с красными прожилками. Лошади стоят неподвижно, вытянув шеи, только в трепещущих ноздрях жизнь. После обеда объявляют, что сегодня больше поездов не будет, однако никто не уходит. Ни один солдат такому объявлению, конечно, не поверит. И в самом деле, появляется еще поезд. Сразу видно: то, что надо. Заполнен от силы наполовину. Вокзал гудит, люди начинают собираться, неудержимо напирают толпы, теснившиеся в залах ожидания. Они свиваются в бешеный клубок с теми, кто уже ждет на перроне. Поезд подъезжает. Одно окно открыто. Мы подбрасываем Альберта Троске, самого легкого из нас, и он обезьянкой пролезает в вагон. Через секунду все двери облеплены людьми. Большинство окон закрыто. И вот некоторые уже лопаются под ударами прикладов тех, кто хочет сесть на поезд любой ценой, пусть с разодранными руками и ногами. На осколки летят одеяла, кое‑ где начинается посадка. Поезд останавливается. Альберт бежит по коридору и открывает окно, что перед нами. Тьяден и Вольф штурмуют первыми, за ними при помощи Вилли – Бетке и Козоле. Они втроем сразу бросаются к двери, ведущей в коридор, чтобы блокировать купе с обеих сторон. Другие желающие забираются одновременно с Людвигом и Леддерхозе, затем Валентин, я и Карл Брёгер, а последним, еще разок как следует расшугав всех на перроне, Вилли. – Все? – кричит Козоле из коридора, где страшная давка. – Все! – рычит Вилли. Бетке, Козоле и Тьяден пулей отскакивают назад, и людской поток растекается по купе, багажным сеткам, заполняя каждый сантиметр. Начинается захват локомотива. На буферах уже сидят люди. Крыши вагонов забиты битком. Машинист кричит: – Слезайте! Череп себе размозжите! – Брось, мы осторожно! – гудит ему в ответ. В туалет набилось пятеро. Один выставил задницу в окно, она почти вся снаружи. Поезд трогается. Кое‑ кто неудачно уцепился за дверь и от толчка падает. По двоим поезд проезжается, утягивая их за собой. На освободившееся место тут же вспрыгивают другие. На подножках яблоку негде упасть. Давка не ослабевает и по пути. Один держится за дверь. Дверь открывается, и он просто болтается перед окном. Вилли пробирается к нему, хватает за шиворот и втаскивает в вагон. Ночью мы несем первые потери. Поезд проехал по низкому туннелю. Некоторых на крыше расплющило и смело вниз. Остальные это, конечно, видели, но сверху остановить поезд им было уже невозможно. И тот, в окне туалета, заснул и выпал. В других вагонах тоже потери. Поэтому крыши оборудуют подпорками, веревками, воткнутыми штыками. Кроме того, налажено почтовое сообщение, чтобы в случае опасности предупреждать задних. Мы все время спим – стоя, лежа, сидя, на корточках, скрючившись на ранцах и продпакетах, – мы спим. Поезд страшно грохочет. Дома, деревья, машущие люди – шествия, красные флаги, вокзальные будки, крики, экстренные выпуски газет, революция – сначала мы спим, остальное потом. Только теперь мы чувствуем, как устали. Дело к вечеру. Горит коптилка. Поезд идет медленно, часто останавливаясь из‑ за неполадок. Покачиваются ранцы. Дымят трубки. У меня на коленях мирно спит пес. Адольф Бетке придвигается и гладит его по шерсти. – Да, Эрнст, скоро расставаться, – не сразу говорит он. Я киваю. Это странно, но я почему‑ то вообще не могу представить себе жизнь без Адольфа, без его внимательных глаз, спокойного голоса. Он воспитывал нас с Альбертом, когда мы новобранцами, ничего не соображая, попали на фронт, и думаю, без него меня бы просто не было. – Будем встречаться, – говорю я. – Часто, Адольф. Прямо в лицо мне тычет каблук сапога. Тьяден, сидя наверху в багажной сетке, старательно пересчитывает деньги: сразу с вокзала он собирается в бордель, а чтобы настроиться, уже сейчас обменивается опытом с какими‑ то солдатами. Никто не воротит нос – в этом нет ничего от войны, и хотя бы поэтому Тьядена слушают. Сапер без двух пальцев с гордостью рассказывает, что его жена родила ребенка шести фунтов весом, хоть и семимесячный. Леддерхозе смеется: такого не бывает. Сапер не понимает и по пальцам считает месяцы между своим отпуском и рождением ребенка. – Семь, – повторяет он. – Получается семь. Леддерхозе, прыснув, кривит кислое лицо: – Выходит, кто‑ то за тебя потрудился. Сапер выпучивает на него глаза. – Ты что такое говоришь? – говорит он, запинаясь. – Да ясно же, – гнусавит Артур, потягиваясь. Сапер покрывается испариной. Опять считает. Губы у него дрожат. Толстый бородатый водитель обоза у окна корчится от смеха. – Ну ты и болван, не могу, ну и болван… Встает Бетке. – Заткнись, толстый! – Это еще почему? – Потому что тебе надо заткнуться, – говорит Бетке. – И тебе тоже, Артур. Сапер совсем бледный. – Что же теперь делать? – беспомощно спрашивает он, уцепившись за оконную раму. – Жениться нужно, только когда дети уже зарабатывают, – задумчиво говорит Юпп. – Тогда ничего такого не случится. За окном наплывает вечер. Леса на горизонте похожи на темных коров, поля слабо поблескивают в бледном свете окон поезда. Вдруг оказывается, что до дома всего два часа. Бетке встает и собирает ранец. Он живет в деревне, в нескольких станциях от города, ему сходить раньше… Поезд останавливается. Адольф протягивает нам руку. Он неуверенно идет по узкому перрону и осматривается взглядом, который в одну секунду вбирает в себя всю местность, как сухое поле дождевую влагу. Затем снова оборачивается к нам. Но он уже ничего не слышит. Людвиг Брайер стоит у окна, хотя ему больно. – Иди же, Адольф, – говорит он. – Жена ждет… Бетке смотрит на нас вверх и мотает головой: – Не к спеху, Людвиг. Видно, что его со страшной силой тянет в другую сторону, но Адольф есть Адольф, до последней секунды будет с нами. И все‑ таки когда поезд трогается, он быстро разворачивается и широкими шагами уходит. – Мы скоро к тебе приедем, – еще кричу я ему вслед. Мы видим, как Бетке идет по полю. Долго машет рукой. Мимо проплывает пар от локомотива. Вдалеке красноватые огоньки. Поезд делает большую дугу, и вот уже Адольф совсем маленький, точка, крошечный человек, совсем один в огромном, темном пространстве, над которым нависло по‑ грозовому светлое, сернисто‑ желтое ночное небо, снижающееся к горизонту. Не знаю почему, Адольф тут ни при чем, но у меня сжалось сердце: человек, один, вечером, на фоне безбрежного неба идет по огромному пространству полей. Затем, сгущая тьму, наваливаются деревья, и скоро не остается ничего, кроме скорости, неба и лесов.
* * *
В купе становится шумно. Везде углы, выступы, запах, тепло, помещения и границы, а еще темные, задубевшие лица с блестящими пятнышками глаз, пахнет землей, потом, кровью, формой, а снаружи под стук поезда таинственно проносится и остается позади мир, он все дальше, мир траншей и воронок, тьмы и ужаса, лишь мелькание за окном, которое нас больше не касается. Кто‑ то запевает. Остальные подхватывают. И скоро уже поют все, все купе, соседнее тоже, весь вагон, весь поезд. Мы поем все громче, сильнее, краснеют лбы, набухают вены, мы поем все солдатские песни, какие знаем, встаем и смотрим друг на друга, глаза блестят, колеса отстукивают ритм, мы поем… Зажатый между Людвигом и Козоле, сквозь шинель я чувствую их тепло. Шевелю руками, поворачиваю голову, мышцы напрягаются, дрожь поднимается от колен к животу, в костях будто булькает газированный лимонад, он растекается по легким, губам, глазам, купе расплывается, все мое существо гудит, как телеграфный столб в грозу, звенят тысячи проводов, распахиваются тысячи дорог – я медленно кладу руку Людвигу на локоть, и кажется, она сейчас сгорит, но, когда он поднимает глаза, как всегда, бледный, усталый, вместо всего, что кипит внутри, я могу лишь с трудом, запинаясь, спросить: «Людвиг, найдется сигарета? » Он дает мне сигарету. Поезд свистит, а мы продолжаем петь. Постепенно к нашим песням примешивается глухое рычание, вроде грохота колес, и в паузу над землей раздается сильный, долгий раскатистый рокот. Снова набежали тучи, грянула гроза. Молнии вспыхивают, как близкий дульный огонь. – Дети мои, в такую‑ то пору еще и гроза! – покачивая головой, бормочет Козоле и, высунувшись в окно, вдруг зовет: – Скорее, сюда! Вон он! Мы пробираемся к окну. В свете молний у горизонта в небо взметнулись узкие, тонкие городские башни. Их окутывает грохочущая тьма, но с каждым разрывом молнии они все ближе. Глаза у нас горят от возбуждения. Огромным деревом между нами, над нами стремительно прорастает надежда. Козоле берет свои вещи. – Господи, где‑ то мы будем через год! – воздевает он руки. – В заднице, – нервно отзывается Юпп. Но никто уже не смеется. Город прыгнул на нас, рывком притянул к себе. Вот он порывисто дышит в буйном свете, широко раскинулся, все ближе, а мы едем к нему, поезд солдат, поезд, возвращающийся домой из ниоткуда, поезд невероятных ожиданий, все ближе, ближе, мы мчимся прямо на него, городские стены несутся нам навстречу, столкновение неминуемо, мечутся молнии, грохочет гром – а потом по обе стороны вагона шумом и криками пенится вокзал, начинается сильный дождь, платформа блестит от низвергающейся воды, и мы бездумно спрыгиваем туда. Со мной из вагона вылетает пес. Он прижимается ко мне, и мы вместе бежим под дождем вниз по лестнице.
Вторая часть
|
|||
|