Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ПЯТАЯ 5 страница



— Как приятно, что мы с вами свели, наконец, знакомство, дорогой мистер Десмонд!

— Разве мы уже не встречались однажды?

— Где же, дорогой мой сэр?

Стефен хладнокровно разглядывал торговца.

— В Париже, пятнадцать лет назад. Я пропадал тогда, буквально погибал с голоду, у меня не было ни сантима, и я пытался продать вам мои холсты. Но вы не пожелали даже взглянуть на них.

Веки Тесье чуть приметно дрогнули, но его изысканные манеры служили ему надежным щитом, спасая от неловкости в любом щекотливом положении. С подкупающе сокрушенным видом он развел руками:

— В таком случае позвольте заверить вас, что теперь мы квиты, ибо я проделал весь этот путь из Парижа в Лондон с единственной целью разыскать вас. И, должен признаться, это была чудовищно трудная задача. Прежде всего я написал Чарлзу Мэддоксу, но не получил удовлетворительного ответа. Тогда я отправился к нему, и мы вместе поехали в Степни, но не нашли вас там. Однако я проявил величайшее упорство и все-таки раздобыл ваш адрес у мистера Глина. Так что судите сами, как горячо стремился я к этой встрече.

— Очень сожалею, что явился причиной такого беспокойства, — сказал Стефен.

— Дорогой сэр, это не беспокойство, а удовольствие.

Тесье снова опустился в кресло и, уравновесив шляпу на колене, внимательно вгляделся в Стефена, сохраняя, однако, приличествующее случаю умеренно восторженное выражение.

— Даже если бы я не видел этого великолепного полотна, — Тесье отвесил благоговейный полупоклон в сторону мольберта, — все равно при одном взгляде на вас я бы не мог не распознать большого мастера. Такие руки, как у вас… такое лицо… Но не будем терять времени, — внезапно оборвал он себя. — Мистер Десмонд, на мою долю выпало счастье сообщить вам, что за последние месяцы в Париже наблюдается все возрастающий интерес к вашим работам. Не так давно одно из ваших полотен — «Монахини, возвращающиеся из церкви», — принадлежащее торговцу красками, некоему Кампо, было выставлено в витрине довольно захудалой торговой фирмы Соломона. Здесь его увидел Жорж Бернар, самый известный, пожалуй, у нас ныне критик и искусствовед. Ваша картина очень понравилась Бернару… прошу прощения, «понравилась» — это не то слово… а имя ваше было ему знакомо по некоторым неблагоприятным отзывая о ваших работах в связи с нападками на французских импрессионистов, промелькнувшими в парижских газетах. В прошлый четверг в «Ревю Голуаз» в большой статье на целую колонку Бернар с величайшей похвалой отозвался о ваших «Монахинях». На другое же утро картина была продана.

Кампо — безвестный мелкий торговец, но ему за семьдесят, и он далеко не дурак. У него имеется не меньше двадцати ваших холстов, преимущественно раннего французского периода, и среди них — несколько цирковых композиций, в том числе великолепный этюд «Лошади в грозу». Кроме того — кое-какие работы испанского периода. По-видимому, некоторые из них вы оставили ему в заклад в то время, когда работали с Модильяни. Кампо отнес их все Бернару, предложил ему одно полотно на выбор в виде подарка (тот выбрал «Лошадей») и попросил взять на себя устройство вашей выставки. Выставка состоялась два месяца назад — к сожалению, снова у того же Соломона. К сожалению, повторяю я, ибо в результате все картины до единой были немедленно проданы по цене, которая через несколько лет покажется вам просто смехотворной. Скажу больше, аппетиты знатоков разгорелись до такой степени, что во всем Париже уже нельзя было сыскать ни единого непроданного холста кисти Десмонда. Впрочем, — поправился Тесье, — я не точен. После первого же frisson[62] в Париж прибыла — и как бы вы думали, откуда? — из Нормандии от какого-то деревенского бакалейщика восхитительная пастель: две детские головки. Подписи нет, но, без сомнения, это ваша работа. — Тесье вопросительно посмотрел на Стефена. — Вы припоминаете эту вещицу?

— Безусловно… Это дочки Крюшо.

— Вот именно, Крюшо. Возможно, вам небезынтересно будет узнать, что пастель эта была тут же куплена не больше не меньше как за пятнадцать тысяч франков.

— Очень хорошо, — равнодушно сказал Стефен. — Мадам Крюшо будет чрезвычайно довольна.

— Так вот, мистер Десмонд, я не хочу докучать вам дальнейшими подробностями, все ясно и так. Вам, наконец, воздали должное. Коллекционеры ищут ваши работы, требуют их. А вы… выражаясь профессиональным языком, в сущности, монополизировали рынок. Ведь основная, подавляющая масса ваших работ находится у вас. Так что, если вы окажете мне честь, сделав меня вашим представителем, — а мое положение в мире искусства вне, так сказать, конкуренции — ручаюсь, что вам не придется об этом жалеть.

Стефен слушал все эти удивительные сообщения стоя, облокотившись о каминную доску. Он чувствовал слабость и дурноту, ему не хватало воздуха, кашель подступал к горлу — один из тех продолжительных пароксизмов, после которых исчезал голос. Если это случится, сразу станет ясно как отчаянно тяжело он болен. Невероятным напряжением воли он заставил себя выпрямиться.

— Благодарю вас за внимание. Но у меня нет ни необходимости, ни желания продавать мои работы.

Совершенно огорошенный таким непредвиденным ответом, Тесье все же быстро овладел собой.

— Разумеется, мистер Десмонд, — увещевающе заговорил он, — для такого художника, как вы, дело не в одних только деньгах. Здесь имеются другие соображения, например… известность. Настало время, чтобы вас узнали.

— Это не моя забота. Такого рода тщеславием может тешить себя только посредственность.

— Но все же… вас не может не привлекать слава.

— Слава столь же мало определяет, чего я стою, как моя безвестность. Я никогда не стремился кому-то угодить — мне важно угодить самому себе.

— Мистер Десмонд… cher maitre[63] — позвольте мне называть вас так, — вы в самом деле огорчаете меня. У вас есть что подарить миру, вы — обладатель больших ценностей. Вы не имеете права зарывать их в землю. Вспомните, что говорится в священном писании.

Эта ссылка на священное писание в устах самого прожженного из всех парижских антикваров-спекулянтов вызвала на исхудалом лице Стефена, все еще мучительно боровшегося с приступом кашля, едва заметную горькую усмешку. Он сказал спокойно, без злобы:

— Я уже подарил миру однажды кое-что ценное. Мой труд сожгли.

— Забудьте это. Сейчас рынок… то есть, — спохватился Тесье, — я хочу сказать, время и обстоятельства благоприятствуют вам. Прошу вас, cher maitre, осчастливьте меня правом возложить лавровый венок на вашу голову.

Стефен со сдержанной иронией глядел на своего собеседника. Лицо его оставалось напряженно-бесстрастным, только по бескровным губам пробегала дрожь.

— Нет. Я создал свою собственную манеру письма. Я стремлюсь воплотить красоту так, как я ее понимаю. Если мои работы хороши, они со временем — после того, как меня не станет, — найдут свое место… Так было почти со всеми художниками. А пока что… я всю жизнь старался не разлучаться с моими картинами, хочу и умереть среди них.

Наступило молчание. Тесье сидел, закинув ногу на ногу, кругообразно вращая ступней. Выражение лица Десмонда, напряженное и вместе с тем равнодушное, странным образом смущало коммерсанта, лишало его уверенности в себе. «На зло мне он так поступает, что ли? В отместку за то, что я когда-то отверг его полотна? — размышлял Тесье. Он был убежден, что почти все художники способны на самые непредвиденные поступки. — И все же нет, — заключил он свои размышления, — этот человек говорит искренне. Просто ему и в самом деле наплевать, возьмусь я, Тесье, сбывать его картины или нет». Болезненный вид Стефена, безграничная усталость, которая чувствовалась в нем, обратили наконец на себя внимание Тесье, и какая-то догадка мелькнула у него в уме. Внезапно он все понял.

— Мистер Десмонд, — произнес он с расстановкой, без всякой рисовки. — Нет нужды говорить о том, как глубоко огорчил меня ваш отказ. Я не хочу быть назойливым. Возможно, моя профессия не располагает к доверию. Да, я коммерсант, это верно. И вместе с тем я ценю красоту и люблю ее. Это полотно, которым я в ожидании вас любовался с волнением и восторгом, это полотно — позвольте мне сказать вам это — превосходно. И если вы разрешите мне приобрести его по цене, которую вы сами назовете, я даю вам мое parole d'honneur, [64] что в течение трех месяцев представлю эту картину через министра изящных искусств к Люксембургской премии. Ну как… Вы видите, я говорю совершенно серьезно, и мотивы, которые мною руководят, не так уж низменны.

Во время этой тирады взгляд Стефена понемногу смягчился, но лицо его оставалось все таким же напряженным и печальным. Медленно, грустно он покачал головой.

— Вам придется примириться еще с одной моей причудой. Я должен отказать вам. Однако, — продолжал он, заранее прерывая возможные протесты собеседника, — я могу вам кое-что и пообещать. Вы назвали срок — три месяца… Возвращайтесь, когда минет этот срок… Загляните на Кейбл-стрит в Степни… Думаю, что вы не будете разочарованы.

Наступило продолжительное молчание. «Боже милостивый! — подумал Тесье. — Он, видно, и в самом деле очень болен, он скоро умрет. И он знает это». Тесье пробрала дрожь: он любил жизнь со всеми ее удовольствиями, и всякое упоминание о смерти было ему в высшей степени тягостно. Но он постарался скрыть свои чувства, улыбнулся и воскликнул:

— Отлично! Принимаю ваше предложение. Будем считать, что мы обо всем договорились и пришли к соглашению. А теперь… Вы ведь работали целый день, устали… Я чрезмерно злоупотребил вашим временем… — Какой-то внутренний голос подсказывал ему, что этому свиданию пора положить конец, и как можно скорее. Он взял свой портфель, встал, протянул Стефену руку.

— Au revoir, cher maitre. [65]

— Прощайте.

Кинув последний взгляд на полотно, Тесье повернулся и неожиданно для самого себя, повинуясь какому-то внезапному порыву, обнял Стефена. Несколько театрально, быть может, но со своеобразным достоинством он поцеловал Стефена в обе щеки и молча удалился.

Когда дверь за торговцем закрылась, Стефен облокотился о каминную полку, уронил голову на руки и дал волю кашлю. Приступ длился несколько минут, а когда он наконец утих, Стефен долго не мог отдышаться. Согнувшись в три погибели, он прислонился спиной к камину, и в таком положении и застала его Дженни, когда она тихонько вошла в комнату.

— Кто это приезжал к тебе, Стефен?

— Один человек, с которым я был знаком в Париже. — Голос с трудом повиновался ему.

— В жизни не видала такого франта. А чего он хотел?

— То, что он мог бы иметь давным-давно. Он еще вернется, Дженни… через три месяца… чтобы купить мои картины. Ты можешь довериться ему. Он не хуже других…

Стефен умолк. Дженни с тревогой всматривалась в его лицо.

— Родной мой, да ты еле на ногах держишься! — она обхватила его руками. — Пойдем, я уложу тебя в постель.

Он уже готов был последовать за ней, но нечеловеческим усилием воли заставил себя выпрямиться.

— Пожалуй… сначала я… кончу покрывать лаком мою «Темзу»… — Он шагнул к мольберту, обнял Дженни за талию и остановился, глядя на холст. Слабая улыбка тронула его губы. — Ты знаешь… Тесье ведь и в самом деле считает, что это превосходно.

 

 

Как-то апрельским вечером 1937 года некий пожилой господин — точнее сказать, священник — и с ним мальчик-подросток в темно-синем пальто, желтых чулках и башмаках с пряжками сошли с автобуса на северной стороне Воксхолского моста, свернули на Гросвернор-роу, прошли по набережной и вступили в тихие кварталы Миллбэнка. Был восхитительный день. В свежем, но теплом воздухе чувствовалось ароматное дыхание весны. В Вестминстерском парке ветерок покачивал головки бледно-желтых нарциссов, а веселые пестрые тюльпаны стояли, вытянувшись, как солдаты на смотру. Цветущие каштаны рассыпали белоснежные коврики по зеленым, аккуратно подстриженным газонам. Темза, серебрясь на солнце, безмолвно и величественно катила свои воды под мостами, как в незапамятные времена. На синем небе с редкими пушистыми облачками вырисовывались чистые, изысканно строгие линии Вестминстерского аббатства, дальше виднелось здание парламента. На горизонте, среди ослепительного созвездия церковных шпилей и колоколен, сверкала на солнце величественная полусфера — купол собора св. Павла. Дворец, скрытый от глаз, находился отсюда на расстоянии полета стрелы, а плескавшееся на ветру полотно штандарта оповещало о том, что королевское семейство пребывает сейчас в своей резиденции. Большой Бэн неторопливо отзвонил часы — упали три низкие глубокие ноты, — и настоятель, шагавший рядом с юным Стефеном Десмондом, внезапно ощутил, невзирая на бремя лет, необычный подъем. Красота этого весеннего дня и еле уловимое дуновение ветерка, напоенного ароматом примул, взволновали его, нахлынули непрошенные воспоминания, и он подумал: «Здесь бьется сердце Англии. Не так спокойно и ровно, быть может, как в былые дни, но все же оно бьется».

Неторопливо, прогуливаясь, они шли по набережной; тощая фигура Бертрама Десмонда была еще по-прежнему пряма, но ревматизм уже сковывал его движения, что особенно было заметно в том, с каким вежливым и привычным терпением приноравливался к его шагам мальчик. В конце улицы они перешли на другую сторону и поднялись по ступенькам внушительного здания, стоявшего в глубине чистенького, тщательно возделанного садика, обнесенного решеткой. Сняв шляпу, старик обернулся, на секунду задержался в портале, с трудом переводя дыхание, и в последний раз бросил взгляд на раскинувшуюся перед ним широкую панораму неба, реки и величественных строений. Затем заскрипел турникет, и дед с внуком прошли в галерею Тейт.

Народу здесь было немного. В длинных залах с высоким потолком царила та гулкая тишина, которую так любил настоятель. Все тем же привычным шагом они прошли по центральным залам, мимо пламенеющих полотен Тернера и серебристых — Уистлера, мимо Сарджента, Констебла и Гейнсборо, затем свернули налево и, наконец, остановились посредине большого зала, на западной стене которого — словно рябь на поверхности воды — играли солнечные блики. На противоположной стене висели три картины в красивых рамах. К этим трем полотнам и были в молчании прикованы взоры пришедших: мальчик смотрел почтительно и как бы выполняя некий священный долг, старик — задумчивым, отсутствующим взглядом. Наконец, не сводя глаз с полотен, настоятель заговорил.

— Ну, ты уже привык? Хорошо чувствуешь себя в Хоршэме?

— Очень хорошо, благодарю вас, сэр.

— Тебе нравится школа?

— Там неплохо, сэр.

— Первый год, конечно, всегда довольно труден. Но потом мало-помалу ты освоишься и свыкнешься с тамошними порядками. Надеюсь, ты уже подружился с кем-нибудь?

— Да, сэр. С двумя мальчиками: с Джонсом младшим и Пигготом.

— Тебя там не обижают?

— О нет, сэр. Нужно только, когда староста велит что-нибудь сделать, не показывать виду, что ты его боишься или не понимаешь. Если все выполнять, как требуется, и не шкодить, то в общем поладить можно.

— Прекрасно.

Разговор этот, так странно похожий на беседы с Дэвидом и с другим Стефеном, старшим, много-много лет назад, воскресил былое, и сердце старика мучительно заныло. Так давно это было, и вместе с тем, казалось, так недавно — будто только вчера ездили они со Стефеном в Марлборо, и Стефен так волновался перед предстоящим испытанием, что почти не слышал его напутствий. Да, он стареет, и воспоминания прошлого все чаще и чаще преследуют его и порой так сливаются с настоящим, что вот он, старый, отживший свое чудак, смотрит на этого мальчика, которого тоже зовут Стефен, и ему мерещится, будто перед ним его дорогой сын. Правда, они похожи: у этого Стефена такое же бледное лицо и нежная кожа, и такой же высокий лоб, и глубокие синие глаза, и тот же гордый посад головы, и тоже слишком узкие плечи. Благодарение небу, в мальчике чувствуется порода, он настоящий Десмонд. И школа святого Креста — хорошее, добропорядочное учебное заведение. Там мальчика воспитают в твердых правилах, хотя сам он, конечно, предпочел бы Марлборо. Впрочем, при нынешних обстоятельствах он должен быть счастлив, что внука удалось устроить в школу, существующую на средства благотворительного фонда. Сейчас всем приходится туго, и попасть туда было не так-то легко. Эта форма сидит на мальчике вполне сносно. Сегодня, когда они завтракали на Стрэнде, у Симпсона, он читал в устремленных на них взглядах добродушный интерес и одобрение, и это льстило ему и согревало его душу больше — куда больше, — нежели бокал шабли, выпить который он разрешил себе по случаю праздника. Да к тому же и вино-то теперь не то, не идет ни в какое сравнение с прежним.

Стремление заронить в эту юную душу доброе семя, неотвязное ощущение, что это — его долг, заставило настоятеля, даже как бы против воли, приготовиться к маленькой проповеди.

— Мы все ждем, что ты хорошо зарекомендуешь себя, мой мальчик. Ты должен очень постараться и оправдать надежды семьи. Как ты справляешься с уроками?

— В общем хорошо, благодарю вас, сэр. У нас были экзамены перед каникулами.

— И как ты их выдержал?

— Я хорошо отвечал по английскому языку и по арифметике.

Черная тень набежала на лицо Бертрама Десмонда. Он едва нашел в себе силы задать мучивший его вопрос:

— Вас обучают рисованию?

— Да, сэр. Но это у меня плохо получается. Должно быть, я никогда не научусь рисовать.

Настоятель невольно с облегчением перевел дух и взглянул на внука, а тот продолжал:

— Мама велела мне непременно сказать вам, что у меня очень хорошие отметки по закону божьему.

— Молодец… Молодец… — пробормотал старик. Как знать? Быть может, именно теперь, наконец-то, на склоне дней, осуществится величайшая мечта его жизни, если только всемогущий даст ему дожить до этого. Он положил худую руку с голубыми прожилками на голову внука и ободряюще погладил его по волосам.

Эта ласка заставила Стефена покраснеть и украдкой оглянуться по сторонам — не заметил ли кто-нибудь. Несмотря на то, что дед пробуждал в нем смешанное чувство почтительного страха и неловкости, а порой казался ему чуть-чуть смешным — неизбежная и печальная участь пожилого возраста, — мальчик все же любил эти редкие прогулки вдвоем, особенно если они приходились не на каникулярное время. Обычно прогулка начиналась шикарным завтраком, причем Стефену предоставлялось право выбора блюд, затем следовало посещение кино, если шла какая-нибудь подходящая картина, после чего программа развлечений завершалась галереей Тейт, и все это вместе вносило очень приятное разнообразие в рутину школьных занятий. Но сегодня был первый день пасхальных каникул, и Стефену не терпелось встретиться с матерью, которой он не видел девять недель. Она будет ждать его на вокзале Ватерлоо и заберет домой… Он уже несколько раз тактично осведомлялся у деда, который час, и только что собирался повторить свой вопрос, как в зал вошла группа школьниц в сопровождении руководительницы.

Школьниц было человек двенадцать — все в темно-зеленых юбках, фланелевых курточках того же цвета со значком на кармашке и в соломенных шляпках с зеленой ленточкой и резинкой под подбородком. На всех были одинаковые черные чулки и башмаки и темно-коричневые перчатки. Наставница, бледная, величественная, в строгом грубошерстном костюме, в очках и башмаках без каблуков, держала в руке блокнот, в который она, исполняя обязанности гида, время от времени заглядывала. Она остановила своих экскурсанток как раз против деда и внука, словно их тут и не было.

— А здесь, девочки, — громко произнесла она, — мы видим три характерных полотна кисти Десмонда, приобретенные музеем в тридцатом году. Первая называется «Цирк» и относится к раннему, французскому, периоду творчества художника. Ее отличает изумительное чувство колорита и композиции. Обратите особое внимание на группу клоунов на переднем плане, а также на то, сколько движения в фигуре молодой женщины на велосипеде.

Со второй картиной — «Синий халат» — вы, без сомнения, знакомы по репродукциям. Это портрет жены художника. Здесь мы наблюдаем удивительную свободу композиции и отказ от банальной условности и шаблона, столь характерные для работ Десмонда. Вы видите, что женщина, послужившая художнику моделью, немолода и ее нельзя назвать красивой, однако тончайшая гамма красок и благородная простота и гармония линий создают необыкновенное ощущение прекрасного. Заметьте также, как чудесно написана улица и несколько оборванных ребятишек, играющих в мяч за окном, возле которого сидит женщина. Кстати, это послужило сюжетом для другой широко известной картины Десмонда «Играющие дети», которая находится в Люксембургском музее в Париже.

Третье, самое большое полотно — это последняя и, как принято считать, самая лучшая работа художника. Вы видите, что это очень сложная композиция. Здесь изображено устье Темзы, показана многообразная кипучая жизнь судоходной реки… — Тут руководительница начала заглядывать в блокнот. — Посмотрите, девочки, перед вами не просто живописный пейзаж. Заметьте, с каким искусством очерчены предметы, какая смелость красок, как выразителен каждый оттенок, с какой силой автор передал на полотне внутреннюю драму художника. Вы видите, каким светом все озарено: кажется, что картина сама излучает свет — живой, мерцающий, исполненный движения, — и это придает необычайную жизненность всему пейзажу. Эта интенсивность света, эта яркая выразительность в какой-то мере напоминают нам полотна Рубенса. Десмонд лишь отчасти революционен в своем творчестве. Подобно тому, как импрессионисты шли от Тернера, так он в свои ранние годы отталкивался от Мане, Дега и Моне. Впрочем, последнее время некоторые исследователи утверждают, что в испанский период на творчество художника оказал влияние Гойя. Но, хотя Десмонд, несомненно, учился у великих мастеров, он шел своим путем. Он умел находить красоту во всем, в чем бы она ни проявлялась, а его совесть художника заставляла его вырабатывать свою собственную манеру письма. Его творчество в полном смысле слова самобытно, и даже в тех случаях, когда Десмонд брал узкую тему, он умел отразить в ней целый мир. Большой, оригинальный живописец, всегда находивший в себе силы противостоять соблазну повторений, он нашел для своего искусства совершенно новые средства выражения. Когда мы смотрим на его полотна, нам становится ясно, что он не зря прожил жизнь.

Тут руководительница оторвалась от записок и заговорила обыкновенным, будничным голосом. Окинув взглядом воспитанниц, она спросила деловито:

— Есть у кого-нибудь вопросы?

Одна из девочек, стоявшая рядом с наставницей, спросила тоном первой ученицы и любимицы:

— Он умер, мисс?

— Да, Доррис. Жизнь его оборвалась довольно трагически, когда он был еще довольно молод и почти неизвестен.

— Но ведь вы сказали, мисс, что он был великий художник?

— Правильно, Доррис, но, как и многие другие, чтобы стать великим, он должен был умереть. Помните, я рассказывала вам, в какой нищете жил Рембрандт, и как Гальс был похоронен на кладбище для нищих, и как Гоген часто сидел без гроша и не находил покупателей на свои картины, и как Ван-Гог…

— Да, мисс… Люди не понимали их и ошибались…

— Мы все можем ошибаться, милочка… Глэдис, перестань сопеть…

— Извините, мисс, у меня насморк.

— Тогда возьми носовой платок и высморкайся… Как я уже говорила, Доррис, Англия не сумела оценить Стефена Десмонда, но она щедро искупила свою вину. Вот здесь, в галерее, висят три полотна Десмонда, и мы все можем на них любоваться. Ну, а теперь идемте дальше, девочки, не разбредайтесь, следуйте за мной, мы сейчас посмотрим картины Сарджента.

Негромко переговариваясь, школьницы скрылись в конце длинного зала, а Бертрам Десмонд, как завороженный, продолжал глядеть на картины, не двигаясь с места. Как часто за последние годы приходилось ему слышать хвалы своему сыну! Сначала робкие, они все возрастали, сливаясь в громкий хор, и высокопарные слова вроде тех, что только что произносила молодая наставница, повторялись снова и снова. Категорические суждения недругов, мнивших себя знатоками, были наконец опровергнуты, то, что считалось безнадежной неудачей, получило признание, и вот его сын, Стефен, — великий художник… Да, даже такое слово, как «гений», без оглядки пускалось теперь в ход. Но настоятель, думая об этом, не испытывал ни гордости, ни торжества — лишь смутную, тревожную печаль. И, вспоминая муки и разочарования целой жизни, слишком поздно, лишь посмертно, увенчанной признанием, он спрашивал себя: стоила ли игра свеч? Стоит ли хоть одна картина на свете — пусть даже величайшее произведение искусства, — чтобы за нее платить такой ценой? Что же такое, в конце концов, красота, ради которой люди готовы перенести столько страданий и даже пожертвовать жизнью, подобно святым мученикам, умиравшим когда-то за веру? Бертраму казалось, что этот спор между жизнью и искусством никогда не будет разрешен.

Пристально вглядываясь в висевшие перед ним полотна, он тщился открыть в них достоинства, которых не сумел обнаружить прежде, и медленно, печально покачал головой. Он и теперь их не видел. И снова он покорно склонился перед мнением специалистов, как уже склонился однажды, много лет назад, хотя в сущности творения его сына по-прежнему оставались для него непостижимыми, оставались такой же загадкой, какой был для него и сам сын всю жизнь, в каждом своем поступке, а превыше всего — в последние минуты, когда он с такой поразительной, необъяснимой беспечностью принял свою кончину, не проявив при этом ни малейшего сожаления или раскаяния. Об этих последних минутах настоятель не мог вспоминать без тупой боли в сердце.

Был тусклый, серый рассвет, когда он вместе с приехавшим за ним Глином поспешно вошел в тесную спаленку в доме на Кейбл-стрит и нашел своего сына уже почти в агонии. Он был бледен, как мел, едва дышал, а говорить не мог совсем, не мог даже глотать, так глубоко была поражена болезнью гортань, и все же рука его сжимала карандаш, а на постели лежал альбом с набросками и — словно этого было еще недостаточно — длинная трость с насаженным на конце кусочком угля, и этим углем он, беспомощный, бессильно распростертый на спине, всего лишь день назад чертил на стене какие-то загадочные фигуры. Настоятель, сердце которого разрывалось от горя, пытался в этот предсмертный час сказать сыну слова любви и утешения, пытался привести эту заблудшую душу к богу, но, когда он начал читать молитву, Стефен, с трудом нацарапав несколько слов на клочке бумаги, протянул ему записку: «Как жаль, отец, что мне не довелось написать твой портрет, у тебя такая красивая голова». И тут же, хотя этому и трудно поверить, он начал, откинувшись на подушку, набрасывать в своем альбоме портрет настоятеля в профиль. Последний портрет… ибо вскоре карандаш выскользнул из его пальцев, они слабо, инстинктивно потянулись за ним и застыли в неподвижности, как и все тело. Десмонд старший, убитый горем, еще сидел, сгорбившись, у постели сына, когда вошел Глин и с холодным мастерством профессионала сразу же начал снимать маску с бесстрастного, заострившегося лица.

— Боже милостивый! — вскричал настоятель. — Разве вам так необходимо делать это сейчас?

— Да, — угрюмо отвечал Глин. — Во имя искусства. Быть может, когда-нибудь на эту маску будут с благоговением и верой взирать будущие художники, и это укрепит их дух.

Хорошо, что хоть похороны были в Стилуотере и тело Стефена ныне покоится с миром там, в церковном склепе, рядом с гробницей его предка-крестоносца, и ветры Южной Англии, пролетая над ними, поют им свои колыбельные песни.

Сделав над собой усилие, старик встал. Прошлого не воротишь, и сокрушаться бессмысленно.

— Пойдем, мой мальчик. Ты должен еще получить свое мороженое у Бусарда, а потом мы поедем встречать маму.

Они доехали на автобусе до Оксфордской площади и уселись за мраморный столик в старомодной почтенной кондитерской.

— Вкусно? — спросил настоятель, глядя, как внук ест земляничное мороженое.

— Ужасно вкусно. — Мальчик поднял на него глаза. — А вы не хотите тоже съесть мороженого, сэр?

Дед был тронут, но отрицательно покачал головой.

— Я любил мороженое, когда был в твоем возрасте. Они тут делают еще пастилу из кокосовых орехов — это тоже превосходная штука. Мне покупали ее, когда я был маленьким мальчиком. — Улыбка тронула его губы, и он добавил: — Они делают эту пастилу уже почти целое столетие.

Направляясь к выходу, он приостановился у прилавка красного дерева и купил внуку фунтовую коробку бело-розовой пастилы. «Полезная штука, — подумал он, принимая аккуратно запакованную коробку. — Мальчику от этого вреда не будет».

До вокзала было недалеко. А там, приехав загодя, уже ждала их, стоя под часами, мать Стефена, все такая же моложавая и, как всегда, аккуратная, скромная, в черном саржевом костюме — такую и не приметишь в толпе. Но мальчик сразу увидел мать и бросился к ней. Она нагнулась, крепко прижала его к себе.

Стоя несколько поодаль, настоятель деликатно отвел взгляд. И все же он не мог не заметить, что это была очень нежная встреча. Вот она, вдова его сына… она и в самом деле очень достойная, славная женщина… Живет теперь вдвоем с золовкой в маленьком домике в Клифтонвилле — бесспорно, лучшей части Маргета. Продажа картин Стефена приносит ей постоянный и даже все возрастающий доход. Настоятель почувствовал, что траур, который эта женщина все еще продолжает носить, — дань настоящему горю… Как видно, она любила его сына сильнее, да, куда сильнее, чем можно было предположить. Вот она вместе с мальчиком направляется к нему.

— Я надеюсь, Стиви вел себя хорошо?

— Очень хорошо. — Это уменьшительное «Стиви» несколько покоробило старика. — Мы очень мило провели время.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.