Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





XXXIX. ОБ АВТОРЕ



    XXXIX

  

Снега мои ясные — утренний глаз олений! Вся долина, вся земля белки Тарбагатайские.

И медведь лохмокосый в берлоге, и красный волк на скалах, и лисица по хребту сугроба — ждут.

Ой, не скрипи, железо, по дороге, не вой за сугробом, волк, — сердце мое, как пурговая туча — по всему небу, по всей земле! …

Лиственницы бьются — не хотят па плечи снега. А снег на них бледно-зеленый, а хвоя бронзовая.

А ветер золотисто-лазурный в хвою уткнулся, бороду чешет.

Эх, снега мои ясные, утренний глаз, олений, — ждите.

…Снега шли на запад, тащили за собою морозы.

Мужики шли на запад.

Из тайги — к городам. Из гор — к городам.

Расступитесь, снега, разомкнитесь — голубое, золотое кольцо свадебное!

Сшибаются розвальни на раскатах. Закуржавели лошади. Сшибаются закуржавелые бороды.

— Е-е-ей! …

— Ей! …

От поселка к поселку метет пурговое помело, метет. Лыжи по насту как снежные струйки. В рукавицах топоры, винтовки, на розвальнях пулеметы.

Холодный ствол, убьешь троих — нагреется. Руки отойдут. Душа людская отойдет — вверх.

Гонит землистоглазый старик обоз пустых подвод.

— Куды? — спрашивают.

— В городах-то возьмем! … Бают, имущество раздавать будут! …

Хохочут старики, у самой земли — седая борода.

Города замыкаются в железо. Двери на железо — болты. Штыки за городом — болты.

— Кро-ой! …

Над тайгой зарево. Над городами таежные сполохи.

Не сиянье полярное — тайга горит. Не на льдинах белые медведи — мужики-лыжники, душегубы-охотники.

Эх, и голубые же снега, голубые, запашистые.

Нет, я иду, иду в снегах, пошел!

Любовь моя, радость неутомимая!

Эх, душа моя — кошева на повороте! А ковры туркестанские — губы.

Ковры снега мутят. Кошева на раскате. На пятнадцать верст лошадиный храп!

Так любите, люди, так! …

Плескалась по горнице мокрыми коричневыми ладонями бабка-повитуха Терентьевна. И вытаскивала из углов одной ей ведомые тряпицы.

Велеречит слова, ей нужные:

— А ты, муженек, в передний угол иди, крестись, чтоб лбу больно было… Роды тоды будут легки, как пух.

Стонала Настасья Максимовна.

Жарко в горнице, как в бане, а выскочить нельзя.

— Мамонька-а! … темечко-о! … Бабонька! Бо-ольно!

Оловянный у старухи глаз, бельмовый, наводит его на роженицу.

— Кричи швырче — пройдет! … Я как рожала-то, чуть потолок криком не разорвала. Кричи!

Вышел ребенок. Будто перенявши у матери крик, полетел им по комнатам, криком тонким и белым:

— Ы-ы-и-и-и! …

— Уйди, Листрат, на двор пойди, передохни. А как в грудях заноет — приди. Исстари так!

Юбка у Терентьевны как стог, а голос — травинка.

— Крепка у те баба-то, будто блин съесть, родила.

В воротах мечется зеленый тулуп, шапка под тулупом высокая — колокольня. А голос двери шевелит:

— К тебе, ча-адо, Калистра-ат Ефимыч! … Грехами и муками! …

Пробил тулупом сугроб в воротах, рукавами трясет.

— Страданьями и наказаньями в логово разбойничье принесло меня!

Растет из воротника зеленый попов волос, сел на приступочку, вздохнул:

— Аки сына блудного в дом не пускаешь?

— Баба рожает, отец Сидор.

Запахнул поп Исидор тулуп, снег стряхнул.

— Тогда сам не пойду! … Талицу-то спалили, слышал?

— Знаю. Семена не видал?

— Не видал, чадо. Може, убили, а може, сам убился. Мне-то куда? Церковь сожгли, ульи у меня сгорели… Думал, на заимке-то ограбят, домой привез… Мед-то горел — за-апах… чистс поляна…

— Все сгорело?

— Как бумага, и золы нету. В город мне бежать нельзя.

— А ты беги.

— Скажут — беженец. Деревенски мужики поймают, повесят. У вас тут места не найдется?

— Живи.

— Не служите?

— Чево?

— Обедню, скажем, вечерю. Аль требы каки?

— Не надо.

— Ну-у! … Поди, и дите крестить не будешь?

— Буду.

— Закон! … А жалованье как? Не полагается, поди, уставов нету… А я на доходах могу! …

— Живи.

— А как церкви думаете строить? Поди, так и отменят стройки. Стары-то сгорят…

Ходил поп Исидор по заимке день и два.

Гнали табуны, пойманные на еланях. Шел скот худой, одичалый, на людей смотрел как на волков. А погонщики были тоже тощие, как волки весной.

Крестился под тулупом поп Исидор, прижимался к амбарам и был весь точно копна старого мха.

Уходил в землянку, зажигал жирницу и читал, не глядя в листы, требник. Голос у него был как у поднявшегося роя пчел.

А волости требовали людей из штаба. Никитин словно прирос к столу, и, глядя на него, казалось восстание — ворохом бумаг, поднятых ветром.

— Поезжай, — говорил он Калистрату Ефимычу. — Я здесь. Я вижу…

Неслась оснеженными полями алая ковровая кошева.

От темных изб не отчищали снега — чтоб не заметно поселков. И были поселки как сугробы, а дороги как звериные тропы.

Спал в логовах медведь, спали горы. В избах — сонные, мягкие лица.

Много было в этом году ребят, и все ребятишки не были такими, как Васька, Листратов Васька.

А Васька, мигая теплым личиком, похожим на розовую каплю, сосал большие и круглые груди.

И небо сосало из белой зимней груди голубой дым. Говорил попу Исидору Калистрат Ефимыч:

— Оглянуться некогда, несет, как лист в бурю. Густо овчинами вздыхал поп:

— Куда бы мне уйти, чтоб пчел водить можно было? …

 

    XL

  

С бубенцами пронесся рыжебородый Наумыч. Вбежал в присутствие — борода плавит снег, глаза плавят куржак на бровях.

— Листрат Ефимыч, сына твово Семена пымали с белыми.

— Иде?

— Под Воробьевской в роте ефрейтовал. Как есь весь наш отряд постановил — убили твово сына, Мит-рия, кончили, назначить в вознаграждеиве Семена командером своднова отряда.

— Ну и ладно!

— Надо тебе ево?

— Семена-то? Не надо, — ответил Калистрат Ефимыч.

Сел в кошеву Калистрат Ефимыч, взглянул на солнце — молодое, играет.

Идут селом обозы, а людей в обозах не видно. Пригляделся — лежат в санях, будто все время от пуль берегутся.

— Куда?

— На спокойную землю. Захохотал рыжебородый.

— Коней загоните, не найдете!

Молчат сани. Скрипит на полозьях молодое солнце. Темно-синие проруби чистит пешней киргиз. Пахнет дорогой, назьмами.

Сказал Калистрат Ефимыч:

— Зима-то какова? а? …

Расстегнул шубу Наумыч, трубку достал. Кони несут, довольные.

— Зима чешет почем зря! Однако белых утурили мы далеко. Поди, как март идет, — месяца-то, бают, отменены…

Обогнала кошева обозы, идущие на спокойную землю. Лежали в санях люди, похожие на трупы, а ребра у лошадей торчали в шерсти, как прутья.

Розоватые и теплые, как тело ребенка, лежали снега.

Горевала у люльки Настасья Максимовна:

— Докудова жить-то тут будем? … Сердце — и то все в золе! Не шевельнуться, не повернуться… только и знают — народ бить.

— Обожди.

Разбросил свивальники Васька, бьется в люльке, кверху ползет.

Смотрел на него Калистрат Ефимыч, долго смотрел. Вышел на крыльцо.

Сутулый парень с ведром клейстера лепил на амбар бумаги.

— Чево ты? — спросил Калчстрат Ефимыч.

Парень поставил ведро и, обтирая руки о валенки, торопливо ответил:

— Муки полно ведро завел, а приказы лепить некуда… На кедры, что ли, в тайгу?

— На спокойную землю.

Остановил проходивший обоз и лепил приказы на сундуки. Мужики тоскливо глядели на парня и, отъехав за амбар, соскабливали кнутовищем бумагу.

“По приказу ревштаба… первой армии… мобилизация…”

Пощупал мокрый лоб Калистрат Ефимыч, шапку на затылок передвинул.

— Теплынь!

Хрупко ржали на пригонах лошади.

Таяли снега, таяли. Рождалась розовая земля. Телесного цвета, пухлые, как младенцы, бежали на облака горы.

Уходил в леса Калистрат Ефимыч. Искали его штабники — не находили. А нарочные привозили бумаги. Востроносый, как в гагьём гнезде, сидел за столом Никитин.

Сухое, как береста, сердце Калистрата Ефимыча. Сухое и жмется от дум, как береста от жары… Ноет душа, по лесам бредет.

Встретил рыжебородого Наумыча на опушке. Махал топором, как рукавицами, по деревьям зарубы.

— Куда, на каки дела?

Засунул топор за опояску. Бороду широкую, острую, как топор, — за ворот.

— Выбираю, Ефимыч, сутунки под новую избу… Намечаю. Спалено все.

— Спалено! … — отозвался глухо Калистрат Ефп-мыч.

А дальше — запружали мужики горную речушку Борель. Незамерзающая она, девственница. Наваливают поперек камни, хлещет холодная волна.

Кричат мужики:

— Помогай, Ефимыч!

— Запрудим да пустим! … Лети! …

Рассказывает Наумыч, пальцем по топору звенит:

— Мается люд. Для блезиру хоть пруд гонит. Душа мутится с войны. Робить…

Сосны одни да Калистрат Ефимыч с ними. Кричат над тайгой птицы, с юга возвращаются.

Отзываются, свистят им сосны. Тающей таежной прелью пышет. И как осиновая кора — бледно-зеленое небо гнется…

Дышать тут Калистрату глубоко и быстро, как полету горных рек.

Только на елани густо, перекатисто ревет.

— Видмедь встал? — сказал тоскливо Калистрат Ефимыч. — Не должен бы… рази потревожили?

Среди елани костер. Дым аспидный, жаркий, в кедрах мнется. А вокруг костра — поп Исидор в облачении, с кадилом.

Машет кадилом, поет:

 — “Еще помолимся! … преосвященнейшему нашему…”

Обождал Калистрат Ефимыч. Не перестает петь поп Исидор.

Отломил сук, кинул.

Поп выпустил кадило, на пень сел.

— Молишься? — подходя, спросил Калистрат Ефимыч.

Выкинул угли из кадила поп. Дунул, разогнал ладан.

— Молюсь, чадо-о! … Как потерял я церковь — молиться мне хочется, а мужики-то хохочут… не признают.

— Не молятся?

— Не зовут! … У меня душа треснула, будто мо-лоньей раскололо, — шептал поп торопливо и напуганно:

— Мозг-то у меня, мозг — жижа осенняя! Ничего не пойму! Огни вокруг я — вдруг, чадо, тьма. И ангел некий с мечом над тайгой, одеяние у нево — ризы! …

— А куда идти нужно, поп? Веру я, думал, поймал, как за кыргызами гнался… Сердце в крови горело- бей! … За пашню зубом рвал. Сердце-то, как ягода спелая, думал, ветром этим сорвет, опадет, буду я покоен… как Микитин! … Нету спокоя, ну? …

Гремит по парче кадило. Пахнет парча ладаном. Смотрит с кедра белка, хвостом морду закрывает, хохочет. И на хвое снежный беличий хвост.

— Микитин-то — сталь, боюсь я ево, чадо! Убьет, как мороз пчелу… Куда мне! …

— Куда, поп? Ты учился, как человеку страдать надо, чтобы пути нашел. Тает у меня душа, оголяется…

— Земля, чадо, обнажается, земля рождает! … А я — то, как семя бесплодное, испорченное… — Затряс епитрахилью, волос над ризой как зеленая пена. — Какому святому молебен служить? … Выдумай хоть ты святова, отслужу… Али тебе, Калистрату-мученику, служить? — Захохотал широко поп, кадило в карман засовывая. — Ты сам скоро молиться будешь. Какую веру удумал? Зря ты из Талицы ушел. Зачем уходил? Чево молчишь, предатель, Иуда? …

Пряча парчовую ризу в кусты, таскал на нее хвою.

Жаловался дорогою до заимки.

— Попадью потерял! … Хозяйственная попадья была… Как начали обстреливать, понесла лошадь в санях ее, так и унесла. Пожалуй, и сейчас несет… Дикая лошадь.

— Тяжело нести — остановит.

— Возможно, чадо. Трупик попадьин из-под снега оттаивает, возможно. Поставить бы хоть крест, где храм-то был.

— Куда?

— В Талице. Все-таки молились.

— На людей не хватает, а ты церковь…

И, мутным глазом испуганно глядя на амбар, сказал поп Исидор:

— Мне-то, как убьют, поставь крест, пожалуйста. Да чтоб покрепче… Раньше-то нас в оградке хоронили… церковных.

Из-за амбара шел Никитин. Был он все в той же зеленоватой шинели, только на шапке цвела алая в ладонь звезда.

— Пропагандируешь, Сидор? — устало спросил он. — Валяй! Выгнать бы — мужики не хотят.

И как стог от спички в огне загорелся и залепетал поп:

— Грешно над стариками, гражданин Микитин! … Я и то без семьи.

Никитин, протягивая бумагу, сказал:

— Поезжай, Ефимыч, в Сергинскую волость. Ревком просит. Любят тебя мужики, а за что? … Тут мандат.

Достал из кармана черный камешек. Всплыла неподвижная ухмылка.

— Пласты нашел. Уголь каменный. Слышал?

— Бают, жгут. Горюч камень, выходит. Куды ево? Здесь лес вольный — жги. Угар, бают, с камня-то? …

Дробя камень пальцами, смятым, ласковым голосом говорил Никитин:

— Руды — хребты. Угля — горы. Понимаешь, старик? Заводов-то! А сейчас мастерскую. Город возьмем…

— Ты-то? …

— Я.

— За-во-ды! А где ты ране был?

Сунул бумажку в руку Никитина, пошел.

— Не поеду. Без меня люду много.

Вынесся из-за угла поп, спросил торопливо:

— Про меня не говорил?

Поймал его взгляд, тоскливый и ясный, отвел глаза.

— Говорил. Надо, грит, женить попа,

— Жени-ить? …

Взмахнул широкими рукавами поп.

— В Китай, што ли, мне скрыться? …

Волокла тощая грязная собака лошадиную ляжку. Захотел Калистрат Ефимыч кинуть камнем, нагнулся — камень легкий, как снег. А на вид — три пуда. И телом вдруг ощутил силу в руках — тугую, неуемную.

Поднял камень, еще один. Донес до ворот. Обождал. Взял и отнес обратно.

Потный, алый, как свежепеченый хлеб, вернулся домой. Хлебал радостно, быстро жирные, желтые щи.

Говорила Настасья Максимовна о ребенке;

— Подрастет, учить будешь?

— Сам научится.

Из-за стола к печи плечом пробовать,

— Повалить можно?

Улыбнулась Настасья Максимовна:

— Повалить все можно, Листратушка!

Шло от него тепло.

Теплые сапфирно-золотистые таяли снега.

Малиновые летели с юга утки.

На земле — тепло.

 

    XLI

  

Было так.

Земля мычит, течет слюна — жует снега земля. Дышит в сердце человечье запахами вечными, нерукотворными.

Осилишь ли, человек?

Не осилишь!

Плечи как взбороненная земля. Грудь как стога свежие. Голос в лугах теряется.

— Листратушка… полосонька сердешная.

Голос у ней — травы весенние. Растет тревогой на душе.

Ветер зеленый плодороден и светел. Здрав будь, сладок! …

К себе землю, колебли ее и жми! Семя принесет тяжелое и розовое.

Месяц как охапка сена, подброшенная на вилы.

Не осилишь! Души не сожжешь. Распустилось сердце, как весной снега. Вышел на сход, поклонился Калистрат Ефимыч. Просил долго:

— Пусти, мир. На пашню…

Зеленый мир гудит. Гул оградой, скот на пригонах тревожит, ревет скот — на травы просится. Ревет мир, не соглашается:

— Сиди! … Надо… тебя… Сиди…

Надо человека миру. Надо и пашне человека. Мир ревет, не соглашается:

— Этак мы все! Этак сбежим… бросим! …

Мягкие и гладкие губы у Настасьи Максимовны.

Голос тревожен разутый.

— Не держите, родимые, не майте! … Всю жись покою не было, а может, сто лет воевать! …

Хохот, как телеги сшиблись.

Дегтем мужики пахнут. Дегтярная в небе туча, Дышат лица — пятна — пятнами земляными.

Запахи земляные, извечные. Непереносные.

Не осилишь, не выпьешь!

Покинь деревянную нору, иди к травам.

Медведь из берлоги выехал. На мохнатой шерсти — хвоя. Ревет — скалы гнутся.

Сердце из берлоги вышло. Тело мягкое, теплое, подающееся — прижми. Земля оно, пашня.

Согласно кричат:

— Тебя, Листрат, батюшка, первова! Иди!

— Блины ись придем!

— Сей! …

Завалены кедрами тропы к Талице. Дорога в сучьях, — не ездят, не идут.

Был поселок — зола. Пригоны — зола, персть и гниль. Нету Талицы. Золы, пни.

И где церковь была на холмике — крест двухсаженный, осьмиконечный. Кто его воздвиг? Поп лохматый, лесной Исидор, в каталажке.

— Пока не спокоится народ. Не тревожит пусть, не брешет.

Так сказал мир. Сидит поп Исидор, ждет, когда спокоится.

Раскоряживай дороги, разметывай кедры — земли потные, земли как губы — здесь!

Трое людей. Три лошади. Три коровы!

Лилово-зеленые травы рождаются. Крести их плугом! Блекло-золотистый ветер мечется — кропи его севом!

Рождение твое празднуем, земля, рождение!

И кабан в горах роет землю. Горы роют облака — клыки у гор белые. И реки, зажмурив глаза, несутся с гор — рвут зубами пенными землю.

Обнимите, дожди, поля — и радуйтесь!

 

    XLII

  

Вот горсть земли моей — цветет! И зрачки мои — комья земные, в травах!

Шагом легким, звериным обойду я землю и возвращусь туда, откуда пришел.

Ветер я, пыль золотая, гам зеленый, горный!

Верьте! …

Харьюз-рыба мечет икру, несется сердцем, изгибаясь против струи. И усталую родительницу уносит струя в озеро, обратно…

А в затонах песчано-клыкастый медведь гребет ее лапой на берег…

Когти мои сколько рыб выкинули на берег?

Медведь обнимал меня за плечи, помогал.

Когти мои — кедры!

Рыбы мои — облака!

А любовь моя, любовь спелая — люди, ясноголосые лебеди!

Так, горсть земли! Цветы! Оттого, что зрачки твои — комья земли, опутанные травами.

 

    XLII

  

 Подымал Калистрат Ефимыч талицкую пашню.

Подъехал к борозде культяпый Павел. Стремена к луке, руки в бороденке и сам как коряжина — рваный и темный.

Говорит, к гриве склоняясь:

— Осенью-то в Сергинской битва была… Полем шли, позиция правильная. Однако свернули в лес.

— Пошто?

— Хлеба, грит, обобьем. Хлебов пожалели, А в лесу-то их всех перебили. Так нельзя.

— Чево?

— Народ не жалеют…

Прятал в лошадиную гриву слова тоскливые, как ветер, обивающий зерно:

— Может, и я хотел бы робить с тобой, кабы не свалились от цинги мои ноги…

— Баял иначе?

— У меня все иначе. Сам я инакий человек. Прилепили меня к восстанью, а чево я там маюсь?

— Свое место найдешь.

Пахнет плуг краской, новый плуг — мужики из города привезли. Лошадь веселым глазом поводит, а в глазу — березняк, мокрый, потный, культяпый Павел и синебородый Калистрат Ефимыч.

Говорит Павел:

— Избу рубить будешь?

— Буду.

— Позову я тебе Алимхана. Магарыч поставь. Бают — идут к тебе на Талицу строиться мужики, Одному туго.

— Пусть.

— Я и то — пусть… Микитину кланяться?

Развязал мешок Калистрат Ефимыч, ковригу достал. Голосом низким, протяжным, точно межа, ответил:

— Микитину-то? … Скажи…

Отрезал ломоть, посыпал плотно хрупкой, синеватой солью. Медленно, как лошадь, жуя, проговорил что-то неясное…

Из мешка густо пахнуло на Павла хлебом…

 

    ОБ АВТОРЕ

  

ИВАНОВ Всеволод Вячеславович (1885–1963) — известный советский писатель. Детство его прошло в городе Павлодаре. После окончания поселковой школы и учебы в павлодарской сельскохозяйственной школе В. Иванов сменил множество профессий: работал в магазине, служил матросом, был истопником, актером цирка, наборщиком в типографии.

За весну, лето и осень 1913 года В. Иванов вместе с двумя приятелями прошел пешком нынешние целинные земли, через пески и дебри Семиречья, вдоль гор — многие сотни километров от Семипалатинска до железнодорожной станции Арысь Из Арыси он добрался поездом до Ташкента, был в Бухаре.

Зимой 1915 года будущий писатель продолжает свое путешествие пешком из Челябинска в Курган, где и устраивается наборщиком в типографию.

В Кургане В. Иванов пишет свои первые рассказы, один из которых, “На Иртыше”, посылает Горькому. Алексей Максимович благожелательно отнесся к молодому писателю. В 1918 году этот рассказ был напечатан во “Втором сборнике пролетарских писателей”.

После Февральской революции 1917 года рабочие выдвигают В. Иванова сразу на несколько постов: в Курганский комитет общественной безопасности, в Совет рабочих и солдатских депутатов, в профессиональный совет печатников. На конференции типографских рабочих, проходившей весной 1917 года в Омске, В. Иванов был избран секретарем Западно-Сибирского бюро работников печатного дела.

Когда организовалась в Омске Красная гвардия, В. Иванов, не задумываясь, вступает в нее. Все свободное время он отдает творчеству: пишет пьесы (одна из них — “Шаман АМО” — была поставлена), рассказы. Когда к городу подошли белочехи, В. Иванов наряду с другими красногвардейцами участвовал в ожесточенных боях за город. После захвата Омска колчаковцами он перебирается в Павлодар, где примыкает к партизанскому отряду.

В 1921 году В. Иванов переезжает в Петроград. В начале 1921 года он закончил повесть “Партизаны”, которая по рекомендации М. Горького была напечатана в журнале “Красная новь”. Весной этого же года у писателя созревает план написать повесть о западносибирских партизанах.

В основу этого произведения был положен реальный эпизод: отряд сибирских партизан, вооруженный только берданками и винтовками, захватил бронепоезд белых. В результате была создана знаменитая повесть “Бронепоезд 14–69”, переведенная почти на все языки мира.

В дальнейшем появляются сборники рассказов писателя: “Экзотические рассказы”, “Пустыня Туубкоя”, “Седьмой берег”, “Дыхание пустыни”, повести “Тайное тайных”, “Особняк” и “Возвращение Будды”.

В. Иванов много ездит по стране. Он побывал в Ялте, Баку, на Урале, в Туркмении, на строительстве Новокраматорского завода на Украине, на Беломор-канале.

В начале 30-х годов М. Горький, задумавший создать для “Истории гражданской войны” несколько биографий выдающихся советских полководцев, предлагает В. Иванову написать небольшую популярную брошюру о Пархоменко. Писатель начинает собирать материал для будущей брошюры. Он читает документы, воспоминания, объезжает все пункты, где жил и воевал Пархоменко. Брошюра так и не появилась на свет. Вместо нее писатель создал роман “Александр Пархоменко”.

Началась Отечественная война. Немецко-фашистские войска приближались к Москве. В. Иванов почти каждое утро выезжал на фронт и в этот же день успевал написать очередной очерк. По ночам, когда немцы бомбили город, писатель вместе со своими коллегами дежурил на крыше дома в Лаврушинском переулке и сбрасывал на землю зажигательные бомбы.

Осенью 1941 года В. Иванов и другие писатели — сотрудники Совинформбюро — были эвакуированы в Куйбышев. Отсюда Иванов едет в Ташкент на съемки фильма “Александр Пархоменко”. В Ташкенте он создает роман “Проспект Ильича”.

В 1943 году писатель снова в Москве. Героическая действительность Великой Отечественной войны рисовалась ему как закономерный итог истории родного народа. Так рождается общий замысел современной повести “На Бородинском поле” и двух исторических рассказов о далеком прошлом — “При Бородине” и “Близ старой Смоленской дороги”. В этой своеобразной маленькой трилогии воплощена большая мысль о связи воинской славы предков и потомков.

Вместе с наступающими войсками писатель попадает в Варшаву, переправляется через Одер, входит в Щецин, а затем в Берлин. С Нюрнбергского процесса он шлет для “Известий” корреспонденции и очерки.

После войны В. Иванов снова много ездит по стране. Он публикует книгу очерков “Лето 1948 года”, романы “Похождения факира” и “Мы идем в Индию”.

До конца своих дней В. Иванов был полон энергии и творческих замыслов.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.