|
|||
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 2 страницаЕго слух неприятно резанула нотка жалости к себе, прозвучавшая в ее тоне. К чему эта поза мученицы, добровольно обрекшей себя на неудобства лондонского метрополитена? Но он спросил лишь: — Вы работаете? Она наклонила голову. — В приюте святого Варнавы для бедных девушек. Я там почетный секретарь. А руководит всем этим наш уважаемый отец Лофтус. — Лофтус! — воскликнул он. — Да, это изумительный человек. Он был для меня… — она помедлила, — …большой моральной поддержкой. Стефен хотел было что-то сказать, но промолчал. Вскоре они добрались до Слоун-стрит, где она снимала квартирку на верхнем этаже бывшего особняка. Она провела его в гостиную — длинную, довольно узкую, но приятно обставленную комнату, выдержанную в серовато-серебристых тонах, с пушистым ковром и строгой мебелью. На стенах, друг против друга, в рамах из белой полированной сосны, висели его картины, которые она купила семь лет назад. — Они хорошо здесь выглядят, правда? — спросила Клэр, заметив его взгляд, и, прежде чем он успел что-либо сказать, продолжала с наигранной живостью, по-видимому скрывавшей душевное волнение: — Вы, очевидно, узнаете здесь кое-что из моих старых вещей. Я многое перевезла из Броутона. Я ведь почти все время провожу здесь. Езжу только к детям на каникулы. Николае уже учится в Веллингтоне, а Гарриэт — в Родине. Вот их портреты, на бюро. Она указала на фотографию в серебряной рамке и, пока Стефен рассматривал снимок, сняла шарф и перчатки и подошла к небольшому столику, на котором стоял термос и накрытое салфеткой блюдо. — Хотите чего-нибудь выпить? Садитесь, пожалуйста. Тут у меня горячее молоко. Но, может быть, вы предпочтете виски с содовой? Он мог бы поклясться, что она вздохнула с облегчением, когда он сказал, что предпочитает молоко. Несмотря на ее оживление, он чувствовал, что она очень нервничает, хочет довериться ему и вместе с тем ужасно боится уронить себя в его глазах. Пока она наливала молоко, он исподтишка изучал ее. От ноздрей ко рту у нее пролегли морщины разочарования. Она стала более разговорчивой — ему казалось, что она все время подстегивает себя, стараясь поддержать беседу. На письменном столе стояла картотека, лежало несколько блокнотов, список прошений — словом, разные бумаги, связанные с ее благотворительной деятельностью, а над всем этим, рядом с фотографией детей, — большой портрет священника, красивого, с высоким целомудренным челом, от которого, казалось, так и веяло величественным спокойствием. То был, бесспорно, Лофтус. Стефен подошел поближе, чтобы рассмотреть его. — Это и есть священник приюта святого Варнавы? — Вы знаете отца Лофтуса? — Когда-то знал. Он жестоко обошелся с Дженни… моей женой… когда она работала в Доме благодати. — И небрежно добавил: — У него здесь вполне откормленный вид. — Ах, Стефен, как можно так! Вы только посмотрите, какое у него благородное лицо. — На фотографии человека можно сделать каким угодно, Клэр. — Он улыбнулся без тени ехидства. — А вот если бы я вздумал написать его, я бы проник под этот толстый слой жира. — Внезапно он расхохотался — это был короткий спазматический смех, закончившийся приступом кашля. Он вытер глаза выпачканным красками платком. — Извините. Мне просто пришло в голову, что я ведь и сам чуть не стал таким. Она молчала и даже не сказала того, что само просилось на язык. Он снова сел. — Как поживает Джофри? Она мучительно покраснела, но ответила совершенно спокойно: — Полагаю, что хорошо. Мы не виделись уже несколько месяцев. Теперь ему уже нетрудно было сложить вместе разрозненные кусочки мозаики. Хотя Клэр не порвала с Джофри, она, во всяком случае, старалась видеться с ним возможно реже, а жизнь свою заполняла — быть может, с несколько чрезмерным пылом — благотворительностью, участием в различного рода комиссиях, всякой благовоспитанной филантропией. И все же сколько одиноких, горьких минут познала она в этой красивой комнате, где было так прохладно сейчас после жары и духоты театра и где так приятно пахло лавандой! Молчание грозило стать тягостным, а этого ни в кот случае не следовало допускать. Клэр поднялась и предложила Стефену сэндвич — тоненький треугольничек белого хлеба с обрезанными корочками, на котором лежал кусочек плавленого сыра и половинка маслины. — Боюсь, что это не очень сытно. — Я не голоден, — сказал он. — Я съел целый котелок рубца с луком перед тем, как идти в оперу. Клэр вспыхнула и быстро взглянула на него. Ну почему он все так огрубляет? Бессознательно или нарочно? И у нее захолонуло сердце: она в смятении спросила себя, зачем пригласила его в это убежище, которое ей стоило таких трудов создать и куда не ступала нога ни одного мужчины, кроме отца Лофтуса, ну а он — священник и в счет, так сказать, не идет. Неужели человек, что сидит сейчас перед нею, действительно Стефен Десмонд? В этом ужасном готовом костюме и дешевых коричневых ботинках (которые Дженни — чего Клэр, конечно, не могла знать — заботливо выбрала в «Ист-Лондон эмпориум») он выглядел точно простой рабочий — какой-нибудь мастеровой, принарядившийся ради воскресного вечера. Правда, в его манере держаться, в этой гордо откинутой голове чувствуется известное благородство, но Клэр почему-то смущали коротко остриженные волосы Стефена, лишь подчеркивавшие худобу лица, а особенно смущало ироническое спокойствие взгляда. Его красивые руки огрубели, ногти были обломанные, запущенные и покрытые пятнами от красок. Но Клэр постаралась не думать об этом: она решила, что должна что-то сделать для него. Стремление оказать поддержку, помочь, развитое деятельностью на благо обездоленных, заговорило в ней полным голосом. — Стефен, — вдруг прервала она молчание. — Где вы жили все эти годы? — В Ист-Энде, — неопределенно ответил он. — У реку. — Где доки? — Да, на Кейбл-стрит, в Степни. А что? Потрясенная, она в изумлении смотрела на него. — А не кажется ли вам, что пора положить этому конец? Я хочу сказать… разве эта жизнь — для вас? В таком окружении… среди таких людей? — Художник не должен замыкаться только в своем кругу. К тому же я люблю простой народ. — Но вы должны жить среди красивых вещей… где-нибудь в деревне… пусть даже в совсем маленьком домике. — И рисовать розы, что растут в палисаднике? Нет, Клэр, я черпаю вдохновение в грязи нашей славной Темзы. И, пожалуйста, не жалейте нас. У нас есть свои развлечения. В субботу вечером мы, как правило, отправляемся в местный кабачок вылить по кружке пива. А иной раз выезжаем и за город. Летом мы проводим две недели в Маргете у золовки моей жены по первому мужу. Она держит рыбную лавочку и изумительно делает заливное из угрей. Клэр прикусила губу. Он что, смеется над ней или в самом деле настолько опустился и стал таким низменным в своих вкусах? Мысль о том, что он живет в убогом домишке, с этой девкой-служанкой, о которой отец Лофтус отзывался с таким возмущением и чья разнузданность, должно быть, повинна в падении Стефена, в том, что он утратил всякую стойкость, вызвала у Клэр негодование и почти физическую тошноту. — Мне казалось… Он улыбнулся почти совсем как прежде: — Не волнуйтесь, Клэр. Важно не то, где я живу, а могу ли я там писать. Только это имеет значение. Я должен работать, когда и как хочу. — Значит, — медленно сказала она, — вы не собираетесь возвращаться в Стилуотер? — Ни в коем случае. — А вы когда-нибудь вспоминаете о ваших родных, которые остались там? — Вероятно, вы будете шокированы… Нет, не вспоминаю. — И вы даже не знаете… как они живут? Он отрицательно покачал головой. — Я ничего о них не знаю. — А что, если им недоставало вас… если вы были им нужны? — Этого быть не может. — А ведь там произошли перемены, Стефен… большие перемены… и не к лучшему. Она произнесла это таким торжественным, чуть ли не зловещим тоном, что он не выдержал и усмехнулся. Клэр вспыхнула, задетая и оскорбленная его безразличием, этой его спокойной усмешкой. Неужели его ничто не в силах тронуть? Или, может быть, в своей отрешенности, замкнувшись в этом противоестественном уединении, не общаясь ни с кем, не получая писем, не читая газет — иначе он, конечно, наткнулся бы на какую-нибудь статью, связанную с его матерью, — он утратил способность что-либо чувствовать и его уже ничто не интересует, кроме нанесения красок на кусок холста? На какое-то мгновение Клэр захотелось в свою очередь причинить ему боль, рассказав обо всех бедах, свалившихся на обитателей Стилуотера. Но она снова сдержалась — не столько из соображений христианского милосердия, сколько решив, что это ее не касается и что своим вмешательством она может только еще больше напортить. Маленькие французские часики тихонько пробили на каминной доске, и Стефен вздрогнул. — Уже поздно. Я и так слишком долго злоупотреблял вашим вниманием. Она промолчала. Он встал и протянул ей руку. Когда она подала ему свою, Стефена вдруг охватила щемящая грусть, возникло ощущение утраты и сожаления. Неожиданно для себя он положил руку ей на плечо. — Мы ведь по-прежнему друзья, правда? На ее лице появилось выражение, которое он почти ожидал увидеть, — испуг, чуть ли не панический страх от его близости — и в глазах его промелькнула усмешка. — Я рад, Клэр. Теперь я вам уже безразличен. Он снял руку с ее плеча. Они прошли в маленькую переднюю. — Непременно заходите, — еле слышно промолвила она, пытаясь говорить непринужденно. Он улыбнулся, ничего ей не ответил и через секунду исчез. И вдруг она ясно почувствовала, что никогда больше не увидит его. Медленно, опустив голову, она прошла к себе в спальню — лицо ее снова стало матово-бледным и по-юному свежим, совсем как в былые дни, только она этого не видела, хоть и стояла перед зеркалом. Стефен выглядел таким усталым — и физически, и морально — и казался таким странным. Неужели правда, что ее чувство к нему умерло? Она не знала. Слезы повисли у нее на ресницах и медленно потекли по щекам. «По крайней мере мне известно теперь, где он живет. Надо поговорить с Каролиной. Я обязана это сделать».
Более семи лет жизнь Стефена текла мирно, без каких-либо серьезных происшествий, но сейчас волна событий, поднявшаяся после посещения Глина, неожиданно захлестнула его. Дней через двенадцать после его встречи с Клэр пришло письмо на Кейбл-стрит со штемпелем Стилуотера. Дженни, простая душа, не ведающая гордыни и привыкшая уважать родственные чувства, часто в глубине души желала, чтобы Стефен помирился со своими родными — пусть даже они откажутся признать ее, — и сейчас, приняв письмо, положила его на тарелку мужа, который еще не пришел с реки. Вернувшись домой, Стефен сел за стол и сразу взял письмо, думая, что оно от Глина, ибо неоднократные намеки Ричарда подготовили его к мысли, что он должен получить какое-то известие, но, вглядевшись в почерк на конверте, нахмурился и снова положил его на тарелку. Однако после ужина он вскрыл письмо и, заметив через некоторое время, с каким напряженным интересом смотрит на него жена, сказал: — Это от Каролины… Она хочет, чтобы я с ней встретился. — И ты встретишься, конечно? — Ну кому это нужно? — Неужели тебе не хочется повидать сестру? — Пустая трата времени. — Но она ведь тебе родная — одной с тобой плоти и крови, как говорится. Он перестал хмуриться и невольно улыбнулся. Его позабавили не только сами слова, но и та серьезность, с какою они были сказаны. Он погладил ее руку. Рассудительность Дженни, ее прямодушие и простота, казалось, неизменно возвращали его к действительности из той причудливой дикой страны, где он бродил один. И он снова — уже в который раз — подумал о том, сколь многим он обязан не только ее веселой, здоровой, щедрой натуре, ее сдержанности и добродушию, но и ее чутью, ее инстинктивному пониманию человеческой природы. Ее сочувствие — молчаливое сочувствие, которое она дарила ему, когда он впадал в уныние, — действовало, как целительный бальзам. Ее скромные вкусы и желания, сводившиеся к «чашечке крепкого чайку» или приобретению нового половика для кухни, отсутствие зависти, ее поистине детский интерес к более богатым и счастливым, чьи фотографии печатают в журналах, которые она внимательно изучала, казались ему необычайно трогательными. А разве не чудесным даром была эта спокойная деловитость, с какой она хозяйничала в доме, и это умение сохранять присутствие духа в трудную минуту! В ней была подлинная романтика, романтика здравого смысла и доброты, романтика женщины, с которой можно мирно спать в теплой постели. Какими нелепыми и никому не нужными казались сейчас Стефену его скитания и злоключения в сравнении с жизнью в этом доме, куда она его впустила и где он обосновался прочно и навсегда. — Я люблю тебя, Дженни. И поэтому я встречусь с Каролиной. — И, чтобы не впасть в сентиментальность, добавил: — Поделом мне! Нечего было ходить в эту проклятую оперу. Она улыбнулась ему — сочувственно, тепло и мудро. На следующей неделе, в среду, он нехотя вышел из дому и отправился на вокзал Виктории, где под центральными часами его должна была ждать Каролина. Утро выдалось хмурое и дождливое, так что работать все равно было невозможно, и это несколько смягчило дурное настроение Стефена, умерило нежелание, с каким он делал эту никому не нужную уступку родственным чувствам. Последние несколько дней он почему-то испытывал невероятную усталость. Его всегда огорчало наступление в Лондоне поры осенних туманов, и, поскольку из-за кашля он не спал добрую половину ночи, на душе у него, когда он подъезжал к вокзалу, было далеко не весело. Сойдя с автобуса, он стал протискиваться сквозь толпу на платформе и тут заметил, что часы показывают уже больше одиннадцати. Неужели Кэрри, это олицетворение пунктуальности, могла опоздать, подивился он. И в ту же секунду увидел у книжного киоска невысокую женщину средних лет, с седеющими волосами, одетую в мешковатый коричневый шерстяной костюм, — что-то я ней показалось ему знакомым. Тут и она заметила его, и ее широкое озабоченное лицо осветилось улыбкой. Она быстро направилась к нему и, взволнованно ахнув, схватила за руку. Это была его сестра, хотя он с трудом узнал ее. — Ну и утро! — воскликнула она, пытаясь в этом тривиальном замечании о погоде обрести душевное равновесие. — Льет как из ведра. — Ты, наверно, порядком вымокла, пока ехала до Халборо. — Да, очень. Автобуса не оказалось, так что мне пришлось идти пешком. И зонтик у меня, как на грех, вывернуло. — Снова неестественно хмыкнув, она со вздохом указала на зонтик — жалкие черные лохмотья на погнутых спицах, — который держала в руке. И добавила: — Я думаю… его все же можно будет починить. Оба помолчали. Затем он сказал: — Тебе не мешает выпить чашку кофе. Пойдем в буфет? Но ее, видно, привела в ужас перспектива очутиться в толчее и сутолоке привокзального ресторана. — Мы там не сможем поговорить. Среди такого шума! Есть тут одно местечко — «Медный чайник»… там совсем по-домашнему… и близко: через дорогу, возле «Паласа». Они вышли из вокзала, обогнули конечную остановку автобуса и в тупичке, ответвлявшемся от Виктория-стрит, обнаружили это заведение, выкрашенное блекло-зеленой краской, в витрине которого, среди банок с джемом и черствых булочек на железном подносе, спала большая черная кошка. Поднявшись наверх в маленькую комнату, где гулял сквозняк и в этот час почти никого не было, они сели за столик из мореного дуба, на котором стояла шаткая ваза с бумажными цветами, кружка для пожертвований в фонд приюта доктора Барнардо и колокольчик, какой в Швейцарии подвязывают коровам. Стефен позвонил, — раздался невероятный трезвон, и в зале появилась высокомерная особа в сером вязаном жакете; через некоторое время она принесла им две чашки бурого, чуть теплого пойла и горку худосочных пирожных. В присутствии владелицы заведения Каролина для отвода глаз оживленно болтала о погоде, о видах на урожай, о перспективах предстоящей охоты на лисиц, но как только они остались одни, плечи ее поникли, она умолкла и принялась уныло помешивать жидкость в выщербленной чашке. — По-видимому, — сказала она очень тихо, предварительно удостоверившись, что их никто не подслушивает, — мне придется начать с начала. Ты ничего не знаешь? — Ничего. — Ну так вот… в дополнение ко всем неприятностям… — она собралась с силами перед мучительным признанием, — …мы расстаемся с усадьбой. Стефен, казалось, не понял ее. — Расстаетесь? Почему? — Мы вынуждены продать дом. Он в изумлении посмотрел на нее. — Но ведь… это собственность церкви, и он не может быть продан. — Церковная комиссия разрешила это отцу… принимая во внимание наши обстоятельства… при условии, что мы будем жить по-прежнему недалеко от церкви. Наступила пауза. — Куда же вы переезжаете? — В ужасный маленький домишко на пустыре. Один из тех, что выстроил Моулд, — без всякого вида из окон, без сада, всего четыре комнаты и такие крошечные, что негде повернуться. Ах, боже мой, боже мой, это просто невыносимо! Даже несмотря на отчаяние, с каким она, запинаясь, выговаривала эти слова и снова переживала постигшую ее беду, Каролина не могла не заметить, как мало взволновали брата эти страшные вести. Он с поистине непостижимым спокойствием молча смотрел на нее. Затем сказал: — А мне казалось, что тебе нравятся небольшие коттеджи. Я часто слышал, как ты жаловалась, что наш дом слишком велик и старомоден и тебе трудно поддерживать в нем порядок. Вполне может статься, что этот кирпичный домик ты найдешь более удобным. — Да как ты можешь так говорить?! — внезапно вспылила она. — Это был дом Десмондов на протяжении двухсот лет. Ты знаешь, как гордится им отец, как он его любит. Сама земля, на которой он стоит, священна для нашей семьи. Неужели все это тебе безразлично? — Совершенно безразлично, — сказал он после минутного размышления. — Когда-то для меня это много значило. А теперь нет. — Он помолчал. — Кто же его покупает? — Ты не догадываешься? — Моулд? Она кивнула. На глазах ее выступили слезы горечи. — Он скупил уйму земли вокруг Стилуотера. Поговаривают, что он собирается поставить цементный заводик на холмах Даунс, возле старой каменоломни, как раз напротив нашего дома. Это просто неслыханно… весь чудесный пейзаж будет испорчен… исчезнет вся красота. Как подумаю, до чего изменился Сассекс, хочется сесть и заплакать. Все красивые места испоганены, поместья гибнут, землю делят на клочки, повсюду дешевые кинематографы и танцульки, ни одной приличной горничной не достанешь, в лавках и магазинах — одно хамство: о вежливости и элементарных приличиях и думать забыли. Он вернул ее к прежней теме разговора: — Ты не рассказала мне, как же это случилось. Она чуть не подавилась сухим пирожным, от которого машинально откусила кусок. — Все получилось из-за мамы. Ты ведь знаешь, какая она всегда была… никакой экономии, никакой бережливости, ни малейшего представления о стоимости денег. Когда она уезжала в санатории и на курорты, мы считали, что у нее есть свои средства, какой-то небольшой капитал, о котором она нам не говорила. И представь себе, мой дорогой, все это оказалось не так. Ровно год назад мы неожиданно выяснили, что она попала в лапы ростовщиков — двух отвратительных типов из Сити, которые однажды явились к нам и стали угрожать отцу судебным преследованием, если он не заплатит маминых долгов. Понимаешь… — Каролина запнулась. — Последние несколько лет мама… мама подписала довольно много векселей на солидную сумму. — Сколько же это составило? — Почти десять тысяч фунтов. Конечно, — поспешила пояснить Каролина, — на руки она получила гораздо меньше, но проценты оказались такие неслыханные, что в результате долг ее вылился в эту сумму. Это было самое настоящее вымогательство, шантаж, если угодно, но отец решил уплатить, чтобы его не таскали по судам, так как против мамы, конечно, был бы возбужден процесс. «Лучше с честью разориться, — сказал он, — чем вынести еще и этот позор…» — В дополнение к тому, которым я покрыл его, — мягко докончил за нее Стефен. Она отвернулась и некоторое время смотрела печальным и в то же время осуждающим взглядом на панораму печных труб, расплывавшуюся за неровным оконным стеклом. — А разве Хьюберт ничем не мог помочь? Или Джофри? Она отрицательно покачала головой. — Им самим нелегко приходится. Хьюберта совсем замучили налоги и высокие ставки, которые он был вынужден установить рабочим. Фруктовый сад не дает больше никакой прибыли. А Джофри, насколько мне известно, заложил Броутон. — Помолчав немного, она добавила: — Мы вообще почти не видим их. — М-да! — сказал он наконец. — Мама, конечно, пожила в свое удовольствие. И я в известном смысле всегда восторгался ею; делала все, что хотела. А где она сейчас? Каролина выпрямилась, затем сдавленным голосом, с видом человека, вынужденного открыть последнюю мучительную тайну, сказала: — В частной психиатрической клинике в Дулвиче. Стефен с минуту смотрел на нее удивленными глазами, затем громко расхохотался. Каролина побелела: пораженная и расстроенная, она глядела на него, не в силах слова вымолвить от возмущения. Господи боже, что с ним такое, как он может так постыдно вести себя? Она вспомнила слова Клэр, которая в одной из своих долгих бесед с нею, пытаясь оправдать Стефена, сказала, что все художники — люди крайне неуравновешенные. Неужели он тоже не вполне нормален? Она в тревоге нагнулась к нему и потрясла его за плечо. — Не смей! Ты что, с ума сошел? — Извини, пожалуйста, — сказал он, совладав, наконец, с собой. — Мне просто показалось это занятным окончанием удивительно веселой жизни. — Веселой! Да у тебя нет сердца! Мне… мне стыдно за тебя. — Послушай, Кэрри, не надо всех подряд жалеть, в том числе и себя. Я знал людей, чья жизнь, была куда более тяжкой, чем твоя сейчас или когда-либо прежде. Я жил в Испании у одной старой слепой женщины. Трудно представить себе, как она существовала: вечно полуголодная, чуть не замерзая зимой и едва дыша от зноя летом, она не только жестоко страдала от нужды, но и познала весь ужас полного одиночества, и все же никогда не жаловалась. Не надо так унывать. — Да как же я могу не унывать, когда все так плохо? Если бы еще ты был хорошим сыном, жил дома, стал священником и помогал отцу управляться с делами, в том числе и с мамой, мы бы сейчас по-прежнему жили в Стилуотере. Ты пользовался бы любовью, уважением… — А теперь меня ненавидят и презирают… — Стефен! — она снова нагнулась к нему и даже просительным жестом положила ему руку на плечо. — Ведь и сейчас еще не поздно. Ты так нужен отцу. Он все еще… — Ради всего святого, Кэрри! — резко оборвал он ее. — Ты же знаешь, что я женат. Неужели ты хочешь, чтобы в вашем четырехкомнатном домике поселились еще мы двое? Право же, у тебя гениальная способность предлагать совершенно немыслимые вещи. — В таком случае, нам не о чем больше говорить. — Она вздохнула, натянула мокрые нитяные перчатки и взяла свой искалеченный зонт. — Постой, — остановил он ее, внезапно вспомнив что-то. — Разве это заведение в Дулвиче не из самых дорогих? Откуда же вы берете столько денег? — Нам помогает Клэр. Она так добра. — И Кэрри добавила: — Я как раз еду к маме. Тебя это, конечно, нисколько не интересует, но она часто говорит о тебе. — В таком случае, не поехать ли мне с тобой? Я бы с удовольствием навестил ее. Каролина в изумлении уставилась на него, не зная, принимать ли его слова всерьез или считать очередной выходкой этой странной натуры, и только было хотела высказать свое одобрение, как он лишил ее этой возможности, сказав со странной усмешкой: — Сегодня плохое освещение и писать все равно нельзя. Внизу у конторки Стефен уплатил по счету, они вышли из кафе, пересекли площадь и, подождав немного на вокзале, сели в поезд, направлявшийся на южную окраину Лондона. Путешествие это было недолгое и, миновав дымный грязный район центрального Лондона, они вскоре прибыли в Дулвич, где легче дышалось и было, к счастью, сухо. Психиатрическая лечебница, расположенная на пустыре, недалеко от станции, помещалась в изъеденном непогодой сером каменном особняке, похожем на замысловатый баронский замок, с двумя башнями, зубчатым фронтоном и стрельчатыми окнами в готическом стиле; в начале Викторианской эпохи это было, по всей вероятности, поместье с большими угодьями, огороженное высокой кирпичной стеной, утыканной заостренными железными наконечниками. У входа Каролина показала пропуск, и привратник повел их к дому по усыпанной гравием аллее, обсаженной высокими вязами. По другой аллее мирно и степенно вышагивали, совершая ежедневную прогулку, обитатели этого дома — их темные силуэты четко вырисовывались на фоне серого неба. Другие больные, видимо принадлежавшие к более скромной общественной категории, неторопливо ковырялись в огороде. Направо, вдалеке, виднелась лужайка, обнесенная тисовой изгородью, и там два джентльмена среднего возраста лениво играли в теннис, перебрасывая мячи через провисшую сетку. На соседней лужайке несколько дам с крокетными молотками гоняли через ворота шары. А рядом, в беседке с красной черепичной крышей, сидела группа мужчин и женщин под присмотром няни, и оттуда то и дело доносились взрывы смеха. Повсюду царила атмосфера отрешенности и покоя, что вместе с запахом гниющих листьев и растений, обилием самшита, темной листвою кустов, скрывающих полуразрушенный грот, где среди папоротников стояла греческая статуя — к несчастью, разбитая, — и высокими готическими башнями создавало впечатление чего-то нездешнего, нереального, величественного и застывшего. У главного подъезда они позвонили, и их провели через вестибюль, выложенный черными и белыми мраморными плитами, в приемную, обставленную, пожалуй, несколько вычурно и старомодно, но солидно: тяжелые драпировки, мебель в стиле буль — вдоль каждой из стен стояло по четыре стула. Здесь тоже чувствовалась какая-то жизнь: в соседней комнате слышались негромкие голоса и веселое позвякивание спиц, а откуда-то сверху доносились звуки штраусовского вальса, который кто-то громко барабанил на таком разбитом и глухом пианино, что Стефен отчетливо представил себе, как мелькают пожелтевшие клавиши под бурным натиском пальцев. Под мелодичные звуки «Сказок Венского леса» перед ними и предстала Джулия, заботливо подталкиваемая сзади чьими-то руками. Она стояла перед ними, переводя взгляд с сына на дочь и улыбаясь с тем отрешенным видом, который даже в минуты самых тяжких домашних неурядиц отличал ее. Она была в платье с пышной юбкой, отделанном — сообразно ее представлениям о моде — кружевами, с газовым шарфом вокруг шеи и розовым бантом на каждом из запястий; волосы ее были завиты «а-ля-Помпадур», лицо обсыпано пудрой, — казалось, будто это белая маска с бархатными, обведенными чернотой глазами; в общем Джулия производила впечатление женщины эксцентричной, но интересной и элегантной. — Как вы сегодня чувствуете себя, мама? — спросила Каролина. — По обыкновению, хорошо. Я всегда хорошо себя чувствую в дни под знаком Стрельца. — Видите, Стефен приехал навестить вас. — Значит, ты вернулся из Парижа? — Не обращая внимания на Каролину, Джулия подошла и с самым радушным видом опустилась на стул подле него. — Ну, как тебе понравились французы? — Приятные люди. И так же приятно повидать вас. — Спасибо, Стефен. Ты по-прежнему живешь с той женщиной? Ну, с той самой, которой так опасался твой отец? — Нет. Я решил для разнообразия остепениться. — Неужели вы не помните, мама? — поспешно вмешалась Каролина, желая предотвратить дальнейшие бестактности, и с готовностью, страдальческим голосом пояснила: — Стефен ведь давно вернулся из Франции. С тех пор он уже успел побывать в Испании. — Ах, в Испании… Помню, когда меня девочкой отец возил в Мадрид, мы изрядно намучились с лакеем, который не желал кипятить для нас воду… — А сейчас, — упорно следуя своей линии, продолжала Каролина, — он работает над своими картинами в Лондоне. — Да, конечно, — кивнула Джулия и, снова повернувшись вполоборота к Каролине, обратилась к Стефену: — Ты ведь пишешь картины. Я только на днях вспомнила, как ты совсем маленьким мальчиком любил ходить по галерее в Хейзелтон-парке с моим милым папочкой — это было до того, как он продал картины и занялся геликоптерами. Однажды мы даже решили, что ты пропал или, может быть, утонул в озере. Поднялся страшный переполох. А потом тебя нашли в картинной галерее; ты сидел совсем один на полу перед какой-то картиной. — Верно, верно. — Стефен утвердительно кивнул головой. — Там была одна поистине страшная картина с множеством окровавленных воловьих туш: «Мясная лавка» Тенирса. Она мне очень нравилась. — Вот тогда, — оживленно продолжала Джулия, — твой отец и подарил тебе ящик с красками. — С этого, по-видимому, все и началось, — рассмеялся Стефен. Джулия не поддержала его. Она могла оставаться совершенно серьезной, когда вокруг все смеялись, и неожиданно рассмеяться, когда все остальные были вполне серьезны. — Нет, нет, мой дорогой. — Она покачала головой и назидательно подняла палец. — Что в человеке заложено, тому он и будет следовать, что бы ни говорили другие. Стефен никак на это не откликнулся, но про себя подумал: «А ведь это самое разумное высказывание, какое я слышал за сегодняшний день». Последовало молчание; затем, движимый не столько любопытством, сколько несвойственной ему заботливостью, Стефен спросил:
|
|||
|