Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Н.Е. Врангель. 32 страница



Финского я не знаю и финских газет читать не мог. Поэтому сказать о новой Финляндии мне нечего. Тем не менее трудно было не заметить, что и в этой стране война, как, к сожалению, во всей Европе, отразилась на душе народа. От честности и нравственности финнов, которыми они славились, мало что осталось. Как и во всей Европе, основным занятием людей стало зарабатывание денег.

К нам, русским, они относились враждебно. Посеянные политикой Бобрикова семена взошли, и нас едва терпели. Ощущалось это на каждом шагу. Разрешение на пребывание в стране выдавалось только на очень ограниченное время; все жили поэтому в постоянном напряжении, понимая, что, может быть, завтра придется уезжать в какой-нибудь другой, далекий город. Ездить даже в пригороды Хельсинки нам не разрешалось. Многие русские, не понимавшие глубинных причин такого отношения, уехали из Финляндии с плохим чувством, хотя раньше и относились к этой стране с симпатией.

Я возмущаться такой политикой финских чиновников не могу. Когда жизнь в России стабилизируется, дружественные отношения между двумя странами, я надеюсь, восстановятся, потому что это в. интересах обеих стран. Прошлое должно быть забыто, думать надо о будущем. Сейчас это трудно себе представить, но я верю, что спустя ряд лет все так и произойдет.

Большая часть вины за эту прискорбную враждебность по отношению к русским лежит на Милюкове, который выпустил, не спрашивая ни у кого, свой манифест (и в какое время! как раз перед походом Юденича)41, что Россия никогда не признает независимости Финляндии. Не признает? Когда независимость Финляндии была уже совершившимся фактом и когда ее признала вся Европа42!

В Финляндии меня и удивили и восхитили военные добровольцы, да и не только меня, человека гражданского, но и военных специалистов. Представьте себе 120 000 солдат, обученных, культурных и думающих, которые, все без исключения, знают и понимают, что значит чувство долга, и каждый человек слушает своего командира, повинуясь приказам безоговорочно и без внутреннего сопротивления. Я вполне допускаю, что второй такой армии просто не существует. С такой армией Финляндия может быть спокойной. Ни Троцкому, ни Милюкову лишить такую страну независимости не удастся.

Но стране угрожает другая опасность — финансовый кризис. Как и другим небольшим странам, Финляндии за свою независимость придется расплачиваться. Счета можно будет оплатить только тяжелой работой, увеличивая экспорт и уменьшая импорт, то есть развивая производительные способности страны. В Германии осознали сразу же после окончания войны, что это единственный способ борьбы против ужасной нехватки денег. Финляндия пока, очевидно, этого не поняла. Страна еще не начала работать по-настоящему. Как и Россия, она все еще празднует свою победу, хочет наслаждаться жизнью, а не работать вдвое больше прежнего. Простыми мерами, вроде запрещения импорта, добиться ничего нельзя. Остается только надеяться, что финны поймут, что им надо делать, и смогут не только наслаждаться своей независимостью, но и удержать ее.

И еще одно небольшое наблюдение. Раньше, когда я посещал Финляндию, я никогда не видел пьяных, хотя алкоголь продавали везде. Но сейчас продажа алкоголя строго ограничена, и хотя купить его можно только в аптеке по рецепту врачей, пьяных в Хельсинки можно увидеть на каждом шагу.

На этом я закончу свои поверхностные замечания о стране, которая в течение двух лет предоставляла мне убежище, я подчеркиваю, убежище, о котором я вспоминаю с удовольствием, несмотря на то отношение, о котором я писал. Но образованные финны сделали все, что могли, чтобы сгладить насыщенную неприязнью к русским атмосферу. В некоторых финских семьях меня, хотя я был русским, принимали с такой теплотой, которую я никогда не забуду.

Русские беженцы

Через Финляндию из бывшей России прошли сотни тысяч таких же, как и я, беженцев. Те, кто могли, не задерживались там по названным мной причинам, а уехали в другие страны, в которых им, как беженцам, был оказан более гостеприимный прием. В Финляндии остались только те, у кого не было ничего. Каких только людей я там не встретил! Офицеры, ученые, простые солдаты, предприниматели, бывшие бедняки и бывшие богачи. Можно было убедиться на своем собственном опыте, как все неустойчиво в жизни. Бывшие миллионеры теперь не знали, где достать еду на следующий день. Княжна Б., которая еще совсем недавно обладала громадным богатством, теперь была вынуждена стирать за деньги белье. Другая дама продала свое обручальное кольцо, чтобы купить еду для своей голодной дочери. Сенатор Г. делал трубки на продажу. Многие люди просто голодали. Но юркие люди, еще вчера не имевшие ничего, пировали сегодня в отеле Кемр — проиграв в карточную игру десятки тысяч, занимались спекуляциями иностранной валютой или, быть может, служили агентами у большевиков. Стало совершенно непонятно, как вести себя при встрече со старыми знакомыми — радоваться ли, делать вид, что не узнаешь. Никто не знал, чем за это время стал тот или иной знакомый. Рассказы убежавших из Петербурга было больно слушать. Чем больше проходило времени, тем труднее было сбежать из большевистского ада, тем больше надо было платить тем, кто помогал бежать. Многие заработали миллионы на этом, некоторые брали деньги заранее и предавали того несчастного, который собирался бежать с их помощью. Княгиня Голицына была убита во время бегства человеком, который ее сопровождал43. Переправить в Петербург письмо стоило сотни марок, сопроводить беженца — десятки тысяч.

Я встретил даму, которая провела восемь дней и ночей без провожатого с ребенком на руках, плутая в лесах, днем прячась в кустах, ночью, пытаясь выбраться куда-нибудь, где живут люди, и до людей она в конце концов добралась, но уже одна, потому что ее маленькая дочь замерзла в лесу. Летом появился человек с женой — они переплыли залив ночью, привязав одежду к спине; были люди, проведшие бесконечные часы, прячась в соломе; некоторые добирались в лодках; знакомый офицер добрался из Казани пешком, в кармане у него было 25 рублей.

В январе 1919 года мне удалось отправить жене письмо и получить ответ. Ей не удалось уехать в Крым. Она жила одна, очень трудно. Сведений о сыне у нее не было. Потом мне удалось послать ей еще письмо, в котором я просил ее быть готовой, обещая организовать побег. К сожалению, из этого ничего не вышло.

Через некоторое время граф Шувалов, который, рискуя жизнью, сумел многих спасти, взялся доставить жене письмо, деньги, а также, если удастся, привезти ее с собой. Шувалов вернулся с плохими новостями. Он побывал в доме, где жила моя жена, но встретиться с ней не осмелился, чтобы ей не повредить. Он узнал, что за ней следят, что ареста ей удалось избежать только потому, что у нее не было связей ни с кем вне Петербурга. После этого в течение долгого времени я о жене не знал ничего; писать я ей не осмеливался. И уже гораздо позже я узнал, почему она находилась под особым наблюдением.

О неудачном наступлении Юденича я говорить не буду. Подробности мне неизвестны и разбираться в неудачах этого похода — дело историка. Юденич жил довольно долго в Хельсинки, его многие знали и все видели; не боясь ошибиться, хочу сказать, что невозможно было выбрать на роль главнокомандующего человека, способного принести делу больше вреда.

Поход на Петербург — еще одна славная страница в истории нашей армии. Нет такого страдания, которое она не перенесла; никаких слов недостаточно для прославления принесенных ею жертв. Но для командиров эта страница была позорной.

Военная деятельность моего сына

С Юга в Хельсинки прибыл гетман Скоропадский44 и сообщил мне, что мой сын взял на себя командование Кавказской армией. Вскоре о нем начали писать в иностранной прессе. После освобождения его армией Северного Кавказа и Царицына имя сына стало все чаще и чаще упоминаться в английских и французских газетах. Затем я услышал, что он опасно заболел, и больше известий о нем не было45. Жив ли он, умер — никто не знал.

Наконец я получил от него письмо, но шло оно целых пять месяцев, он написал его до того, как заболел, и поэтому успокоить меня оно не могло. Письмо было написано осенью; он писал мне, что дети в Крыму, а он с женой находится в Екатеринодаре, где генералы Корнилов и Алексеев46 начали формировать армии для борьбы с большевиками.

“У нас, — писал он, — не было ни амуниции, ни пулеметов, ни пушек. Все пришлось добывать у противника. У большевиков 150 000 человек, и у них есть много всего. У нас всего 900047, но наша армия растет. Когда Кубань была очищена в январе, армия выросла так значительно, что мы смогли расширить командование. Генерал Деникин48 взял на себя командование всей армией, а я стал во главе Добровольческой армии, а затем и Кавказской. 17 июня мы заняли после боев Царицын, с 23 по 27 августа мы нанесли большевикам ощутимое поражение и захватили 40 пушек и 20 000 пленных. Моя жена, как и во время Первой мировой войны, работает медсестрой, дети живут в казацкой станице Константиновская”.

Это было начало регулярной переписки с сыном, но письма часто шли так долго, что я из газет узнавал все новости, о которых он писал. Осенью, после смерти Колчака49, между сыном и Деникиным начались расхождения, связанные с вопросами стратегии, сын был выслан из России и уехал с семьей в Константинополь. Он собирался в Сербию, прося меня приехать туда тоже.

Но судьба решила иначе. Генерал Деникин отказался от поста главнокомандующего и приказал сыну принять командование. Вскоре после этого и Франция признала его. Потеряв всякую надежду вытащить жену из Советской России, летом 1920 года я уехал в Дрезден, намереваясь при первой возможности поехать к сыну в Севастополь50.

В Германии

В Дрездене, где мой старший брат был послом в течение двадцати лет и где все еще живет его дочь51, вдова главного инспектора Конного полка, у меня была возможность встретиться с немцами из самых разных кругов и присмотреться поближе к людям, которые мне были знакомы. Германия сильно изменилась.

Во время войны мои симпатии были целиком на стороне врагов Германии: что бы ни говорили немцы о причинах Первой мировой войны, вина за начало войны лежит на них. Австрийский ультиматум Сербии был рассчитан на развязывание войны. Объявление войны Сербии после ее ответа было постыдным актом, а нарушение нейтралитета Бельгии было преступлением52. Подводная война и уничтожение России руками Ленина в вину Германии засчитывать несправедливо — война есть война, и для достижения победы все средства допустимы. Я никогда не мог понять, почему с нравственной точки зрения позволено разрушать города с помощью подземных мин, когда не разрешено уничтожать вражеские корабли при помощи подводных лодок53.

Но за разгоревшийся мировой пожар ответственность несет Германия; Германия в течение полувека готовилась к этой войне. Поражение Германии, по моему внутреннему ощущению, являлось справедливым возмездием, существенным для сохранения в будущем мира и необходимым для благополучия людей. После подписания мирного договора испытываемый против страны гнев исчез; он сменился чувством недоумения и обиды против победителей. Красноречивые и прекраснодушные слова Версальского договора о честном и справедливом мире оказались не более чем словами, а опасность со стороны Германии уступила место рабству, навязанному Европе Англией и Францией54. А вместо того чтобы оказать помощь своему недавнему союзнику — России, эти страны занялись расчленением ее.

Но какой смысл сердиться? Праведные люди встречаются редко, праведных стран на свете не бывает.

Чем дольше я присматривался к Германии, тем больше я начинал уважать ее. Свое поражение Германия переносит с достоинством, которым нельзя не восхищаться. Она даже вернула оставшимся в живых членам царской семьи то, что им принадлежало. Германия не впала в депрессию, она немедленно начала очень энергичную конструктивную работу. Я должен добавить, что она не думает об ответной войне с целью реванша, но об этом говорить не стану. Существуют опасения, что ее вынудят думать об этом. Любые крайности всегда приводят именно к тому, чего с их помощью стремятся избежать.

Прежде чем продолжу, хочу описать, что происходило в Южной России, куда я собирался ехать.

Признав правительство Южной России, Франция начала помогать ему. Англия поначалу оставалась нейтральной, но вскоре заключила торговый договор с большевиками; после того как большевики заключили мир с Польшей, Франция также перестала помогать южному правительству. Большевики бросили все свои силы против Крыма. Русская армия была эвакуирована в Турцию55. Вот почему я не исполнил своего намерения поехать к сыну.

Письма моей жены из Советской России56

Когда я отправился в Германию в июне, я слышал, что моя жена жива. Я послал ей деньги с надежным человеком, а в сентябре мне сказали, что деньги ей передать не удалось. В октябре появилась возможность переправить ее в Финляндию. Дни шли, ничего не происходило. Но наконец пришла счастливая телеграмма, что моя жена благополучно добралась до Териок.

Я приведу здесь несколько писем, которые получил от нее из Финляндии, где она провела три месяца, прежде чем добраться до Дрездена57. Ей удалось получить разрешение приехать в Германию спустя три месяца.

***

Я провела в разлуке с тобой два с половиной года, но мне кажется, что прошло много тяжелых десятилетий. Прожив в Санкт-Петербурге с 1918 года до конца 1920 года, я, несмотря на все ужасы моей жизни там и несмотря на особенно щекотливое личное мое положение, уцелела каким-то чудом. Жила я под своей фамилией, переменить нельзя было, так как очень многие меня знали. Но по трудовой книжке, заменившей паспорт, я значилась девица Врангель, конторщица. А служила я в Музее города, в Аничковском дворце, два года, состояла одним из хранителей его — место “ответственного работника”, как говорят в Советском Союзе. Ежедневно, как требовалось (так как за пропущенные дни не выдавалось хлеба по трудовым карточкам), я расписывалась моим крупным почерком в служебной книге. В дни подхода Юденича к Петербургу Троцкий и Зиновьев устроили в Аничковском дворце военный лагерь, расставив пулеметы со стороны Фонтанки; военные власти шныряли во дворце повсюду, а служебная книга с фамилиями, раскрытая, как всегда, лежала на виду в швейцарской.

Был у меня и обыск-налет, а в дни появления на горизонте крымского Главнокомандующего Русской Армией генерала Врангеля все стены домов Петрограда пестрели воззваниями:

Смерть псу фон-Врангелю, немецкому барону!

Смерть лакею и наймиту Антанты Врангелю!

Смерть врагу Рабоче-Крестьянской Республики Врангелю!

Позже, в другом месте моего жительства, я была прописана как вдова Веронелли, художница. Письма я писала под третьим именем. И вот, как ни непонятно, я выскочила благополучно, тогда как другие несчастные матери, жены, сестры, дочери военных белогвардейцев были заточены во вшивые казематы и томились там по месяцам: старуха М. П. Родзянко, семья Звягинцевых, баронесса Варвара Ивановна Икскуль58, Хрулевы, наши племянники, Таня Куракина, бар. Е. А. Корф, баронесса Тизенгаузен, графиня Бенигсен, М. В. Винберг, мать совсем юного конногвардейца Таптыкова, да всех не перечтешь. Упоминаю только своих знакомых.

Ты просил меня написать о том, что мне довелось пережить, об ужасах моей жизни. Должна прежде всего оговориться, что все ужасы моей жизни — ничего исключительного из себя не представляли, так же жили три четверти из породы буржуев, разве что были помоложе и не столь одиноки.

После того как я проводила тебя в Ревель, я переехала в нашу маленькую квартиру, где, как ты помнишь, я намеревалась жить после возвращения из Крыма. Когда мы расстались, казалось, что это ненадолго, что либо ты скоро приедешь в Крым, либо я приеду к тебе в Ревель. В те дни мы все еще могли строить такие воздушные замки. Моя хозяйка была милая старая женщина, мне удалось найти очень хорошую горничную, и я начала привыкать к трудностям моей новой жизни.

Из Ревеля я получила от тебя четыре письма; я также писала тебе, но похоже, что письма не дошли. После твоего отъезда я начала собирать необходимые документы для выезда; я писала бесконечно детям в Крым, потому что они сообщили мне, что устроят мне через Скоропадского проезд на Украину. Я бомбардировала их телеграммами, но не получила ни одного ответа, мне казалось, будто на свете никого в живых не осталось59. Я ходила по бесчисленным конторам и собрала необходимые для выезда документы, кроме самого важного, — паспорт выдать мне отказались. Вскоре закрыли границы, и я осталась в плену. За исключением мебели, постельного белья и моей шубы у меня оставалось только 10 000 рублей царскими деньгами, и я решила поступить на какую-нибудь “чистую” работу. Сперва я работала нештатной служащей в музее Александра III, но вскоре устроилась на лучшее место в Музей города, в Аничковском дворце. Учреждение это по духу было особое. Ни начальство, ни служащие политикой не занимались, страстно любили свое дело и работали не за страх, а за совесть.

Сперва я состояла эмиссаром с жалованьем 950 рублей в месяц, затем меня превратили в научного сотрудника, я получала 4 тысячи, позже 6 тысяч, и, наконец, как хранителю музея, мне было назначено 18 тысяч в месяц, да беда была в том, что пайка в нашем учреждении не полагалось. Жизнь безумно дорожала не по дням, а по часам.

Вскоре я получила из Финляндии от тебя письмо, дошедшее до меня каким-то таинственным способом. Ты написал, что болен, и в конце было написано: “Будь наготове, за тобой приедет человек, доверься ему”. Я немедленно распродала почти все оптом, так как второпях, по сравнительно грошовой цене; даже продала шубу и одежду, так как ты писал, что надо ехать без всякого багажа. Но потом я ни слова не слыхала ни о тебе, ни о каком человеке. И не знала даже — жив ли ты, поправился ли.

Проедая помаленечку вдвоем с прислугой деньги, вырученные за продажу вещей, жутко делалось, а что же дальше? Цены все лезли и лезли — один фунт отвратительного хлеба на рынке продавался в то время за 500 рублей, мясо 1700 рублей, яйцо одно 400 рублей, масло 12 тысяч, сахар 10 тысяч, соль 350 рублей, сапоги 150 тысяч, пара чулок 6 тысяч, иголка и та стоила 100 рублей, мыло для стирки 5 тысяч т. д. Старушка хозяйка моя сбежала за город, но вскоре умерла там от голода. Прислуга моя то и дело теряла сознание от утомления, стоя в хвостах полуголодная за советским хлебом и селедками. Я видела, что она чахнет, и, как ни грустно было с ней расстаться, нашла ей хлебное место.

Вот когда начались мои мытарства. В 7 часов утра я бежала в чайную за кипятком. Напившись ржаного кофе без сахара, конечно, и без молока, с кусочком ужасного черного хлеба, мчалась на службу, в стужу и непогоду, в рваных башмаках, без чулок, ноги обматывала тряпкой. Вскоре мне посчастливилось купить у моей сослуживицы “исторические” галоши покойного ее отца, известного архитектора графа Сюзора60. Но, впрочем, сапоги у меня тоже были мужские — я выменяла их как-то за клочок серого солдатского сукна. Такими “гешефтами” все тогда занимались. Вначале это было как-то стыдно, а потом все так привыкли, будто всю жизнь только это и делали.

Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщицами, ела темную бурду с нечищеной гнилой картофелью, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду, хлеба один фунт в день. Но какого ужасного хлеба! Он был из дуранды, опилок, высевок61 и только 15 % ржаной муки.

Что за потрясающие сцены видела я в этой столовой! Они до сих пор стоят у меня перед глазами. Сидя за крашеными черными столами, липкими от грязи, люди ели эту тошнотворную отраву из оловянной чашки, оловянными ложками. С улицы прибегали в лохмотьях синие от холода, умирающие от голода женщины и дети. Они облипали наш стол и, жадно глядя помертвелыми белыми глазами вам в рот, шептали: “Тетенька, тетенька, оставьте ложечку”, и только вы отодвигали тарелку, они, как шакалы, набрасывались на нее, вырывая друг у друга, и вылизывали ее дочиста.

В пять часов я возвращалась домой. Я убирала комнаты, топила печь, варила ежедневно на дымящей печурке все тот же картофель. Он стоил тогда за один фунт, шесть штук, 250 рублей, и я ела его с солью, а в праздничные дни с редькой и луком. После “ужина” я чинила свое тряпье, по субботам мыла пол, в воскресенье стирала. Это было для меня самое мучительное — полоскать белье с примороженными больными руками, адовая мука, а не стирать самой было невозможно. Белье брали только с нашим мылом, стоило оно 5 тысяч за фунт, за стирку рубашки брали 150 рублей, за простыни— 200 рублей, за полотенца — 50 рублей и т. д. Когда убрали дворников из домов (большинство из них переименовалось председателями домовых комитетов), то пришлось и дрова таскать, и помои выносить самой. А когда была объявлена повинность дежурить у ворот, то, сколько я ни протестовала, доказывая, что по возрасту я от повинности избавлена, председатель уверял, что, раз я служу, стало быть, работоспособна и от повинности уклоняться не смею. И вот с десяти до часу ночи я сидела на тумбе у ворот, опрашивая всех входивших и выходивших из дома.

Одна из моих соседок, очень жизнерадостная, на всякое дежурство облачалась для потехи в оставшееся от былого великолепия вечернее платье, шикарную, еще сохранившуюся шляпу и в белые перчатки, чтобы иметь возможность “себя показать”. Сидя на службе в грязи или стирая дома, она такой наряд на себя надеть не могла, а в театры или в кинематографы ей ходить было не по карману.

Должна отметить, что, несмотря на все глумления над “буржуями” и истязания, как ни странно, за все время моего пребывания в Петрограде желания буржуев отомстить угнетателям я не видела, подчас их “повинности” принимались, конечно, теми, кого жизнь еще не повалила, даже с юмором; они же оставались неприязненны и жестоки к нам, хотя “кровушки”-то и у нас ими было попито немало.

Так как я боялась ночевать одна в квартире (кругом меня несколько квартир было очищено), я сговорилась с одним заводским рабочим, бывшим шофером Гурко, чтобы он ночевал у меня. За 1500 рублей в месяц он еще колол дрова и выносил помои, но я его не кормила.

Председатель домового комитета все время заходил к жильцам, проверяя, надо думать, все ли в порядке. Явившись как-то ко мне, он увидел на стенах портреты нашего сына в военных доспехах, приказал немедленно все их убрать, предупреждая, что, если зайдет и увидит и в следующий раз генералов, без разговоров отправит меня с портретами в Чека. Я немедленно переслала их на хранение к нашему знакомому присяжному поверенному.

Дни шли, положение мое становилось все более и более критическим. Придирки и наблюдения домового комитета, изнурительная физическая работа, недоедание, отсутствие известий о всех вас измучили меня, и я слабела с каждым днем. Так как у меня закончились вещи, чтобы продавать и пополнять мой бюджет, я должна была отказаться от услуг моего рабочего. Я опять осталась одна и ужасно боялась, как бы не слечь и не очутиться в больнице, где больные замерзали, где не было ни медикаментов, ни места и больные валялись вповалку на полу. Хирурги не делали операции, так как от стужи не могли держать инструмента в руках.

А народ мер и мер, как мухи. Тридцати тысяч гробов в месяц не хватало, брали на прокат. <... > Но про себя должна сказать, что Бог меня хранил. Правда, я потеряла два пуда весу и от вечно мокрых, никогда не просыхающих ног была желта, как воск. Мне свело пальцы на ногах, руки от стирки и стужи были приморожены, от дыма печурки, недоедания и усиленной непрерывной письменной работы сильно ослабли глаза, но я за два года ни разу больна не была. Постичь не могу, как в шестьдесят лет может так ко всему приспособиться человеческий организм.

Однажды, когда я исполняла одну из тяжелых очередных моих работ, зашла ко мне моя приятельница, известная общественная деятельница, очень душевный человек, и пришла в ужас от условий моей жизни. Она предложила переехать к ней; у нее была большая, от ее эмигрировавших друзей, квартира и прислуга, я была безумно счастлива. Наконец не быть одинокой!

На новоселье я блаженствовала десять дней. Пошли аресты, особые гонения на партию кадетов. Моя приятельница состояла председательницей комитета кадетов в одном из районов, ее убедили скрыться, прислуга меня немедленно бросила, поступила в богатый еврейский дом, и опять я осталась одна в большой квартире — я да еще черный кот, неумолчно мяукавший с голоду, да и я сама была не лучше его. Зачастую я вставала ночью проглотить хоть стакан воды или погрызть сырой морковки, чтобы заглушить щемящий голод. Тысяч назначенного мне жалованья я не видела три месяца за отсутствием в государстве денежных знаков. Я уже разгуливала в сапогах с отставшею подошвою, привязанною веревкою, но это ничуть меня не смущало, так как таких франтих, как я, было много.

Тоскливо было отсутствие освещения в темные зимние вечера. Электричества частным лицам часто совсем не давали, обыкновенно оно горело с 10 до 12 вечера, когда мы все полумертвые от усталости валились спать. Впрочем, были ночи, когда электричество не гасили — это было в те зловещие ночи, когда производились обыски и аресты. Все это знали, все трепетали, измученные и издерганные, в ожидании приятного визита. Но в дни мрака тоже было жутко. Не имея ни керосина, ни свечей, совсем одинокая, с обуревавшими меня печальными мыслями о близких, оторванных судьбой от меня, я коротала мои вечера, изредка зажигая драгоценные спички, чтобы посмотреть, который час.

И вот в одну из освещенных электричеством ночей в три часа раздались на черной лестнице оглушительные звонки, нетерпеливые удары в дверь и крики. Вскочив с кровати, я догадалась— обыск!

Так как у меня температура в комнате была на нуле, я спала одетая, да еще прикрытая разным тряпьем. Около меня всегда лежали мои драгоценности, письма и фотографии нашего сына, которые были перевязаны. В одну минуту я схватила их, бросилась в уборную и с сокрушенным сердцем утопила. Направилась к дверям, а удары становились все свирепее и свирепее, того и гляди двери снесут. Открыла дверь, а за ней — пять громадного роста матросов, “краса и гордость революции”, двое с ружьями, тут же и председатель домового комитета — “салонный танцор”, как он называл себя, а также и управляющий домом: все по закону, все честь честью. Потребовали документ, я им дала мой советский “волчий” паспорт, который был у меня наготове. Убедились, что я нахожусь на советской службе, да еще “ответственная работница”. Потом направились в комнаты, шарили везде, все перевернули, читали письма, рвали, отбирали бумаги, взяли телефонный список с фамилиями — новыми жертвами. Найдя хороший сафьяновый портфель, хотя и пустой, — забрали. После много из хороших хозяйских вещей, оказалось, “экспроприировали” (это новомодное у нас слово). Они курили, острили и только в пять часов утра закончили все операции, пообещав прийти еще раз — какое утешение!

Через два часа после этого приятного ночного отдыха я уже бежала за кипятком в чайную, а оттуда на работу, на службу до пяти вечера.

Для душевного моего успокоения до меня то и дело доходили вести о смерти кого-либо из оставшихся в Петрограде друзей и знакомых <... > — общее число жертв подсчитать невозможно. А сколько сидело по тюрьмам. Порою казалось, вернулись времена Иоанна Грозного, людей изводили и в одиночку, и скопом, со всевозможными муками и терзаниями. Я все время отвлекаюсь, но воспоминания так еще болезненно живы и напряженны, так напирают, кажется, что еще не вполне обрисовала “коммунистический рай”, и все новым и новым примером, новым штрихом хочется дорисовать эту картину.

Вскоре хозяйка дома дала мне знать, к большому моему огорчению, что она не вернется в свою квартиру. Немедленно меня уплотнили. Со мной теперь жили еврейка, два еврея, счетчица Народного банка — бывшая горничная у одной моей хорошей знакомой; жила еще хоть и ворчливая, но хорошая старушка, бывшая няня, но она вскоре перебралась в деревню, а на ее место поселился рядом со мной ужаснейший красноармеец. Горничная в былое время получала от меня на чай, именовала меня “Ваше Сиятельство”, а теперь стала так важна, что и приступа к ней не было. Однажды я попросила ее о незначительной услуге и положила перед ней сто рублей, что для меня в то время было много, а она швырнула мне их: “Ну да, буду я с вами валандаться. А дрянь-то эту уберите, что я на нее купить могу, ведь это даже не гривенник”. Положим, она была права, да большего-то дать ей у меня самой не имелось. Девица эта с трудом подписывала свою фамилию, но жалованье получала такое же, как и я, да в придачу громадный паек, и еще подкармливалась из деревни, и находила, что жизнь теперь была прекрасна. Все они разместились в лучших комнатах, я же жила в самой маленькой, которую взяла ради экономии моего крошечного запаса дров. Евреи топили у себя дважды в день.

Комнаты были очень хорошо меблированы — но что сделали с этой мебелью скоро новые обитатели! На столах из карельской березы ставили самовары, на креслах сушили мокрое белье. Красноармеец, мой ближайший сосед, по дому расхаживал в белых подштанниках, в туфлях на босу ногу, с трубкой в зубах, горланил на всю квартиру неприличные песни, бесцеремонно на моих глазах любезничал с горничною, зачастую ночью собирал у себя “общество”. Что они там делали — не знаю, но гогот, гам и песни не давали мне не раз заснуть до утра. Впрочем, все это было только беспокойно, но не страшно, возраст мой и видимая нищета спасали меня от худшего.

Вся эта компания жила припеваючи, ни в чем сравнительно себе не отказывала, меня же третировала и за нищету презирала. Зачастую, вдыхая в себя аромат жарившегося у них гуся или баранины, мне от раздражавшего мой аппетит запаха делалось дурно.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.