|
|||
Ян Добрачинский - ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея 10 страница— Равви, — я сделал робкую попытку объясниться, — ты говорил тогда, ты учил… — Тогда! — вскричал он с тоской, — Тогда все было иначе! Я был гласом вопиющего в пустыне. Тогда было время вопросов и время ответов… А сейчас, — он провел пальцами по своей худой обнаженной груди, — кто я сейчас? Никто! Мне вырвали язык… К Нему иди, у Него спрашивай… — он склонил голову, почти ткнувшись лбом в колени и учащенно дыша. Мне показалось, что теперь я его понимаю. Чаша его была переполнена до краев: пришел Другой и отнял у него учеников. Сам он в тюрьме… Я видел, как под туго натянутой кожей резкими толчками двигаются ребра. Похоже, его била дрожь. — Что ты здесь делаешь? — проговорил он снова, не отрывая лба от колен, — иди к Нему. Он будет расти, а я буду уменьшаться, съеживаться, пока не придут за мной, как за малым ребенком… Иди… — раздраженное нетерпение сменилось мягким просительным тоном, — иди… Чего ты ждешь от меня? Я всего лишь высохшее дерево, а Он зеленеет… Иоанн с огромным усилием выпрямился, но тело его безвольно повалилось назад. Он сел, опершись о стену. Дышал он спокойно и глубоко, и было видно, как пульсируют его виски. — Он — жизнь, — продолжал Иоанн и забормотал себе под нос: «Слепой прозрел, хромой побежал, прокаженный очистился, нищий услышал радостную весть». Все так, — он закрыл глаза и кивнул головой. — Иди к Нему. И другие пусть идут. Он знает все. Он пришел с неба. Он говорит правду. Мои ученики уже пошли за Ним. Благоразумные ученики… Только я не могу теперь пойти за Ним… Я не сумел удержаться от вопроса: — Ты за Ним? так ведь это ты Его крестил, а не Он тебя… Он сочувственно улыбнулся моему неразумению. — Мать кормит сына, но сын, когда созреет, перерастает мать, — сказал он. — Он хочет, чтобы небесный дождь сначала умыл человеческие руки, а потом уже землю. Он хочет, чтобы мы сами начали петь, а когда у нас прервется голос, тогда Он допоет за нас еще лучше… У человеческого духа есть предел. Для Него нет предела. Ему Отец дал все. И кто к Нему придет, тот все получит… — Так ты считаешь, равви, — я присел рядом с ним на солому, — что Он и есть Мессия? … Он ответил мне строфой из Иезекииля: — «Не будет больше в Израиле лживых видений и пророчеств, которых мы не умеем понять…» — Он вернулся к своей песне: «Слепой прозрел, мертвый ожил, нищий услышал слово благодати…» Спрашиваешь, Мессия ли Он, — снова начал Иоанн, как будто еще не ответив на мой вопрос. — Он — Тот, Который должен был прийти. Это Ему я готовил путь, Его приход возвещал. Он пришел и принес спасение. За Ним идите! Оставьте меня! Оставьте меня. — Его голос резко нарушил тишину. Он кричал так, словно кроме нас в темнице было полно народа. — Оставьте меня! Я, как пустая раковина, в которой сдохла улитка! Как больной, который остался на дороге, после того, как Он прошел… Идите за Ним! Я больше не могу служить. Мне нечем. Я Ему не нужен… Я уже как–то писал тебе, сколь печальна судьба пророков, которые дождались исполнения своих пророчеств. Слова Иоанна пронизаны тоской, в нем самом словно образовалась пустота, но нет и следа бунта. Удивительно! Ведь именно он, считающий себя последним из пророков, должен был ожидать не такого Мессию. В то же время его мучает что–то совсем другое. Можно подумать, он завидует своим ученикам, которые пошли за Учителем из Назарета. Они пошли, а он пойти не может… Иисус тогда так странно сказал, что Иоанн меньший из всех в Царствии. Этих двух людей связывают тайны, которых мне не дано разгадать. — Но ведь ты великий пророк, — произнес я. Мне хотелось его утешить. — Я не пророк, — возразил он, как тогда, когда мы спрашивали его о том же от имени Синедриона. — Я — глас, который умолк… Глас больше не нужен! — вдруг возопил он. Хотя в словах его все еще отдавалась боль, по лицу уже разлился свет: в точности, как тогда, когда из–за моего плеча он увидел приближающегося Галилеянина. Он говорил горячо, вперив взгляд в сноп солнца, в котором, переливаясь, кружили пылинки. — Ныне и люди, и деревья, и камни должны заговорить. А глас больше не нужен. — Не все, однако, идут за Ним, — заметил я. Мне показалось, что на его темном лице мелькнула улыбка. Он слегка кивнул головой. — Знаю. Не признаете Его. Но Он призовет вас, — заверил Иоанн с непоколебимой убежденностью, — каждого в свой день. И меня тоже. Еще один раз я Ему понадоблюсь. Еще один раз… Мог ли я тогда подумать, что это был мой последний разговор с Иоанном, и что жизнь пророка так скоро достигнет своего предела? Гости Антипы были утомлены: пир продолжался уже шесть дней подряд. Но в этот вечер затухающее было веселье разгорелось с новой силой. Антипа, а скорее всего Иродиада, которая, как я подозреваю, желает любой ценой добиться сближения Антипы с Пилатом, велела подать гостям вместо вина дурманящий напиток, изготовляемый в Сирии из кукурузных зерен. Результат был мгновенный: участников пира сильнее, чем прежде охватила жажда безумств и распутства. Пили и ели, ели и пили, кричали, ревели, гоготали, тискали танцовщиц и девушек, разносящих корзины с фруктами. Разнузданное увеселение превратилось в самую настоящую оргию на манер омерзительных фригийских празднеств, прославляющих их бога. По правде говоря, не знаю, кто задавал тон: римляне, греки или идумейцы. Ионафан также принимал в этом участие. В свете ламп, который заволакивали голубоватые полосы выгоревшего фимиама, под гирляндами цветов я различал сбитую массу полунагих переплетенных тел, мотающихся туда–сюда в лихорадочном возбуждении; в воздухе тошнотворно пахло смесью пота, благовонных масел, вина и соусов. Я стоял в стороне и с отвращением наблюдал за происходящим, поджидая только случая, чтобы незаметно выскользнуть из зала. Когда я наблюдаю нечто подобное, то наряду с отвращением во мне пробуждается чувство собственной инородности. В такие минуты я ощущаю, что я другой, не такой как все… Впрочем, не только в такие минуты… Болезнь ли Руфи в этом виновата или годы, проведенные над Писанием, посты, самоограничение? Я чувствую, что я — другой, и мне от этого отнюдь не хорошо. Я Ему сказал тогда: чего–то мне не хватает. Сквозь толпу я увидел Антипу: он сидел на троне, а над ним склонилась Иродиада. Слушая ее речи, тетрарх сделал попытку обнять ее, но она оттолкнула его руку. Кажется, она хотела убедить его в чем–то, а возможно, и принудить что–то сделать. Она вторично увернулась от его объятий и, словно оскорбленная полученным отказом, отошла прочь, высоко держа голову. Не думаю, что она способна уступить. Антипа позвал ее, но она, не обернувшись, проследовала к своему ложу на другом конце зала. Неожиданно меня кто–то толкнул, да так сильно, что я чуть не упал. Я гневно оглянулся, будучи уверен, что кто–то из челяди позволил себе такую неловкость. Но я увидел перед собой Пилата: прокуратор покачивался, его маленькие глазки были полуприкрыты, на потный лоб свешивался рыжий вихор. — Я задел тебя? — вызывающе обратился он ко мне, словно желая спровоцировать скандал. Но тут же засмеялся: «Это ты, фарисей! — Он положил свою ручищу мне на плечо. — Ну, полно, не сердись. Небось не осквернил тебя своим прикосновением? » — и он снова захохотал. Не снимая руки с моего плеча, он притянул меня к себе, словно желая обнять (какая гадость: утром — Антипа, ночью — римлянин! ) — Не сердись, — повторил он. — Отмоешься. Надо мыться почаще, надо иметь под рукой ванну с горячей водой, фонтаны… Вода полезна… Ха–ха! Слушай, мой фарисей, — говорил он, а я чувствовал на спине его безволосую руку, а на лице — несвежее дыхание, — ты, говорят, страшно богат? — Он попеременно то икал, то смеялся. — Люблю богатых… Ты никогда ни с чем не обращался ко мне… Почему? Почему ты никогда меня не навестишь? Я хочу ближе узнать тебя. Послушай… Я хочу, чтобы ты пришел ко мне… Помни… А вода необходима… Говорю тебе… Ты омоешься, а я искупаюсь… Ха–ха… Пилат, покачиваясь, пошел по направлению к столу. Когда он проходил мимо ложа Иродиады, царица задержала его, схватив за тунику. Он склонился над ней. Я видел, как он дерзко провел ладонью по ее руке до самого плеча. Иродиада смеялась, глядя ему в глаза. Я подумал, что она пьяна и готова броситься ему на шею, и тогда–то Антипа убьет ее. До меня донеслись слова прокуратора: «И что же ты подумала, моя красавица? » Ответа я не расслышал, а видел только, как Иродиада провела пальцем по гладкой щеке римлянина. Окончательно очарованный ею, он собрался усесться тут же на ее ложе. Но там сидела Саломея. Иродиада приказала дочери встать, потом привлекла ее к себе и что–то сказала, показывая на середину зала. Малышка неуверенно подняла плечи и втянула голову, словно пытаясь защититься от приказа матери. Тогда вмешался Пилат, и его слова заставили Саломею с достоинством отойти от ложа. Римлянин со смехом растянулся рядом с царицей.
Я поискал глазами Антипу. Он по–прежнему сидел на своем троне, но я видел, что он внимательно наблюдает за поведением Пилата. Если предположить, что Иродиада хотела, чтобы эти два человека подружились, то теперь она полностью перечеркнула это намерение. Впрочем, возможно, она так умна, что ведет сложную игру. Глаза Антипы сверкали, а руки гневно сжимали тяжелый кубок. Казалось, что тетрарх через секунду готов сорваться с места и швырнуть этим бокалом в римлянина. Но пока еще он владел собой, и только то и дело пил большими глотками. Тем временем маленькая Саломея, выдворенная с материнского ложа, неуверенно стояла посредине зала, там, где перед этим танцевали ливийские девушки. Когда я вижу фигурку ребенка, во мне оживают два противоречивых чувства: с одной стороны, симпатия, а с другой — раздражение за то, что передо мной человек здоровый. Поначалу мне даже было ее жалко: девочка выглядела совершенно невинной и странно одинокой на этом разнузданном празднике. Медленно, будто из любопытства, повернулась она на пальцах, оглядывая залу. Никто не обращал на нее внимания. Танцевавшие перед этим девушки уселись на ложах гостей. Пьяные крики мужчин смешивались с их подзадоривающими смешками. Я следил глазами за девочкой. Полускучающим–полуигривым движением она подняла над головой худые руки и снова повернулась на пальцах. Казалось, она подражает танцу, который только что видела. Музыканты–арабы продолжали делать свое дело: слышались удары бубнов, дудки издавали резкие, звериные звуки. Саломея двигалась в такт музыке все ловчее; она ладно перебирала маленькими ножками на вытянутых пальцах, и серебряные браслеты на ее щиколотках звенели. По–видимому, она танцевала то, что только что видела, но ее танец отличался от танца взрослых женщин какой–то большей… зрелостью. Эта девочка с едва обозначившейся грудью, кажется, знала гораздо лучше, чем они, что означают все эти наклоны, колыхание животом, вскидывание ног… Рабыни всего лишь исполняли заданные фигуры, она же умудрялась подчеркнуть их бесстыдное значение. После нескольких несмелых поворотов ее движения становились все более и более раскованными. Танец начал привлекать всеобщее внимание. Музыканты, заметив кружащуюся царевну, заиграли громче и быстрее. Саломея также ускорила темп. Казалось, она забыла обо всем на свете и повиновалась только музыке; ее движения точно согласовались с диким ритмом бедуинской мелодии. Развевающаяся одежда обнажала худое смуглое тело, над коленными яблоками мелькали удлиненные хрупкие бедра, груди выдавались, как почки шелковицы перед весенним дождем. Было невозможно поверить, что она не осознает, что означает каждое ее движение. Я бы не вынес, если бы Руфь… Не вынес бы? Разве не было бы лучше, если бы она вообще могла танцевать, пусть даже и так? Теперь и гости повставали с мест и окружили танцующую девочку. Множество рук начало хлопать в такт музыке. Горящие страстью глаза пожирали Саломею. Зрители были полностью захвачены разворачивающимся зрелищем. Я тоже чувствовал, что по мере того как я смотрю на танец, во мне против моей воли пробуждаются опасные порывы… Бывают минуты, когда самые благочестивые установления выветриваются из головы. Порой мы слабее своей плоти… Когда Саломее удавалось более выразительное движение, толпа окружавших ее мужчин издавала звук, напоминающий вой волков в лунную ночь. Время от времени срывались короткие возбужденные смешки. Кто–то грубо проталкивался в первые ряды плотного кольца зрителей: это был Антипа. Щеки его побледнели, он возбужденно дышал, губы скривила гримаса жестокости. Он пожирал девочку глазами, но взгляд его то и дело возвращался к Иродиаде, которая тоже поднялась с ложа и, опираясь на Пилата, стояла по другую сторону круга. В этой толпе возбужденных людей тетрарх и его жена являли собой воплощенную чувственность. Саломея казалась мотыльком, порхающим между двумя цветками. Она как бы приняла на себя все неистовство их вожделения, любви и ненависти. Но в ту же самую минуту что–то заставило ребенка вдруг очнуться от экстаза танца. На застывшем лице Саломеи появилось выражение страха и замешательства. Она неожиданно прервала танец и, как испуганный зверек, бросилась в середину толпы, желая убежать. Зрители топали и не выпускали ее. Наконец, она добежала до матери и спрятала голову в изгиб ее локтя. Гости разразились криками и смехом, всеобщее возбуждение грозило вылиться в новую волну бесшабашного распутства. Одна из девушек пронзительно закричала в крепких объятиях римского трибуна, арабские царьки шли обратно к своим ложам, гоня перед собой девушек, словно стадо коз. Вдруг на всю залу прогремел голос Антипы: — Саломея, танцуй еще! Девочка украдкой выглянула из–за матери и снова спряталась за ее плечо. — Саломея, станцуй еще раз… — резко сказал Антипа. Он подошел к ней. — Станцуй… Я дам тебе за это красивые сережки. И браслет… — неудовлетворенная страсть раздувала его ноздри… — Станцуй еще раз, Саломея… Тетрарх разговаривал с девочкой, но казалось, что слова его были обращены к Иродиаде. — Станцуй. Я дам тебе рабыню, двух рабынь, или гору кораллов, жемчуга, кольца… Ты выберешь, что захочешь, только станцуй! Вместо ответа девочка спряталась за матерью. — Станцуй! — говорил Антипа, и его охрипший голос стал грубым и прерывистым. — Прошу тебя, станцуй! Я, царь, прошу тебя, станцуй! Он был пьян, едва держался на ногах, и язык у него заплетался. — Танцуй, слышишь!? — крикнул он. — Я приказываю… Если не послушаешься… Прикажи ей танцевать! — крикнул он Иродиаде. — Разве ты не видишь, что ребенок напуган? — ответила та, глядя на мужа в упор. — Напуган! а ведь танцевала, — взорвался он. — Она должна станцевать для меня! Слышите! В нем одновременно кипело похотливое возбуждение и бешенство. — Она должна! Она не танцевала для меня! Пусть теперь для меня станцует! Я не знал, что она умеет так танцевать! Ты скрывала от меня, чтобы теперь… Ты! — Антипа… — сказала она холодно. В ее голосе зазвучал металл, а взгляд непреклонно отражал молнии, бьющие из черных глаз царя. Говорят, что иногда женщины способны любить мужчину до безумия. Но любовь Иродиады умеет властвовать над безумием. Она смотрела на него, как укротитель на зверя, и этот идумеец, отец которого безжалостно убивал тех, кого больше всех любил, склонялся под ее взглядом. Иродиада гораздо больше внучка Ирода, чем Антипа его сын. Усмиренный в своем порыве, он хмуро бросил: — Пусть она станцует… Скажи ей, пусть она станцует для меня… Я сделаю для нее все, что она захочет, — снова заводясь, он стал бить себя кулаком в грудь. — У нее будет все, что она пожелает. Я отдам ей полцарства… Слушайте! — крикнул он, поворачиваясь к гостям. — Если маленькая Саломея станцует для меня еще раз, я дам ей все, что она попросит! половину царства! Пилат прыснул от смеха: — Ну все, тетрарху конец. Я должен написать кесарю, что у нас теперь царица вместо царя! Но Антипа не слышал этих слов. Он был возбужден, метался во все стороны, кружился на месте, бил в ладоши и продолжал кричать: — Если Саломея станцует для меня, клянусь словом царя: я дам ей все, чего она пожелает! Смотрите все, как будет танцевать Саломея! Мать наклонилась над девочкой и с минуту что–то тихо ей говорила. Малышка медленно кивнула головой и послушно вышла на середину залы в заново образовавшийся круг зрителей. Опять зазвучала та же грубая неистовая музыка. Лицо Саломеи выражало робость и страх, она не отрывала взгляда от матери, как бы черпая в ней силы. Что за искусство уметь заставить других зависеть от тебя! Иродиада улыбнулась дочке, и та ответила ей улыбкой. Девочка закинула назад голову, ее маленькие босые ножки начали месить землю, сначала медленно, словно она выжимала вино в чане, потом все быстрее и быстрее, пока наконец Саломея целиком не отдалась танцу. Я снова видел ее смуглое тело сквозь развевающийся муслин, широко распахнутые глаза, приоткрытые губы, маленькие ручки, проделывающие тысячи быстрых движений. Все бесстыдство танца было вновь явлено напоказ зрителям. Я старался не думать о том, что стоит за этим танцем, заставляя себя помнить, что передо мной ребенок. Разве можно говорить о справедливости в этом мире, где здоровые дети существуют для того, чтобы потворствовать разврату взрослых? В голове у меня все время прокручивалось: «Если бы это была Руфь…» Гости хлопали, и из их груди вырывались в такт такие же учащенные и шумные вздохи и сопенье. Антипа тоже хлопал, на его лице были написаны радость, гордость, сладострастие. В широком вырезе рубашки была видна его грудь, покрытая черными кудрявыми волосами; его мясистые губы шевелились, будто он смаковал лакомство, глаза то следили за Саломеей, то вновь устремлялись к Иродиаде. Я преодолел возбуждение, которое охватило и меня, и двинулся к выходу, чтобы, воспользовавшись тем, что все заняты танцем, улизнуть с праздника. Но вдруг Саломея, сделав какой–то похабный жест, остановилась, поспешно поклонилась Антипе и одним прыжком достигла матери. Не сделай она этого, толпа могла бы ее осквернить: сотни рук потянулись к ней. Лихорадочное сопение почти перешло в вой; идумейские царьки причмокивали и в возбуждении щипали танцовщиц. Снова раздались крики, смешки и повизгиванье. Однако все перекрыл голос Антипы: — Иди, иди ко мне, моя хорошая, моя голубка… Ты чудесно танцевала… Иродиада шепнула что–то дочери, и та на цыпочках подошла к тетрарху. — Иди сюда, дай мне поблагодарить тебя. Ты порадовала мое сердце. Еще никто так прекрасно не танцевал. Это было просто великолепно… Он положил руки ей на плечи, и, жмуря глаза от умиления, поцеловал ее в лоб. — Правда, ты только для меня танцевала? ну, скажи… И говори, чего ты хочешь. Слышишь? Я поклялся перед всеми, что ты получишь все, что пожелаешь. Ну говори, не бойся! Золото, рабынь, дворец — все, что захочешь, будет твоим. Ты слышишь, прокуратор, — с вызовом обратился он к Пилату, — за то, что она танцевала только для меня, она получит все, что пожелает. Ну, Саломея, скажи громко, чтобы все слышали…
Воцарилась тишина. Девочка оглянулась на мать. Я видел, как Иродиада тихонько кивнула головой. Тогда она ловко выскользнула из объятий Антипы, отступила назад, напружинилась, будто для прыжка, — и выпалила: — Если ты хочешь меня вознаградить, — голос у нее был низкий и слегка дрожащий, — прикажи подать мне сейчас на блюде голову лживого пророка, который у тебя в темнице… Сказав это, она быстро отпрянула назад и прижалась к Иродиаде. Сделалось еще тише, так тихо, что был слышен писк комаров, кружащих вокруг подсвечников. — Ты хочешь голову пророка Иоанна Крестителя? — медленно переспросил Антипа, словно не веря своим ушам. Он перевел взгляд с ребенка на Иродиаду. В его глазах мелькнул смертельный страх. — Или у вас от вина помутился рассудок? — отчаянно выкрикнул он почти бабьим голосом. — Этот человек — святой, Божий, — он кричал все громче, как осужденный, не желающий признать свою вину перед судьями. — Да вы понимаете, что может произойти, если я подниму на него руку? Это ты ее подговорила! — он слегка присел, чтобы лицо ребенка оказалось вровень с его собственным. — Саломея, я дам тебе все, что ты захочешь. Не слушай мать. Я дам тебе золото, жемчуг, шелка, рабынь, коня… Ну, скажи, чего ты хочешь… Скажи сама… Ну, быстро. Сдавленным голосом она повторила: — Дай мне, царь, голову лживого пророка… — Проклятие! — возопил он, — ты провела меня! — кричал он жене. — Я никогда не хотел для тебя этого делать! Ты провела меня! Я ей дам все, что угодно, но только не это… Ты разве не знаешь? Царь, который убьет пророка, навсегда потеряет царство… — Ты ведешь себя, как ребенок. — спокойно сказала Иродиада. — Я всегда тебе говорила: или он, или я, — прошипела она тихо. — Что плохого может с тобой случиться, если я забочусь о твоем благе? — Теперь она заговорила громко, так чтобы все слышали: — Ты сказал, что дашь ей, чего она пожелает. Ты поклялся царским словом… — Я поклялся, — простонал он. Он был раздавлен, уничтожен. Он оглядел залу, гостей, словно увидел их впервые. Он, несомненно, видел Пилата, который насмешливо улыбался, но Антипа не ответил ему ненавидящим взглядом. Казалось, он беспомощно пытался найти поддержку. Неожиданно, подобно человеку, который хватается за любую опору, даже не убедившись в ее надежности, он воскликнул: — Римский прокуратор осудит меня за эту смерть… Глаза всех присутствующих устремились к Пилату. Тот продолжал улыбаться, но сейчас в его улыбке сквозила любезность. Ему явно польстили слова тетрарха. — Ты царь, — сказал он, — это твой человек… Кажется, он бунтовал народ… Делай, что хочешь… В отчаянии Антипа снова смотрел на Иродиаду. — Ты поклялся, — сказала она. — Я не могу его убить! — крикнул он. — То есть ты хочешь нарушить свое слово? Механически, как вышколенный попугай, Саломея произнесла: — Дай мне, царь, голову лживого пророка… — Дай ей, что обещал, — изрекла Иродиада. — Вы хотите несчастья, вы хотите несчастья, — стенал Антипа. Страх убил в нем ярость, у него в глазах стояли слезы, гримаса бессильного отчаяния делала его похожим на отталкивающую марионетку. — Я ведь с тобой, — донесся до меня тихий голос Иродиады. — Зачем его убивать? Он уже не может говорить, он в тюрьме… — продолжал он вполголоса препираться. Она пожала плечами: — Пока он жив, он всегда может оказаться на свободе. А тогда может случиться война, бунт, все, что угодно… римляне захотят в это вмешаться, — добавила она еще тише. — Это пророк, — все повторял он, — святой пророк… — Ему нечего возвещать, — бросила она нетерпеливо. — Ты царь… Кроме того… — она презрительно махнула рукой, — важно то, что существует… — О! — стенал он, — О! Зачем ты велела ей танцевать? Я бы тогда не обещал… — Ты сам этого хотел. — Сам, сам… Зачем она танцевала? Девочка снова повторила: — Дай мне, царь, голову лживого пророка… — Дай ей, — повелительно сказала Иродиада. — Ты слышал, что сказал римлянин? Он подумает, что ты покрываешь человека, который хотел взбунтовать народ в Иудее… Тетрарх тяжело вздохнул. Держась обеими руками за голову и сгорбившись, он медленно пошел к своему трону. Уселся. В зале по–прежнему царила тишина, было слышно, как потрескивает масло в лампах. Антипа позвал: — Проксен! — это был начальник стражи тетрарха. — Пойди, — приказал он, — отсеки голову равви Иоанну и принеси ее сюда на блюде… Проксен поклонился и вышел. Никто не промолвил ни слова, в зале повисло глухое молчание. Люди так и замерли с полуоткрытыми ртами, как замирает Иордан в тяжелых объятиях Мертвого моря. Девушки испуганно жались друг к другу. Собравшихся охватил ужас. Лампы мигали, по зале пробегал легкий ветерок, разгоняя спертый воздух. Откуда–то из глубины дворца донесся приглушенный крик. Дыхание людей стало громче. Это напоминало минуты, предшествующие первым ударам молнии в нависшем почерневшем небо. С гостей разом слетело пьяное возбуждение. Каждому хотелось сорваться и бежать, но никто не смел тронуться с места. Потом мы услышали шаги. Они возникли где–то в глубине, в дворцовых переходах, и становились все слышнее — быстрые и в то же время неспешные, каждый шаг ударял в наши сердца, как в погремушки, отвечающие на удар своим собственным звуком. Человек приближался и топот становился все оглушительнее. Наконец, солдат появился в дверях залы. Когда он проходил мимо меня, я увидел голову на блюде… Светлые с проседью волосы купались в крови, глаза были широко открыты и смотрели вверх, на увитый цветами свод, как на восходящее солнце. Проксен подошел к Антипе и протянул ему блюдо. Но тетрарх резко закрыл лицо ладонями и в ужасе отпрянул. — Не хочу! — крикнул он. — Ей отдай! Солдат направился с блюдом к Саломее. Девочка взяла его и также двигаясь на пальцах, преподнесла отрубленную голову матери. Та спокойно кивнула. Кто–то засмеялся, словно колодезный журавль заскрипел в колодце. Первым превозмог ужас Пилат. Он сказал равнодушно: — Бунтовщиков надо уничтожать… — Правильно, досточтимый прокуратор, — подтвердила Иродиада. — Чтобы другим было неповадно… — По Галилее опять один такой ходит, — раздался голос кого–то из гостей. Вдруг Антипа возопил диким голосом безумца: — Это не другой! Это он! Он! Я его убил, а он снова будет ходить. Его нельзя убить… Он сам говорил: «Я буду уменьшаться, исчезать, уступать дорогу…» Это он! Рыдая и воя, он натянул себе на голову плащ. Иродиада поднялась с ложа и подошла к мужу. Она обняла его за шею, а он, продолжая всхлипывать, прильнул к ней, как испуганный ребенок. В ту же ночь я бежал из Махерона. Не я один. Убежали почти все.
Часть вторая
ПИСЬМО 11
Дорогой Юстус! Я последовал твоему совету. Мне пришлось встать до рассвета, так как я решил выйти из дому рано утром. Погода не располагала к путешествию: всю ночь дул ураганный ветер и шел тяжелый холодный дождь вперемешку со снегом. Я вышел на крышу. Резкий порыв ветра пробрал меня до дрожи. Вокруг было белым–бело. Я слышал, как по стенам стекают струи тающего снега. Я уже хотел было отложить свое путешествие, но потом вспомнил, как мне рассказывали, что тогда, когда они направлялись в царскую столицу, стояла точно такая же ужасающая погода. Я подумал, что раз уж мне хочется увидеть все так, как оно было тогда, то следует без промедления отправляться в путь, несмотря на то, что нависшее небо чревато холодом и снегом. Это ты, Юстус, научил меня, что желая что–то понять, надо отказаться от позиции стороннего наблюдателя; если ты хочешь узнать человека, то надо идти по его следам не тогда, когда они уже стерлись, а пока они еще глубоки и полны талого снега. Видишь, я помню все твои наставления, дорогой учитель. Итак, я захватил посох, завернулся в плащ, и, помолившись, тронулся в путь. Ветер завывал в пустынных улицах, как бездомный, обезумевший от голода пес. Ноги у меня закоченели еще до того, как я добрался до дворца. Сейчас в нем никто не живет, а тогда здесь умирал этот изверг: болезнь пожирала его, он не мог спать. Говорят, по ночам он бродил по дворцу и выл, как шакал в лунную ночь. Наверное, звал задушенных сыновей Мариамны и своего брата Ферора, которого он тоже велел отравить по причине своей великой любви к нему. Он убивал всех вокруг себя, убивал лихорадочно, порывисто, словно стремясь хотя бы таким способом не допустить предательства с их стороны. «Я убиваю, — якобы писал он кесарю, — потому что они могут перестать меня любить, а я хочу, чтобы меня любили, чтобы радовались, когда я радуюсь, и плакали, когда я плачу…» Август считал его безумным и потому велел легату Сирии внимательней присмотреться к тому, что творится в Иудее, как будто страна уже находилась под римской властью. Поэтому Квириний, даже не заручившись согласием царя, отдал приказ о всеобщей переписи. Народ был весьма поражен, узнав об этом. Последующие переписи, как известно, уже вызывали бунты и даже приводили к кровопролитию. Но в первый раз никому и в голову не пришло бунтовать. Люди роптали, но отправлялись в путь. Погода была в точности такая, как тогда, когда я выходил из города: из молочного тумана выплывали покрытые снегом горы, дороги превратились в непролазное скользкое месиво, по которому через всю страну тянулись вереницы мужчин, проклинающих римлян заодно с Иродом. Женщины попадались редко, так как перепись их не коснулась. В такую чудовищную погоду мужчину сопровождала разве что какая–нибудь влюбленная девушка или, на худой конец, та, которую по какой–то причине никак нельзя было оставить одну. Те двое отправились вместе… Не переставая размышлять о них, я миновал Яффские ворота и пошел по склону горы Злого Совещания. Холод пробирал меня до мозга костей, и с каждым шагом мне становилось все холоднее. На северных склонах гор лежали пласты снега, из–под которых извилистыми черными ручьями стекали потоки воды, напоминая выползающих из гнезд змей. Дорога медленно поднималась в гору, ветер хлестал прямо в лицо тысячью обледенелых капель. Я так замерз, что перестал ощущать пальцы на ногах. От напряженного смотрения вперед болела шея. Порой от ветра у меня перехватывало дыхание, тогда я весь съеживался и переставал думать. Но стоило ветру немного утихнуть, я вновь мысленно возвращался к тем двоим.
Наверняка, это было малоприятное путешествие для женщины, которая собиралась той же ночью родить. Не знаю, ехала ли Она на осле или по великой их бедности шла пешком, опираясь на руку своего спутника. «Неважно, шла Она или ехала, — размышлял я, — Она должна была владеть собой. Она умела владеть собой. Может быть, Мать великого Чудотворца и Сама обладала способностью творить чудеса? Правда, жители Назарета утверждают, что эта семья всегда вела жизнь самую что ни на есть обыденную…» Поначалу мне это казалось немыслимым, однако постепенно я понял. Ведь Пророк (мне трудно сказать о Нем «Мессия! ») может выступить со своей миссией только будучи человеком зрелым, стало быть, он вынужден скрывать свое предназначение в детстве. Но ведь и тогда уже Он обладал силой, которой мог воспользоваться. Он, Который сегодня исцеляет, наверняка, в детстве не знал болезней. И Она, Его Мать, вряд ли испытала парализующий страх женщины, у которой начинаются первые схватки, и нет никакой надежды избежать их… Кто знает, возможно, Она не чувствовала на своих щеках хлещущих ударов ветра, и ног Ее не обжигало ледяное месиво, и Она не ощущала подступающих волнами болей? Страдание и бедность могли служить только внешней оболочкой, прикрывающей грядущую славу. Обгонявшим их людям вряд ли верилось в то, что эти путники, едва передвигающие ноги по размокшей дороге, сумеют засветло добраться до ближайшей деревни. Однако это не мешало им поспешать дальше, беспокоясь только о том, чтобы им самим хватило места на постоялом дворе. В самом ли деле Эта Женщина шла из последних сил? Нет, скорее всего нет! Должно быть, в Ней уже действовал источник Его силы. Она должна была знать, что не упадет на дороге, не ослабеет до времени, а сумеет добраться до того места, где суждено Ей родить. Впрочем, если Она и вправду была слаба, то ведь Она все равно осознавала, что Ей ничего не грозит! Разве может быть по–настоящему страшно, если знаешь, что все кончится хорошо?
|
|||
|