Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ян Добрачинский - ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея 9 страница



 — Он ушел из города! — вскричал тот, который первым упомянул про Учителя.

 — Он отправился, ни о чем не позаботившись, — подхватил другой. — Он бросил все: верстак, дом — и ушел.

 — Он не выполнил своих обязанностей по отношению к матери! — возмущенно возвысил голос левит.

 — Это правда, — равви Иегуда с суровостью в голосе подтвердил его слова, — если бы она не работала, пришлось бы общине содержать ее.

 — Плохой сын! Плохой сын! — твердил левит, тряся головой.

 — Амхаарец всегда останется амхаарцем…

 Зло таится в человеке, чтобы потом неожиданно проявиться…

 Они говорили все одновременно, возбуждаясь все больше. Они так размахивали руками, что один столкнул у другого со лба ящичек со словами Писания. Было очевидно, что они страшно ненавидели Его. Воспоминание о Нем мучило их, как нарыв, о котором невозможно ни на секунду забыть. Они перекрикивали друг друга, размашисто жестикулировали под хлопанье длинных рукавов. Их смуглые пальцы скрючивались на манер когтей. Лишь спустя несколько минут равви Иегуда заметил, что я поражен подобным взрывом. Резким «ша» он утихомирил своих спутников, и, склонив голову, с улыбкой произнес:

 — Прости, великий досточтимый равви… Мы переборщили. Но Этот Человек опозорил имя нашего города перед всем Израилем… Впрочем, это — амхаарец, и Он не заслуживает такого внимания… Прости нас… Мудрец Господень не смотрит на пса, что лает рядом…

 — Прости, — повторили и остальные, — мы позволили себе говорить о Том, Кто недостоин того, чтобы о Нем слышали твои уши… Прости…

 Они жмурили глаза и оскаливали зубы, но в их глазах продолжало гореть возмущение. Они повторяли: «Прости», — но все никак не могли найти тему, которая отвлекла бы их от Иисуса. Меня же интересовало только это. Я спросил:

 — Так каким же Он был, когда еще жил среди вас? Вы говорите, что Он — плохой Сын… Он всегда был таким? Он был злым мальчиком или нечестным работником? Не совершил ли Он чего–нибудь предосудительного? Чем Он заслужил всеобщую неприязнь? Может быть, вы не откажетесь мне рассказать? Это любопытно…

 Я поочередно взглянул на каждого из них. Они закусили губы, чтобы снова не взорваться. Ждали, что скажет Иегуда. Он откликнулся через минуту:

 — Что ж сказать… Он, собственно, никому ничего плохого не сделал…

 Они снова застыли, как над невкусной едой, которую выбросить неудобно, но и проглотить невозможно.

 — А Его родители, — безжалостно выпытывал я. — Его отец? …

 — Иосиф был хорошим ремесленником, — выдавил старший, — он добросовестно делал свое дело…

 — А Мать?

 Ответ упал, как падает упрямое яблоко — только после того, как хорошенько потрясешь стволом:

 — Нет, она хорошая женщина…

 Кто–то неохотно добавил:

 — Она помогала другим.

 Другой бросил, как бросают монету, которой надо расплатиться за вино:

 — Ухаживала за больными…

 Как запоздалое эхо, с другого конца стола долетело:

 — Многие Ее благословляют…

 Иегуда тяжело оперся ладонью о край стола, словно хотел преградить путь этому хвалебному потоку. Потом сказал с холодным бешенством:

 — Но Она Его Мать!

 — Правда, ведь это Она Его родила! — бросил левит.

 — Из–за Нее все это, — добавил третий.

 — Но все же, — я чувствовал, что еще один вопрос, и они возненавидят меня так же, как Его, — раз вы говорите, что Он никому не сделал зла, никого не обманул, то почему все–таки…

 — Если бы Он хотел честно работать, — прервал меня равви Иегуда, глядя куда–то вдаль, — никто бы Его ни чем не упрекал. Он был хорошим плотником…

 — … помогал другим…

 — Знал Писание…

 — Правильно исполнял предписанное Законом…

 — И если бы… — начал было тот, который первый заговорил об Учителе, и тут же прервался, испугавшись, что опять скажет что–нибудь не то.

 — Тогда почему же вы стали Ему врагами? — спросил я. Старший выстукивал что–то пальцами по столу.

 — Врагами, — переспросил он презрительно, оглянувшись на товарищей, — врагами, — повторил он и пожал плечами. — «Грешник — враг Господа», — процитировал он. — Это выглядит так, как если бы топор взбунтовался против дровосека… Никто из нас Ему не враг… «Амхаарец не достоин ни улыбки, ни презрения мудреца…» — цитировал он дальше.

 Воцарилась тишина. Разговор дальше не клеился. Они ушли обиженные.

 На следующее утро я позвал мальчишку, обряжающего ослов, и спросил его:

 — Ты не знаешь, где дом Иисуса, сына Иосифа–плотника?

 — Знаю, — ответил он.

 — Проводи меня туда! Заработаешь монетку…

 Мальчишка с энтузиазмом побежал вперед. Было утро. Солнце выглядывало из–за Фавора, словно ребенок, прячущийся в стоге сена и подсматривающий, ищут ли его. Мы поднялись почти на самый верх холма и оказались выше основного скопища домов. Под гладкой стеной скалы виднелось несколько мазанок из глины, прилепившихся к камню, подобно птичьим гнездам. Миновав их, я остановился на широком, поросшим травой хребте. С другой стороны гора плавно спускалась к долине Израиля. Справа за склоном должен был лежать Сепфорис. Передо мной торчала гора Кармил, вернее даже не «торчала», а словно вырастала из оловянно–серой морской глади. Я спустился вниз к мазанкам. Сопровождавший меня мальчишка радостно подпрыгивал: видно, надежда получить серебряную монетку, привела его в хорошее настроение. Он то убегал вперед, то возвращался ко мне. Передо мной мелькали его смуглые икры. (О, Адонаи, я так и вижу опухшие, давно не целованные солнцем ноги Руфи!.. ) Вдруг он остановился и спросил:

 — Ты хочешь увидеть, равви, где жил этот шотех?

 — Хочу, — ответил я. — Но почему ты так Его называешь?

 Мальчуган беспечно почесал живот через дырку в рваной рубашке.

 — Так все о Нем говорят… — отвечал он.

 В его детских глазах мелькнула хитринка; он тряхнул пейсами:

 — … а другие говорят, что Он великий чудотворец…

 Мы стояли перед мазанкой. Старые тяжелые двери были заперты на деревянный засов, судя по всему, изготовленный руками хозяина. Я поднял дверную скобу. Изнутри повеяло холодом, видно, давно уже никто не впускал сюда горячих солнечных лучей. Я вошел в дом, а со мной — полуденный зной. Я увидел убогую обстановку, подобную той, какую можно встретить в жилище любого галилейского крестьянина — бедняка: кое–какая утварь, ручная мельница, верстак у стены. Глинобитный пол был тщательно выметен, плотничий инструмент аккуратно развешен по стене, как и полагается в шабат. В углу комнаты лежали части какой–то недоконченной работы, кажется, это был стол. У дверей стояли два каменных сосуда, наполненных водой. Я переводил взгляд с одного предмета на другой: мне хотелось побольше узнать о людях, которые здесь жили. На верстаке не было ни стружечки. На потемневшей от времени доске (похоже, она перешла от деда к Внуку) отчетливо белел свежевыструганный деревянный крест. Снова крест! Должно быть, Он все время о нем думает. Что за странное пристрастие к орудию позорной казни?

 Впрочем, вокруг не было ничего особенно примечательного. Я вышел обратно на улицу и спросил мальчишку:

 — Его Мать тоже здесь больше не живет?

 

 

— Нет, — отвечал он, — она переехала. Говорят, в Вифсаиду…

 «Хотела быть ближе к Сыну…» — подумал я. Впрочем, к чему Ей было здесь оставаться? Из ненависти к Нему теперь Ей здесь тоже не подали бы и кружки воды. «Жаль, что я так и не увидел Ее», — промелькнуло у меня в голове. Но мне уже не хотелось возвращаться обратно к озеру. Я достал монетку и протянул мальчишке. Он жадно схватил ее своими грязными пальцами. Я повернулся и пошел вниз. Меня вдруг охватила такая злость на здешних жителей, что вместо того, чтобы остаться учить в синагоге, как я обещал, я немедля тронулся в обратный путь.

 Итак, Он происходит из рода Давидова… И родился не в Назарете, а в Вифлееме. Надо бы и туда сходить и своими глазами все посмотреть… В Вифлееме… Тебе не припоминается пророчество Михея? «Вифлеем, самый малый из городов иудейских, из тебя произойдет царь Израиля, рожденный в вечности…» Везет же Ему на пророчества!

 Представь себе, этот врач из Антиохии говорил мне, что греки как будто охвачены ожиданием кого–то или чего–то… Поистине, мы живем в любопытное время…

 Но для меня не существует ничего, кроме болезни Руфи…

 

 ПИСЬМО 10

 

 Дорогой Юстус!

 Я только что вернулся из Махерона. Антипа сподобился устроить такое празднество, какого мы не видывали с той самой поры, как бесчинствовал еще его отец. Дворец был украшен разноцветными полотнищами, как жилище арабского вождя, а по вечерам светился огнями, как весь Иерусалим в первый день праздника Жатвы. Дикие и пустынные горные ущелья целую неделю оглашались звуками арабских бубнов, цитр и дудок. Как истинный сын Ирода, Антипа хотел ублажить всех: поэтому для римлян устроили скачки, борьбу и состязания, арабам преподнесли их дикую музыку с танцовщицами, а верным — богослужебные песни, которые по утрам и вечерам исполняли привезенные из Галилеи левиты.

 Кого только не было среди гостей! Прежде всего почтенная семейка тетрарха: его брат Филипп, правитель Трахониды, Гавланитиды и Батанеи; кроме того его племянник Александр сын Александра, Агриппа, прибывший прямо из Рима; и Ирод, правитель Халкиды. Самый приличный из них — Филипп, тихий и спокойный; его с самого начала явно тяготило шумное празднество. Говорят, он по справедливости правит своей тетрархией. Александр, порывистый юнец, на первый взгляд кажется очень энергичным, но его заводная активность всякий раз гаснет, уступая место нерешительности и очевидному страху, можно подумать, что он боится, как бы ему часом не подсыпали яду. У Агриппы от пребывания в Риме явно вскружилась голова: он изъясняется исключительно языком греков и римлян, сбрил бороду и хвастается своей дружбой с молодым Гаем, сыном Германика. Рядом с потомками Антипатра обреталась целая ватага пригнанных на торжества царьков и арабских вождей. Они причмокивали и изображали притворный восторг, стоило им заметить, что Антипа глядит на них. На самом деле они ненавидят его за оскорбление Ареты, пользующегося большим авторитетом среди идумейцев. На торжество прибыл и ожидаемый Понтий Пилат. Я впервые видел его так близко и даже разговаривал с ним. Последние годы он почти не показывается в Иерусалиме. В первый момент он произвел на меня впечатление человека, который смотрит на мир с философским безразличием. Но это впечатление тут же рассеялось, едва он начал говорить. Передо мной был попросту неотесанный солдафон. Каждое его движение выдает самое заурядное невежество. О нем ходят любопытные истории: будто он сын вождя галлов, а когда он был ребенком, его отдали заложником в Рим. Тогда его звали Виникс. В Риме им занялся кто–то из семьи Клавдиев, и так его облатынил, что мальчик больше не захотел возвращаться к своим. Он сменил имя, вступил в войско, стал трибуном, принимал участие в войнах, где и отличился. Потом он женился на Проклии, дочери сенатора Марка Метеллия Клавдия, девице несколько перезрелой, зато принадлежащей к роду, связанному кровными узами с семьей кесаря. Мне кто–то рассказывал, что в то время Пилат вовсе не был смирным ягненком: ему мерещилось большое будущее. Впрочем, в Риме любой трибун воображает, что станет кесарем. Может, потому он и взял себе жену некрасивую и в летах, зато из старинного патрицианского рода. Однако немного он с этого получил: в один прекрасный день кесарь неожиданно приказал ему занять пост прокуратора в Иудее. Это было шесть лет назад. Римляне считают это место своего рода ссылкой. Валерий Грат обычно говорил, что работать в медной шахте на Кипре и править Иудеей — примерно одно и то же. В утешение Тиберий позволил Пилату — вопреки римскому закону — взять с собой жену (таким образом избегла она судьбы, недавно постигшей всю семью Клавдиев Метеллиев). Едва высадившись в Кесарии, Пилат решил нам продемонстрировать, что такое правитель с твердой рукой. Может, он надеялся тем самым обратить на себя внимание кесаря и получить перевод на другую, более подходящую должность. Может, ты слышал о привезенных как–то ночью в Иерусалим войсковых знаменах, и о молитвенных табличках, которые он приказал повесить на крепости Антония. Впрочем, в обоих случаях прокуратор проиграл, и упорное сопротивление вынудило его уступить. Это испортило ему настроение на годы вперед. Поручив дела своему доверенному Саркусу, сам он засел в Кесарии. В городе появляется редко, только во время больших праздников. Его появление всегда предвещает кровавые события. Год назад во время праздника Жатвы он приказал солдатам ни с того ни с сего напасть на галилеян, пришедших совершить жертвоприношения. Ему просто хотелось вида крови. Мы предпочитаем, чтобы он сидел у себя и не появлялся в Иерусалиме. Он стал пить, растолстел, от скуки принялся философствовать: понял, видно, что никогда ему отсюда не вырваться. Поэтому больше он с нами не воюет. Отношения между ним и Синедрионом сложились мирно в том смысле, что он сидит в Кесарии и не сует носа в наши дела, а мы в свою очередь заботимся о том, чтобы в городе сохранялся полный покой. И все было бы хорошо, если бы не его ненасытная жадность. Раз уж власти нет, так чтобы хоть золото было! Он требует за все платы по немыслимо завышенным ценам. Порой невозможно удовлетворить его запросы. Я знаю об этом, потому что Иосиф торгует с ним от имени Синедриона. На свой страх и риск этим занимаются и сыновья Ханана. Он бесстыдно продает им должности и закрывает глаза на то, что те три шкуры дерут с бедных богомольцев. Это благодаря ему саддукеи укрепили свое влияние, хоть их все и ненавидят. К счастью, у нас тоже имеется к нему некий доступ: жена его стала gere hasza'ar — прозелиткой.

 Пилат — среднего роста, широкоплеч, мускулист, с большими бесформенными руками и лысиной, с которой свешиваются скудные светло–рыжие пряди. Он ступает тяжело, как медведь, любит похлопывать людей по плечу, и время от времени разражается шумным смехом. Я наблюдал, как они прогуливались с Антипой по саду и беседовали. Они производили впечатление обнюхивающих друг друга собак. Было видно, что один другому стремится продемонстрировать, что встречается исключительно по своей доброй воле, но, однако, осознает, что другому это приказал сделать Вителлий. В действительности же они оба — игрушки в руках легата. Когда они вернулись из сада, Пилат подошел, чтобы нас поприветствовать. Мы стояли у стены. Он приближался к нам, широко улыбаясь, словно сотник, оглядывающий новобранцев. По дороге он шутливо похлопал ладонью по животу одного из арабских вождей, другого тряхнул за бороду, то и дело принимался хохотать, строил рожи, заговорщически подмигивал — одним словом, было нетрудно догадаться, что этот человек чувствует себя в своей тарелке только в конюшне или в казармах. Арабские вожди, похлопываемые со всех сторон, словно лошади, отвечали блеющим бараньим смехом, однако в глубине их черных глаз таилась злоба. Надо признать, что по отношению к нам он вел себя менее бесцеремонно. Только к одному Ионафану он обратился как к хорошему знакомому. «Как поживаешь, Иона? » — произнес он, растянув губы в гримасу, призванную означать дружеское расположение. «Да, кстати, — вдруг сказал он, словно вспомнив о чем–то, — Когда вы привезете мне деньги? » — «Мы их как раз собираем», — ответил Ионафан, кланяясь. «Собираете, — усмехнулся Пилат. — Собираете, — он грубо рассмеялся и прищурил глаза, — Меня не обманешь. Чего вам собирать? Достаточно запустить руку в казну, а уж там золота хватит. Я–то знаю. Говорю тебе: поспешите…» — и он наполовину в шутку наполовину всерьез погрозил Ионафану пальцем. Желая отвлечь внимание прокуратора, Ионафан указал на меня: «Вот, досточтимый прокуратор, равви Никодим, великий ученый и фарисей, член Синедриона. „Приветствую вас! “ — Пилат небрежно махнул мне рукой. „Фарисей? “ — вдруг удивился он, словно это слово что–то ему напомнило, потом, помедлив, спросил: „Это те, что говорят о жизни после смерти, о награде, о наказании, о духах? Так, что ли? “ — „Да, досточтимый Пилат, — поспешил ответить Ионафан, — равви Никодим — один из самых уважаемых ученых–фарисеев“. Пилат зашелся рычащим смехом солдата, для которого в сравнении с умением ударить в строю боевой когортой или взять крепость, все прочее — вздор, волнующий только глупцов. „Любопытно, любопытно. Духи, значит, вот так летают, да? — спрашивал он, подняв руку и перебирая пальцами в воздухе. — Моя жена — большая любительница таких историй. К ней тоже ходят какие–то фарисеи и что–то болтают о духах. Но мы–то знаем, в чем тут дело! Правда, Ионафан? “ — Он положил свою огромную лапищу на плечо сына Ханана, и дворец снова огласил его рыкающий гогот. Вдруг Пилат сделал движение, будто намеревался своим молоткообразным кулаком гладиатора ударить меня в живот. От одной мысли об этом у меня потемнело в глазах. Но он прошел мимо и направился к другим гостям, все так же рыча и похлопывая всех по плечам.

 Веселье с каждым днем набирало размах. Пир не стихал ни на минуту. В какой–то момент я увидел Пилата, который с венком на голове, опираясь на двух танцовщиц, через стол разговаривал с Иродиадой, возлежащей с другой стороны. Эта женщина, несмотря на свой возраст, умеет пленять мужчин. Линии ее тела сохранили великолепную стройность: она выглядит чуть ли не девушкой. Когда она следит за Антипой своими блестящими черными глазами в оправе длинных ресниц, взгляд ее выражает заботливую нежность; трудно поверить, что эта женщина осквернила себя связью с одним из своих дядьев, потом изменила ему и бросила его, для того чтобы жить с Антипой, тоже приходящемся ей дядей. На ложе Иродиады, у ее ног, сидела маленькая девочка с неразвитыми формами, смуглая и худенькая. Когда я вижу детей, у меня перед глазами сразу встает Руфь. Я подумал, что это придворная девка, а оказалось, что это ребенок Иродиады и Филиппа. Мать приучает ее к обществу, и девочка озирается вокруг огромными черными глазами.

 

 

Несколько секунд я прислушивался к разговору Пилата и Иродиады: она убеждала его, что ее новый муж желает стать ему самым сердечным другом. „Вот увидишь, досточтимый прокуратор, сам в этом убедишься, когда настанет момент, и у тебя будет нужда…“ — „Что мне может от него понадобиться?! — произнес тот с чванливой самоуверенностью, обгладывая индюшачью ножку. — Но раз ты так говоришь, — он бросил кость за спину, — я готов тебе поверить“. Он отер губы внешней стороной ладони и продолжал смотреть на женщину. „Клянусь Гекатой, у тебя роскошные плечи, Иродиада“, — заметил он, одновременно поглаживая спину одной из танцовщиц.

 Пилат перегнулся через стол и стал ей что–то тихо говорить, но этого я уже не мог услышать. Одно лишь слово выскользнуло, словно шекель из дырявого мешка: „казна“. Что ему может быть нужно от Храмовой казны? Женщина слушала его улыбаясь. „Правда, почтенный прокуратор“, — подтвердила она, — этого богатства там действительно в избытке…» — Иродиада дотронулась своим бокалом до бокала Пилата. «Выпьем? — предложила она. — А этим я сама займусь».

 Я был заинтригован услышанным и не знал, что об этом и думать. Я решил, что должен рассказать о этом Ионафану. Но тот только пожал плечами: «Мы прекрасно знаем, в чем дело. Он уже несколько раз давал нам понять, чтобы мы Храмовыми деньгами оплатили строительство водопровода от Силоама до крепости Антония. А вот и обойдется! Построить водопровод — это прекрасная идея, почему бы и нет, да только не за наши деньги. Мы делаем вид, что не понимаем, о чем речь. Теперь он будет искать поддержки у Иродиады. Глупец! » Он отошел от меня, посмеиваясь, и через секунду я увидел, как он весело разговаривает с Пилатом. Я начинаю подозревать, что саддукеи держат его в руках гораздо крепче, чем мне казалось.

 Пир давно уже перешел в оргию: арабские и нубийские танцовщицы, поизощрявшись в танцах, льнули к гостям, и арабские царьки катались с ними в обнимку по полу. Прислуга вносила все новые и новые амфоры с вином и провожала в специальное помещение желающих опорожнить перегруженный желудок. Меня охватывало все большее омерзение. На другом конце стола Пилат издавал веселое рычание и от души похлопывал по плечам всех сидящих поблизости. Расположившийся неподалеку от Пилата Антипа мрачнел все больше и больше по мере охватывающего его опьянения. Отчуждение между ним и Пилатом так и не сгладилось. Напрасно Иродиада пыталась их сблизить, они по–прежнему оставались так же далеки друг от друга, как два дерева на противоположных берегах Иордана. Антипа казался все более настороженным: он явно не доверял развязной фамильярности прокуратора.

 Утром, когда гости, утомленные ночной оргией, храпели на своих спальных ложах, я вышел в сад, чтобы прочесть полагающиеся молитвы. Возвращаясь, я наткнулся на Антипу: царь мрачно брел в полном одиночестве, заложив руки за спину. Я думал, что он пройдет мимо, не обратив на меня внимания. Но он направился прямиком в мою сторону, как будто именно я и был ему нужен. Он дружески взял меня под руку и увлек вглубь сада.

 — Тебя, наверное, оскорбляет, равви, все, что творится здесь, — заявил он, когда мы вошли в тенистую пальмовую аллею, еще хранившую ночную прохладу. — Ведь ты — фарисей, человек чистый и благочестивый… Но ты не должен возмущаться. Я вынужден был устроить все это для этих необрезанных (он говорил так, как будто сам был последователем Закона с незапамятных времен, а ведь это только Ирод согласился на обрезание сыновей Мальтаки! ). Если бы я не старался жить с ними в дружбе, они бы уже давно уничтожили меня! Этот подлый Пилат, чтобы только подольститься к Тиберию, готов набрехать на меня невесть что… Агриппа тоже не прочь под меня подкопаться. Он считает, что он выше меня, потому что он внук Мариамны. Александр — точно такой же, только глупее… Повсюду одни враги. Повсюду… Жизнь — это нескончаемая борьба всех со всеми. Я все время должен быть начеку. А я хочу покоя. Пусть Пилат «царствует» в Иудее. Мне довольно того, что я имею. Иродиада меня любит, я мог бы быть счастлив… Но и этого мне не дают. Люди повсюду завистливы и злы. Взять хотя бы этих ваших саддукеев! Чего им от меня надо? Они заискивают перед римлянами, обделывают свои дела с Пилатом. Можно ли оставаться честным в мире, где все остальные мошенники? Скажи мне, равви, ты, который столь премудр, возможно ли все время бороться и ни в ком не иметь опоры?

 Мы шли вокруг небольшого пруда, пронизанного блеском солнца так, что он казался монолитной глыбой янтаря, отливающего червонным золотом, в котором застыли рыбы с вылупленными глазами, а их хвосты напоминали муслиновую вуаль.

 — Скажи мне, — повторял он, не ожидая моего ответа и исторгая из себя свои обиды, как исторгают непереваренную пищу. — Повсюду одни враги! Повсюду враги! Пилат, Вителлий, — он выбрасывал пальцы, — Тиберий, Агриппа, Александр, Филипп, Арета, саддукеи… Вы тоже мне не друзья. Я знаю, что вы считаете меня безбожником. И этот, Иоанн, слишком суров ко мне… А я хочу только покоя и немного счастья. Иродиада любит меня и заботится обо мне. Меня ведь никто не любил, и никто обо мне не заботился! Я всегда мог ожидать, что мне поднесут яд. Своей жене я также не доверял, потому и отослал ее обратно к отцу. А Иродиада пойдет за мной на край света. Рядом с ней я в безопасности. Что с того, что она была женой Филиппа? Она не хотела его, и он тоже ее не хотел.

 Этот гнусный сын проклятого отца, кажется, выбрал меня своим поверенным! Ему сдается, что все его ненавидят (в этом он не ошибается), что его окружают одни враги, которые покушаются на его жизнь, и что только одна Иродиада заботится о его безопасности. В этой помеси идумейца и самарянки ожили все Иродовы страхи. Теперь от избытка чувств он должен отравить Иродиаду, а потом возвести в ее честь дворец, как это сделал его отец для матери Александра и Аристовула!

 — Почему он меня так этим попрекает? — взорвался он, когда мы снова свернули в тенистую аллею к пруду. — Я всегда его чтил и чту по сей день как мудрого и святого пророка. Я почитаю его так же, как я бы чтил Илию или Исайю, если бы те сподобились вернуться на землю. Я не отдам его на смерть, хоть она и желает этого… Но зачем же он наговаривает на меня такие страшные вещи? В чем я так уж провинился? Он вопиет, что я поступил хуже, чем Давид с женой Урии. Но я никого не посылал на смерть! Я только люблю Иродиаду, а она любит меня…

 Я тотчас же вспомнил об Иоанне. Я совсем забыл, что пророк находится тут же в подземелье, прямо под дворцом, и пиршественное веселье гремит непосредственно над его головой. Как он, должно быть, тоскует по утраченной свободе! Этот глупец заточил его в тюрьму, но по–прежнему продолжает бояться его. Ирод был волком хитрым, однако же смелым. А Антипа, как справедливо сказал о нем однажды Учитель, — это лис, способный подкапываться ночью, но не способный сражаться лицом к лицу при свете дня. Его никогда не хватит на смелый поступок.

 — Этот Иоанн, — продолжал он лихорадочно убеждать меня (может, ему казалось, что все фарисеи придерживаются того же мнения), — на самом деле святой, и пророк. Я охотно с ним беседую. Я слушаю его. Я бы сделал все, что он говорит. Я уже делал. Но Иродиаду я от себя не отдалю. Нет и нет! Я люблю ее, и она меня любит. Только рядом с ней я чувствую себя в безопасности. Она мне нужна. При ней я могу быть добрым, справедливым, мягким. Царю, для того, чтобы быть добрым, надо, чтобы его любили. Уж вам–то, фарисеям, наверняка известно, что можно найти причину для получения разводного письма, которая будет находиться в полном согласии с законом. И Филипп даст ей такое письмо, наверняка даст… Я его заставлю это сделать! Но Иоанн не хочет даже слышать об этом. С ним невозможно разговаривать: он тут же начинает кричать и грозиться…

 Он таскал меня за собой битый час, и все повторял одно и то же. В конце концов, чтобы от него отделаться, я сказал ему, что готов поговорить с Иоанном, и, может быть, мне удастся убедить его не осуждать так сурово связь Антипы с Иродиадой. Мое предложение вызвало у него восторг. Он порывался меня благодарить, вопил, что я его друг. Я уже ощущал у своего лица его омерзительные слюнявые губы. Он тут же приказал позвать начальника стражи и велел ему проводить меня в темницу, где находился узник.

 Вот так и довелось мне увидеться с пророком из Вифавары (я мог бы это сделать и без помощи Антипы, потому что зарешеченное окошко его тюрьмы выходило во двор, и через него сын Захарии мог беседовать со своими учениками, учить и наставлять их). Я спустился вниз по скользким каменным ступеням. В подземелье на соломенной подстилке лежал человек. Я тотчас узнал его, хотя он сильно изменился за эти почти два года: постарел, похудел, а его кожа, прежде бронзовая от зноя, приобрела желтовато–серый оттенок застиранного полотна. В тюрьме с ним не были особенно строги: он не был закован, на полу рядом с подстилкой стояла корзина с отборной едой. Но для таких людей, как Иоанн, нет ничего, что могло бы искупить муки неволи. В его светлых волосах серебрились седые нити, а изрезанное морщинами лицо никогда не разглаживалось, оставаясь запавшим, как пустой бурдюк.

 Когда я вошел, узник не только не поднял головы, но даже не пошевелился. Он лежал поперек подстилки, в задумчивости подставив лицо солнцу. Может, он и не думал ни о чем, а просто отдался ласкающему солнечному теплу. Когда я встал над ним, он медленно открыл глаза и сел. Сопровождавший меня стражник вышел. Мы были одни в темном подземелье, которое казалось еще темнее от косо перерезавшего его столпа солнечного света. Но постепенно мои глаза привыкли к контрасту ослепительного света и полного мрака. В одном шаге от меня сидел человек, опершись на высоко торчащие колени. Длинная тень от носа искажала его лицо. Он поднял голову — тень соскользнула, и только тогда я, наконец, увидел под взлохмаченными бровями глаза пророка: они не изменились, это по–прежнему были глаза мечтателя, ищущие и выжидательные. Из них только исчез гнев. Они были, как корабли, навсегда ушедшие в море. Но вот на секунду эти глаза вернулись, в них зажегся блеск, веки затрепетали, словно паруса, которые ловят ветер. Я услышал хриплый и тихий голос, явно тот самый, что некогда гремел над рекой:

 

 

— Что? Уже пришел за мной?

 — Равви, — начал было я, не понимая, о чем он спрашивает, но испытывая робость перед этим человеком, который так бесстрашно говорил тогда с толпой. — Я пришел, чтобы увидеться с тобой. Ты, наверное, не знаешь, кто я.

 — Возможно, — согласился он нехотя, как бы не желая дать себе труд припомнить. — Ты фарисей, да?

 Я кивнул головой в надежде, что он станет меня расспрашивать дальше, но он сидел молча, как бы снова удалившись от берега, куда я призвал его.

 — Тогда, равви, ты велел мне ждать, — снова начал я, — и сказал, чтобы я служил, но умел отречься…

 Он снова поднял голову и вперил в меня взгляд, как будто мои слова медленно, но настойчиво входили в его сознание. Это был взгляд, остановленный на бегу, рассеянный, невидящий.

 — Да, — медленно повторил он, — отречься…

 Мне показалось, что он обращается не ко мне.

 — Отречься, — повторил он снова, как человек, который уступил любимую своему другу, и теперь смотрит, как тот идет в окружении дружек, а он, Иоанн, стоит в стороне и радуется его счастью. — Сделать свое дело и исчезнуть. Выгореть, как лампа, до последней капли масла… И ни о чем не жалеть… — Он запрокинул голову вверх, и солнечный свет залил его худые щеки и крепко стиснутые губы. Он напоминал человека, который подставляет свое лицо первым каплям дождя, пришедшего, наконец, после долгой и изнурительной засухи. Через секунду выражение мечтательности сменилось гримасой обиды и раздражения. Он вдруг неприязненно бросил:

 — Ты зачем сюда пришел? Чего ты от меня хочешь? — в его голосе нарастал гнев, — чего тебе надо? — это прозвучало, как отголосок грома с той иорданской переправы.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.