Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





XXVIII 4 страница



— Брось, не балуй! Я всю ночь не спал.

Мужик повис над телегой. Пискливо, по-ребячьи, проговорил:

— Ступай домой. В волость-то меня послали! …

Павел начал материться вслед умчавшемуся:

— А я не могу? … Не могу? … Ну, ладно, я в другу волость отвезу, волости все одинаковы.

И обиженно сказал Калистрату Ефимычу:

— Я целу ночь тресся — всю задницу отбил, а они другова… Что? Значит, не доверят? … Народ пошел… Раньше лучше были, Ефимыч?

— Не знаю.

— Нет, и раньше так же… Вот восстанью поселили в тайгу, большаки там из Питера явились, Царь послал, чтоб народу легше было…

— Какой царь?

— Ну, наследник. Под каким мы царем находимся, я почем знаю? Мне он ноги не сделат. Лешева мне от нево? …

— В Омске-то, бают, свой царь завелся, — сказала Настасья Максимовна.

— Толчак-то? … Это Гришка Отрепьев, а не царь. В Омске-то бардака хорошева нету, не то что царя. Я там был…

Он опять лег, а затем подполз к Калистрату Ефимычу. Сказал значительно:

— Ты на заимку свою?

— Сам не знаю.

— Поезжай на заимку. В черни-то восстанье селится. Как, грит, соберем обчество, так усех богатых мужиков перережем! … А может быть, передумают, сами в буржуи перейдут. Неизвестно.

Он сплюнул.

— А ты, Ефимыч, от греха подале — поезжай на заимку! Я те самогон хороший научу варить,

— Не хочу.

Павел лег на спину и поглядел в небо.

— Алимхана видел: силки на долине ставит. Лисица белая, грит, рассердилась — в Китай ушла… Это к побою… Воевать будем.

Желтые по дороге таволожники. Выбираются на дорогу корни — твердые, крепкие, как рога горного козла.

Дорога в камышах, налево лиственничек пошел. За ним — бронзовый Югунтос — наваленный камень.

Хвоей запахло.

Грохочет навстречу с увала телега. Размахивает вожжами, как водорослями, лохматый, облакоподобный поп Исидор. Ревет за полверсты:

— Сторро-нись! … Раздавлю! …

Поравнялся поп, осадил лошадь, заорал через всю степь:

— Здорово, мужики! … У меня, паре, пчела в меду тонет — горы! … А мед в городе — и не подступиться. Цены! Божеское дело! …

Сказал Павел протяжно:

— Довези до села, батя? Всю холку вытер, прямо как язык на сковороде.

Широко захохотал поп:

— Мм-могу, чадо! … Садись!

Соскочил с телеги, взял на руки Павла, перенес. Потом отвязал лошадь. Павел говорил в телеге:

— Что значит священное звание: на руки посадил… У меня самово отец-то ссыльнокаторжный семинарист был.

Поп хлопнул лошадь по боку и сказал:

— Таких семинаристов нету.

— А он был. Царь велел. Самодержавец. Понял?

Телега загрохотала вниз.

Гольцы пошли в лишаях, холодные. Ветер по ним дул синий и крепкий. Лошади были в усталой розоватой пене.

Лицо Настасьи Максимовны веселилось.

— Камень, — протяжно сказала она. Зрачком затомилась, мягким и ласковым.

Густо и радостно отвечал Калистрат Ефимыч:

— Камень, Настасьюшка,

А душа цвела иная — невысказанная, необъемлемая, не каменная.

Кормили лошадь в горах. Пообедали.

Под вечер, когда белки подымались в небо, как красные зайсанские медведи, — догнали по тропе черноглазого, горбоносого.

— Садись, — сказал Калистрат Ефимыч.

Человек сел и спросил не по-русски:

— Кудда эдэшчи? Ддамой? …

— Не знаю, — ответил Калистрат Ефимыч. Улыбнулся глубоко, всем телом.

Посмотрел человек ему в лицо, положил грузную, как камень, руку на грудь.

— Пэрвый рраз встрэтил — не знаэт, кудда эхать… Да! … Поэдом ко мнэ? …

 

    XXI

  

Спит лиса лениво в лесах. Хвост у ней — китайского золота. Глаза голубоватые — белки тарбагатайские.

Зовется — Лисья заимка купцов Калмыковых. Купцов в городе расстреляли — буржуи, а на заимке восстание.

Осинник елань обегает — мохнатый, низкий, рыжий. Пахнет из осинника грибом.

А черно-лиловые пятна на пушистом желтом хвосте- амбары, избы, пригоны.

И дым от костров желтый, тягучий, как сосновая смола. В светло-золотом небе течет, плавится густое желтое пятно солнца.

Бронзоволосый мужичонко затряс рукавами рваного азяма. Сорвал шапку.

— Калистрату Ефимычу нижайшее! Заворачивай к штабу, я тебя чаем угощу.

Заскочил на грядку. Бойко ухмыляясь, дернул левую вожжу:

— Сюды, Ефимыч. По торговле али так?

— Так.

— Ну, и ладно! А то тут двое каких-то из городу торговать приехали, може, шпиены? Ладно, ребята догадались — пристрелили… Сами-то ничо торгуем, а чужих нельзя. Ты как думаешь?

— Думаю — нельзя.

— Но, но! … — согласился мужичонко.

Распахнул ворота, пригладив у лошади мокрую шерсть, стал распрягать. Рассупонивая хомут, крикнул из-под шеи:

— А ты в горницу проходи, Калистрат Ефимыч! Я вот скотину-то обряжу, самовар доспею.

Настасья Максимовна спросила робко, протяжно:

— Черноусатый куды нас завез, Листратушка? Стра-ашна… Завез, а сам соскочил да убег. К разбойникам, что ли?

Калистрат Ефимыч, легкой походкой подымаясь на крыльцо, крикнул:

— Баба-то, Наумыч, спрашивает: к разбойникам, что ли, привезли?

Мужичонко, освободив лошадиную гриву из хомута, сказал неразборчиво. Лошадь, устало, радостно потягиваясь телом, ржанула.

Тонко пахло в горнице кожами, воском. Вбежал мужичонко, суетливо полез под кровать.

— Прямо без бабы беда! Щепу на растопку нащепать не из чего.

— А баба-то где? — спросила Настасья Максимовна.

Мужичонко вытер ладонью пот со лба; кривя поочередно щеками, ответил:

— Убили, Максимовна, как есть убили. Всю голову развалило. Разрывная пуля, бают, а бабы нету.

— Да кто? …

— Волость наша бунтовала, под Толчака не шла. Казаки, что ли? Не видал.

Вошел серб. За ним длинный, бритый, с подпаленными глазами, в короткой до колен английской шинели. Длинный человек, не снимая фуражки, остро пожав руку Калистрата Ефимыча, сел за стол.

Бронзоволосый Наумыч втащил самовар.

— А ты, Максимовна, за хозяйку — разливай давай!

Серб, указывая на длинного, сказал:

— Никитин. Начальник…

— Микитин — расейский, бойкий! — подскочил Липатыч. — Ты с ним, Ефимыч, про веру свою поговори…

Никитин спросил:

— Из Талицы?

— Оттуда, парень…

И резко, словно дробя камень, спрашивал длиннолицый подпаленными серо-фиолетовыми глазами:

— Кого привел? Кого дашь?

— Сам… Никого у меня нету.

— Никого? А там?. Вера твоя?

— У веры моей странные да убогие калеки были.

— Не надо таких.

Помолчал Калистрат Ефимыч. Твердая синяя борода у него, голос потвердел.

— Приехал я, парень, посмотреть. Дом-то я бросил… А тут…

— Посмотри… Убежишь, донесешь — убьем. Отставил стакан, поднялся — длинный, в светлопеленой шинели Серб темным глазом по нему повел. Калистрат улыбнулся радостно.

Вышел он, неслышно ступая, как лист по земле.

Хитро подмигнул Наумыч, сказал:

— Вот сосватал! — Поднял кверху кулак и добавил: — Гора!

Расплывчато пахло кожами и овчинами, подвешанными у потолка, на жерди. Светло-желтые у мужиков головы. В широкие двери виднелись привязанные на выстойку лошади.

В амбаре заседал штаб.

Калистрат Ефимыч сидел на ребре закрома. Мужики лежали на кошмах. Молодой белоусый парень говорил торопливо:

— Офицеры, те, значит, у новосел кабинетские земли отымают и кыргызам дают, потому кыргызы для Колчака полки диких дивизий сооружают. А новоселы воевать с Расеей не хочут — родина, грит, и потому никаких не хочу! …

— Ета правильно! — весело сказал рыжебородый Наумыч.

Старик с зыбкими зелено-золотистыми глазами заговорил:

— Однако… надо, паре-батюшка, по новоселам-то гитатера послать… Штобы насчет восстанья и на Лисью звал… Однако без етова ничего не будет, понял? …

Сверху, с жердей, кисло пахло овчинами. Рыжебородый толкнулся локтем.

— Овчина-то, Ефимыч, от Калмыкова осталась. Мы уберегли… а ты гришь, разбойники! — И вдруг визгливо закричал: — Это ты, Митрич, правильна! Новосел, он — што хмель! Вьется, а без толку! А прямо-то он, может, и на небо угодил бы! Очень проста, едрена лопатка!

Мужики заговорили разом. Торопливо докуривая цигарки, вошли еще трое.

Никитин, прислонившись к стене, упорно разглядывал Калистрата Ефимыча. От яркого света лицо его казалось зеленовато-желтым. Блекли тонкие, как лепестки, веки.

Выходя из амбара, рыжебородый восторженно сказал Калистрату Ефимычу:

— Каку машину завел, а? Я им баял, ета настоящий большак, во-о! А они, видмеди, не верют.

Он снял шапку и, хлопнув себя по розовой лысине, воскликнул:

— У меня тут — башка. — И, наклонившись к уху, шепнул: — Я те, Ефимыч, вижу. А только ты в свою веру ево, Микитина-то, не перетянешь. Хитрай, стерва! … Я тебе вот што — ты тут оставайся, я мужикам-то скажу, чтобы они тебе часовню али монастырь там построили… Молись! Нам что? Мы, Ефимыч, все можем!

Он, швыркая по сухой траве обутками, побежал догонять мужиков.

Светло-лимонная пыль клубилась в калитке. С опушки несло осиной. У мужиков тугие и тяжелые лица, словно сбирались они на весенний сев.

Никитин твердо, широко, как сваи, поставив ноги, ждал у крыльца.

— Зачем приехал? — резко, но тихо спросил Никитин.

— Не знаю, парень, — неспешно сказал Калистрат Ефимыч. — Жаловаться не умею. Может, и придумал бы что… Жаловаться мне не годится!

И проговорил:

— А ты меня по новоселам возьми. Меня, парень, знают… Вы люди незнамые, а меня… ничего… уважают. Вы там говорите, а я посмотрю…

Никитин, враждебно сузив губы, отвернулся. Помолчал.

— Хорошо. Я не боюсь. Поедем.

Голубая стала земля. Темно-голубые томятся глаза у Настасьи Максимовны. Пройдется по горнице, сядет, вздохнет.

— Тут и будем зимовать, Листратушка?

— Тут.

— Эх, восподи! … Народ-то чужой, бездомный — ни Лопатины, ни скотины.

— Пригонют.

— И не прибрано, не угояно!

Синие шепчутся со двором сени. Храпит по-лошадиному густо-синий двор.

— Угоится!

— Я и то подмела тут два раза днем-то. И все равно что не метено… опять сор. Сору-то по всей елани!

Фиолетовая борода у Калистрата Ефимыча. Голос черный, далекий.

— Ничего, пройдет…

— Тут родить-то — поди, и бабки-повитухи не найдешь… Восподи!

Черно-синий метнулся по небу ветер. Пробежал по горам и нырнул в тайгу, спать, в валежники замшелые и теплые.

Осень!

 

    XXII

  

Рвалась долина желтой и твердой грудью. Но жали, приминали бока крутые лесистые горные склоны. Трещали сухостоями кабаны и медведи.

Новоселы встречали на площадях сел и деревень посланных из Лисьей заимки. Сбирались густо пахнущие людским потом толпы. Пыль цвела над площадью.

Цвели желтыми пятнами соломенные незнакомые крыши. Лица же были свои — пыльные и волосатые, крепко пахучие.

Темно и густо ревели сотни глоток.

— Не замай! …

— Верна-а! …

— Не дадим землю-ю! …

И вечерами длинные железные ходки по твердому каменному тракту шли в горы, в Лисью заимку.

Поселки уходили за поселками. Меняли агитаторам тонконогих лошадей.

По отлогому спуску еланями и редким оранжево-золотистым лесом спускались они в долину Копай.

Рассказывали — где-то в долине ищет их конная милиция и отряды атамановцев.

— Трусишь? — спрашивал Никитин.

Калистрат Ефимыч отвечал неспешно:

— Смотрю.

Спали в лесу. В поселке боялись. Калистрат сушил на суке над костром портянки. Фыркали стреноженные лошади. Ночи стояли холодные и синие.

Сказал как-то Никитин:

— Серб говорит — мужик дрянь. Верно. Мужик — тесто.

— А ты что же, парень, дрожжи? — спросил Калистрат Ефимыч.

— Я — квашня. Дрожжи другое…

— Кумыния твоя? …

Никитин, протягивая к огню озябшие руки, ответил:

— Сам знаешь. Ты другой. Ты не тесто, Поезжай обратно, Что с нами?

— Не хочу, — упорно и тупо проговорил Калистрат Ефимыч. — Не поеду.

 

    XXIII

  

Пили в пустой школе чай. Никитин подошел к висевшей карте и, указывая трубкой, сказал:

— Петербург.

Калистрат Ефимыч подошел к стене и спросил:

— Где? Тута? Та-ак… А нашева поселка Талицы? …

— Нет.

— Нету? — переспросил Калистрат Ефимыч. — Совсем нету? Ето зря.

Помолчал, вздохнул, возвращаясь к столу.

— А может, и на самом деле не надо ево… Поселок-то!

Вечером сказал Никитину:

— Поеду я, парень, на заимку. Подумать надо. Ничево не пойму. Кричат, сбираются, люду тьма. Я все больше у себя на пригоне мозговал.

Никитин сухо улыбнулся.

— Поезжай. По бабе скучаешь?

Мягко ступая, отошел от него Калистрат Ефимыч. Лицо строгое и, как кусты над оврагом, нависли брови.

— И по бабе скучать не всякий умеет. Ты, поди, не скучашь?

— Нет.

— Тоже зря. Надо о чем-нибудь скучать.

— Я скучаю.

— Знаю.

Медленно и лениво зевнул.

— Ты, Микитин, по человеку скучашь, а я по вере… Тебе легче — у те человек-то под рукой.

И, поглаживая прямую поясницу, прошелся по комнате. На опрокинутых партах густо лежала пыль. Сурово, неустанно шевелили деревья стены школы.

— Около вас-то, Микитин, я разговаривать учусь, А только нет у вас какова-то гвоздя в душе…

— Какого?

— Самого главного. Может быть, на котором подпорка держится… Тут тебе народ жалится, а ты гришь — бей.

— Бей! Только…

Вбежал рыжеволосый Наумыч и еще в сенях заорал:

— Кузька-а приехал, братаны!

Был Кузьма — борец, высокий, под потолок, круглоголов, с плоским и широким, как пельмень, носом. Звонко, точно лось, ступая башмаками, прошел в передний угол.

Медленно оглядел комнату своими узенькими глазами. Спросил Калистрата Ефимыча:

— Ты Микитин-то, што ль?

— Нет.

Кузьма опустил коротко остриженную голову, хотел, должно быть, что-то подумать, но, вяло шевеля толстыми губами, сказал:

— Ладно, коли… Меня мужики привезли. Микитина, грит, надо… мне. А на кой, не знаю. У вас тут поись нету?

Глухо положил толстые и темные, как кедровые сучья, руки на лавку. Потными, скользкими буграми подымалось тело под рубахой. Шеи у него не было, и круглая голова сонно дремала на кочковатых плечах.

Густо запахло в комнате спелым овсом и мхами.

Рыжеволосый Наумыч сказал ласково:

— А ты, Кузя, вздремни пока.

Кузьма покорно закрыл глаза. Наумыч крепко, как по стулу, стукнул его в плечо:

— Ты, Микитин, его не знашь? Кузька эта, батырь первый, борец по-городскому-то. Он, парень, в прошлом лете хребет видмедю сломал.

— Ну?

— На байгу привезли. В Чиликтинску долину баи кыргызов сгоняют. Байга — праздник будет. И будет такой кыргыз — батырь Докой. Он, парень, в Бухаре и по всей Азии кроет А мы на нево Кузьку… Понял?

— Нет.

— Ишь! Как же это ты не понял? Кузька-то с ним бороться будет.

— А потом?

— Поборет — и нам кыргызов лупить можно,

— Зачем?

Рыжебородый стукнул нога о ногу. Никитин надевал шинель. Калистрат Ефимыч сел в угол, подле поломанного шкафа.

— Чудак ты, паре-батюшка. Однако ничо не понял. Я те по пальцам раскладу… Кыргызов лупить надо, потому им офицеры с Толчаком кабинетские земли отдают. Ето раз! Баи, ихни богачи по-нашему, дикие дивизии, может, сто дивизий сооружают с Расеей воевать… из кыргызов. Ето два.

Никитин поправил под шинелью револьвер, сказал резко:

— Наш отряд не пойдет.

— Куды?

— Киргизов бить.

Наумыч взял Кузьму за плечо, потряс,

— Кузя, Кузя. Микитин-то здесь!

Кузька повел редкими бровями и поднялся.

— Который? — медленно, как прорываясь через чащу, спросил он.

Наумыч указал. Кузька, как из омута, далеко посмотрел на Никитина и протянул:

— Ты, што ль, Микитин-то? … Меня мужики привезли…

Он засопел. Наумыч сказал Никитину шепотом:

— С ним только со сна и баять можна!

Кузька, пришепетывая, медленно проговорил:

— Кыргызы-то, бают, землю отымать будут… Так ты тово! … не давай! … А я кыргыза-то тово… борца-то ихнева… убью! …

Он вытер со скулы пот и опустился на лавку. Наумыч проговорил заботливо:

— А ты, Кузя, усни!

Кузьма сонно забормотал:

— Не хочу. Поись дай!

Наумыч согласился.

— Пойдем.

Кузьма шумно, как вода, прорвавшая плотину, вздохнул. Звонко ступая огромными башмаками, вышел. Тройка отъехала от крыльца.

Никитин снимал и надевал фуражку. На лице его лежала пыль, и утомленно, точно подымая пуды, двигались тонкие веки.

— Ну? — спросил лукаво Наумыч.

Никитин упорно взглянул на Калистрата Ефимыча.

— Вернемся на заимку.

Было у Калистрата Ефимыча усталое и радостное лицо, точно он вышел из тайги после плутанья. Пригладил сонно тяжелую бороду и сказал:

— Поедем, парень, лучше. Нечего рассказывать — сами придут.

Наумыч подтвердил торопливо:

— Обязательно.

И в сенях сказал Калистрату Ефимычу:

— Микитин — башковитый парень! Люд-то сразу начальника почуял. Я им, лешакам, весной говорил, не надо убивать — сгодятся!

Длинный и легкий, как сухостойное дерево, Никитин. И только словно утомленные птицы, устало махая крыльями, летели темные глаза.

— И сгодились, паря!

 

    XXIV

  

Рыжебородый, обжигаясь, дул в блюдечко, говорил:

— Сахару нету, плохо. Поди так, Микитин, года через два возьмем мы Омск?

— Раньше.

— Раньше? Значит, и сахар будет. Там японец товару понавез многа. А тебе, Ефимыч, товару на бабу тоже надо!

Глаза у него теплые, рыжие, как чай. Все в избе теплое, широкое — лавки, полати, печка. А за окном желтый осинник лопочет; дорога — точно золотая тряпица по ветру.

Сказал Калистрат Ефимыч:

— Любовь надо для люду. Без любви не проживут.

— Не надо любви, — отрывисто, точно кидая камни, отозвался Никитин.

— Нэ надда… — подтвердил серб Микеш.

Шлюссер вежливо, мелко улыбнулся.

Калистрат Ефимыч оглядел их. Довольные, сытые, и голос у него тоже стал довольный, тягучий.

— Без любви вечно воевать будут. Нельзя так.

— Пусть воюют. Надоест — хорошую жизнь устроят.

Рыжебородый, поднимая ко рту мягкий ломоть хлеба, подтвердил:

— Ета ты. Микитин, правильно! … Бьешь, бьешь когда бабу — и то спокойной жисти захочется… а во скус вошел — бросать неохота!

— Воевать надо! … Буржуя бить надо! …

Молчит Настасья Максимовна. Робко, ласково подает угощенье — пироги с калиной, молотую черемуху. Молчит — она знает все, ей говорить не нужно.

Спросил Калистрат Ефимыч Никитина:

— Вот к тебе приходят, жалуются, спрашивают… Ты что им отвечашь?

— Знаю, что ответить.

— Всем? Без любви?

— Без.

Весело протянул к нему большую волосатую руку.

— Крепкой ты, парень, чудно мне таких-то видеть! Не видал. Таких-то у нас не водилось.

— Есть.

Вздохнул Калистрат Ефимыч.

— Мимо, значит, прошли. Зря прошли… Надо бы мне их.

Желтые, сытые, осенние голоса. Небо дремлет. Гуси сизоперые летят на юг. И летят, гулко перекликаясь, неведомо куда белогрудые Тарбагатайские горы…

…Отстал от гостей рыжебородый Наумыч, отводя Калистрата Ефимыча, спросил:

— По семье-то не тоскуешь?

— Нет.

— Де-ело… Семья у те тяжелая! Семен-то, сказывают, офицеров к себе поселил. Потому по народу послух идет — в восстанью ты переселился… боится — убьют офицеры-то. А ты не мыслишь на уход?

— Не мыслил.

Наумыч поднялся к уху, проговорил торопливо:

— А ты веру-то ищи, ищи! … Не вечно воевать будем. Она тогда и сгодится. Он ведь, Микитин-то, в Китай али к японцу уедет, с сербами-то своими… А ты не уходи! … Мужики и то бают — не надо, грит, сейчас твоей-то, выходит, веры… Помешат, дескать, сейчас, воевать хочут.

— Хочут? Воевать?

— Нельзя, Ефимыч, как есть нельзя. Вот и ты повоюй! … Придется повоевать тебе. А то Толчак-то самый помешшика особова обучат, школы, бают, таки открыл, чтобы, значит, потом… зажать… во! …

Он желтым пятном поплыл к двери. Бормотал по дороге непонятно, сухо. В кути перемывала горшки Настасья Максимовна.

Прошелся по горнице Калистрат Ефимыч.

— Все они помыслы мои знают.

Ласково отозвалась Настасья Максимовна:

— Кто, Листратушка?

— Люди… мужики…

— А без этова нельзя. Как же, коли помыслы твои не знать? Как они верить тебе будут?

— Не надо мне ихней веры…

— Чево же тебе от них надо, Листратушка?

…В штанах из желтых овчин, в самокатаных белых шапках, в длинных, выше колен броднях, строились мужики. Загорелые, цвета кедра, лица. Выцветшие под солнцем грязно-желтые волосы.

Строились. Проходили рядами, мимо. Длинные, тяжелые ряды. Шел с ними кислый и зеленый запах овчин и болот.

Беловатые, как солонцы, глаза. На овчинах повисла хвоя, словно продирались они через непроходные чащи.

И как огромная, недубленая овчина, растянулось над горами небо, прорывают его белые клыки Тарбагатайских белков.

— Смирна-а! … Равнение направа-а! …

Строгий, легко и твердо ступая, прошел рядами Никитин. Широко улыбаясь — за ним рыжебородый.

— Товарищи! — резко, как кидая железный лист.

Колыхнулись мужики. Глухо упало на осинники, в тайгу:

— О-о-о! … а-а! …

И, вытянув сухие темные руки, он, упрямо повторяя по нескольку раз слова, нес в толпу:

— Товарищи! … Наш первый полк! … Наше восстание! …

Густели кроваво, как свежие раны, белесые, выцветшие глаза мужиков. Давили землю потные, широкие ступни. Пахло тягучей, липкой слюной.

Высоко над тайгой, перегибая небо, пронесся оранжевый горный ветер. Подхватил стаю журавлей, как сухие листья, унес их за горизонт.

Посмотрел растерянно Калистрат Ефимыч на землю и сказал Настасье Максимовне:

— Кто же ето так? … Почто? …

Не слушалось его, мягко раздвигая грудь, радостно неслось, плыло, таяло, следом за мужиками, широкое, как телега, сердце.

— Как же это? … Чево мне в них-то? … Чево? …

 

    XXV

  

Поручик Миронов переселился к Семену. В келье, где жил Калистрат Ефимыч, развесили хомуты и заячьи шкуры. Привезли из города казаки кипы воззваний на киргизском языке.

Читая как-то бумагу, полученную из города, Миронов спросил:

— У тебя, Семен, отец где?

— На заимке, в черни. Пасеку разводит., Наш род-то пчеловодницкий…

Офицер вяло переспросил:

— Пчеловодницкий? … На пасеке? … А когда он приедет?

— Должно, усю зиму проживет.

Офицер румяный, как осенняя рябина. Оглядел грудь Семена, подогнутую, как сук, хромую ногу, сказал угрюмо:

— Смотри! …

Вечером, в кровати, Семен шепотил жене:

— Должно, гумагу из города-то получил… про батю. В восстании, дескать…

— А мы-то при чем?

— Скажут: помогаете. Восстанщикам-то! Потрескивали полати. Всхлипывала во сне Устинья. Тяжело пахло печью. Сползла с кровати Агриппина, прилипая потными ногами к крашеному полу, тихо прошла к офицеру в горницу.

Фекла, нагревая дыханьем волосы Семена, отозвалась.

— Поползла! … Надо Гриппину попросить да попу иконы батины передать… Поп попросит ахфицера…

— На ризах-то сирибра сколько. Снять, что ли? …

— Пусть прападат. Тут же хозяйство, а он об ризах. Надо иконы-то в церковь передать… пушшай… Может, ничего, не тронут.

Семен ворочался, не спал, Фекла сердито толкнула его локтем:

— Да дрыхни ты, прости господи!

— Пойду я к бате…

— Куды ишшо? … Спи…

Семен вздохнул.

— На восстанью пойду. Позаву ево. Хозяйству пропадать, что ли?

— Кончат те восстанники-то…

— Чево я им?

— А краснова-то убил! … Наши парни и то хвастаются: придет., грит, наша власть — кончим Семена.

Семен сбросил одеяло с потевшего тела. Фекла, засыпая, сказала:

— Митрия пошли… А только зря… Настасья-то не пустит… старика…

Семен не спал ночь. Утром напоил скотину, пошел к попу Исидору.

Поп, закрывая широкими ладонями глаза лошади, смотрел, как работник подталкивает телегу.

— Объезжать учу… — тихо сказал он.

Лошадь, как от ветра палатка, испуганно дрожала животом. Семен подошел под благословенье.

— Батины иконы в церковь хочу отдать.

— Не приму! — сказал поп и вдруг, как падающее, подрубленное дерево, зашумел:

— Отой-ди! … Садись! …

Лошадь, лягаясь, понесла в ворота. Повисая на вожжах, кричал в телеге работник:

— Э-э-эй! … Отой-ди-и! …

Поп, отфыркиваясь широкими, как у лошади, ноздрями, пошел в дом.

— Не приму! — сказал он в сенях и в горнице добавил: — Очистить их надо!

— Иконы древние…

— Знаю. А ты знашь, что он над ними делал? Не знашь! Я и сам не знаю! … Может или нет быть, что он над ними изгалялся.

— Однако висели они… святые…

Поп сел на диван, впуская зеленые, кочковатые руки в волосы, сказал:

— Неси. Освящу! … Измаяли вы меня, молиться не могу. Неси.

Дмитрий пьяный лежал на сене. Увидев поднимающегося на сеновал Семена, сказал гнилым, как водянистое бревно, голосом:

— Я, Сеньша, братан, пьянай… Почем зря я… — И вытер рукавом грязные, как поганые грибки, слезы. — Робить не могу, Сеньша… Думал, братан, пять лет… Подряд! … Приду домой, пороблю… Не могу, Сеньша, я! …

— Обветрит…

Дмитрий вскочил и, размахивая руками, хрипло закричал:

— Я, брат, ничего не боюсь! … Да! … Ты, поди, думашь — боюсь…

— Ну, ступай к бате, — сказал Семен неуверенно.

— К какому?

— К Листрату… В восстанью… Скажи: пушшай идет. А то, бают мужики, в восстанью переселился Листрат Ефимыч. Тоды ведь нам кабала, парень.

— Я? … Я, брат, не боюсь! Я могу! Я, парень, пойду! А кабала тебе будет, а мне никогда… Я, паря, в милисыю перейду. Наймусь! Я стрелять умею… Налево, круго-ом, ма-арш! … Левой! …

 

    XXVI

  

…Как туча, обняла небо душа. Как травы — обняла землю. Костры вы мои желтые, птицы перелетные- глаза; голос — ветер луговой, зеленый и пахучий.

У каждого сердца плакал и смеялся. Буреломами, песками, болотами пахнут хмельно они.

Бороздит рыба ил речной. Река бороздит усталую землю. Какие камни падают в тучу? Какие лиственницы на камнях?

Эх, горы вы мои, горы Тарбагатайские! Эх, брат мой, волк красношерстный!

Сердце ваше целовал.

 

    XXVII

  

Ползет по крутосклону человек. За плечами желтый мешок, фуражка солдатская.

К чему бы? Тропа в заимку одна.

“Шпиён”, — подумал рыжебородый.

Встал на шипишник и, как зашебуршал листвой человек, вышел из куста — винтовку поднял, говорит:

— Обожди.

Расправил тот усы под опухшими серыми щеками, мешок за плечами подкинул, ответил:

— Ладно. Думал — не стречу, а у вас дозоры — честь честью. Вот лешаки!

— Ты куда?

— Я-то? Я, парень, к Листрату Ефимычу.

Шипишника ягода, как кровь, алая, тугая. Пахнет мокрым, гниющим листом. Камень — как мужик — смотрит упрямо и скупо.

Рыжебородый поправил пояс, спросил:

— А ты по каким делам?

— Дела семейные. Сын я ево, Митрий.

— Та-ак! … Отца, значит, навестить. Ето дело хорошее. Валяй, Митьша. Давай я те провожу.

Борода желтая, смеется. Камень от листвы золотой, а под тропой — падь, пропасть, и рвется там кверху голубым телом ручей.

— Ты чо с дозору уходишь?

— А ну их к лешаку с дозором! Поеду я лучше за сеном. Коров, поди, пригнали.

— Дисциплины нету.

— А я, скажу, тебя в плен взял. Могу я уйти, чудак, раз я с пленным? У вас как ноне сена-то?

— Сена ничего, дождя не было. Не сгноили. А ваши как?

— Атамановцы пожгли, а сено, парень, было — прямо хлеб. Хоть шти вари. Старики не упомнют.

— На Копае, бают, травы страсть.

— Там завсегда, там пчела-то с воробья.

На заимке промеж изб и амбаров — палатки, фургоны-ходки, накрытые кошмами. Скот бродит. Ребятишки из-за фургонов подкрадываются к лошадям дергать из хвоста волос на лески.

Бабы у колодцев ругаются.

— Цельно опчество! — сказал Дмитрий.

— У нас, парень, куды хошь. Кузька один што стоит.

Довел до дома. Снял шапку — лысина розовая, и глаза тоже розовые — довольные.

— Прошшай, Митьша! … Попу Сидору кланяйся. Хороший поп, и на пчелу ему везет.

Калистрат Ефимыч спросил из горницы:

— Здорово, Митьша. Ты чо явился-то?

— А к тебе, батя.

— Ну, ладно, самовар, коли, надо согреть. Настасьюшка!

Мягко и быстро, как за ягодами пригибаясь, ходила Настасья Максимовна. Юбка красная. Грудь, как курица-черныш, подстреленная.

— Как у вас хозяйство-то? — спросил Калистрат Ефимыч.

— Плохо.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.