Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Н.Е. Врангель. 31 страница



Куклу с разбитым носом продавец купить отказался. Я посмотрел на девочку и отдал ей деньги и куклу. Она заплакала и начала целовать куклу.

И об этих временах через полгода вспоминали как о еще хороших днях.

Огнем и мечом

Действительно, чем дальше, тем становилось ужаснее. Не только материальная разруха росла, крепло и большевистское иго. От серой оравы пролетариев, героев великой революции, Бронштейн-Троцкий сумел избавиться. Героям разрешено было, сохраняя свое вооружение, ехать в отпуск в деревню, чтобы выбрать там для себя участки из земель, отобранных у помещиков. А по пути эшелоны разоружались латышами и китайцами и обратно в город не впускались. Но у Бронштейна теперь уже были свои преторианцы — полки наемных латышей и китайцев и красные армейцы из каторжан. Эти были уже не случайные грабители, а профессиональные бандиты. Вскоре были формированы и части из офицеров и солдат, собранных по принудительному набору. Эти части, строго говоря, войском назвать нельзя было, вернее — это были рабы, вынужденные действовать по принуждению коммунистов, под угрозою пулеметов, расставленных за ними в тылу, и угрозою расстрела их жен и детей, взятых заложниками. Опираясь на эти силы, большевики прибрали и рабочих к рукам. Под видом трудовой повинности рабочие были прикреплены сперва к фабрикам и заводам, потом, по мере того как фабрики перестали действовать, обращены в рабов, которыми насильники располагали по своему усмотрению. И обманутые простаки теперь поняли истинное значение заманчивых лозунгов “свобода, равенство, братство”.

Крестьянство пока не трогали. И с буржуями еще не было окончено. До сих пор их изводили главным образом голодом и холодом, брали измором. Теперь их начали изводить оптом огнем и мечом. И не просто изводить, а глумиться над ними, до казни мучить, воскрешать пытки отдаленных столетий, о которых недавно еще думать не могли, что когда-то это было возможно. Ужасы, творимые с буржуями, не исключительное явление, не случившееся с тем или другим отдельным лицом, а переживания всех. Только детали этих переживаний различны между собой. Поэтому исчерпать эту тему невозможно. Приводить же отдельные случаи на выбор тоже не приходится, так как невольно при выборе останавливаешься на более ярких случаях и в итоге получается утрировка. Поэтому буду говорить лишь о тесном своем кружке, о родных и близких знакомых, о людях, с которыми особенного ничего не случилось, а приключилось только по тем временам обыденное, по своей обыденности только банальное.

Сын, который во время войны был и ранен, и контужен, и к концу кампании уже генералом командовал кавалерийским корпусом, после Корниловского выступления был уволен от службы23 и со своею семьей жил в Ялте. Только редко мы от него имели известия. Почта работала уже далеко не исправно. В Ялте, судя по письмам, было пока благополучно, и жена хотела ехать к внукам, так как я при первой возможности собирался в Таллин, где у нас были заводы. Но вдруг в городе распространился слух, что в Ялте много офицеров убито, и в том числе сын. Слухи о нашествии туда матросов подтвердились. Благополучно бежавший из Крыма граф Муравьев-Амурский24 рассказал мне, что и он был арестован и вместе с сыном и братом жены сына содержался в Ялте в каком-то пакгаузе, где был заключен всякий сброд. Офицеров было приказано кормить только остатками, собранными из мисок прочих арестантов. Большинство из офицеров были приговорены к смерти, расстреляны или брошены в море. К расстрелу был приговорен и сын. Когда его увозили к месту казни, его жена25, которая в течение всей войны на фронте была сестрой милосердия, встала перед автомобилем, требуя, чтобы они сперва ее убили, со слезами умоляла пощадить ее мужа и брата — и опять, как при атаке у Каушена, случилось невозможное. Публика вмешалась, и сын был спасен26. Слушая этот рассказ Муравьева, я невольно припомнил наивное изречение солдата эскадрона сына. В самом начале войны этот солдат привез нам письмо и очень картинно и живо рассказал об одном кровопролитном деле.

— Как его (т. е. сына) не убили? — сказала моя жена.

— Это никак не возможно, Ваше Превосходительство! — с убеждением сказал солдат.

— Как невозможно?

— Немцу их не убить.

Приходится предположить, что это действительно “невозможно” не только для немца, но и для большевиков, поскольку после этого случая ему удавалось избежать смерти не раз.

После этого случая вооруженные проверки в Ялте стали обычным делом, и мой сын со своей семьей прятался в горах. Об этих провер-ках нам из Ялты написали, но писали так, будто это было самым обыденным происшествием в жизни. Наша семилетняя внучка27 во время одного из ночных обысков, пытаясь продемонстрировать свое гостеприимство, протягивала матросам сладости и просила родителей разбудить младшего брата, чтобы он увидел, как они мастерски собирают все вещи. “Дорогая бабушка, — написала она моей жене. — Как ты? Нас покорил большевик. Он приходил к нам и забрал у мамы все туфли. Бог его, наверно, накажет. А что ты думаешь об этом? ”

Подчистую

Семья моего покойного брата Михаила погибла целиком. Его жена умерла от истощения, один из сыновей погиб при Цусиме, остальные сыновья были расстреляны28.

О смерти одного из них, Георгия, стоит рассказать29. Георгий с молодой женой и малолетними детьми безвыездно жил в своем Торосове, Петергофского уезда. Человек он был крайне добродушный и с крестьянами настолько ладил, что, когда имение было отобрано “в общую собственность”, он преспокойно остался жить в своей усадьбе. Ему и его семье выдавали, как и крестьянам, паек, оставили для пользования одну из его коров, дали лошадь. Так он прожил несколько месяцев. Но вот из фабрики вернулся в деревню сын его бывшего камердинера и начал дебоширствовать у него на кухне. После одного скандала племянник пригрозил ему выгнать его из дома.

— Выгонишь? Ну ладно. Увидим, кто кого!

Ночью из станции Кикерино, где стояли красноармейцы, парень привел отряд солдат. Разбив окна, они проникли в дом, отобрали оружие, деньги, ценные вещи и потребовали ужинать “непременно в парадной столовой”. Потом, приказав подать подводы, велели и племяннику собираться. Но крестьяне упросили его не трогать. Часть солдат уже сидели в санях, когда один из них одумался: “Неужели так и уедем, не убив хоть одного буржуя? ” Другой приложился и выстрелил. Георгию разрывной пулей раздробило плечо. Старуха мать и жена его подхватили, унесли в спальню, начали перевязывать. Но солдаты ворвались в комнату, выстрелили в него в упор. Затем последовала дикая сцена. Труп раздели донага, над ним глумились, топтали ногами, швыряли по комнатам, выкололи глаза и в рот вставили папироску. Потом послали в деревню за девушками, и когда они явились, один из солдат сел за фортепиано, и начались танцы. Танцующие подбегали к трупу, на него плевали... и того хуже. Мать и жену убитого полуодетых выгнали на мороз. Затем приказали привести малолетних детей. Но тут староста бросился на колени и выпросил детей себе. Дети были спасены.

Через несколько дней один из детей заболел. Лекарства добыть нельзя было, в квартире было холодно, племянница с ним переехала в детскую больницу, где кой-кто из старых докторов еще удержался. Когда доктор заявил, что надежды нет и мальчик должен умереть, сиделка собралась ребенка уносить.

— Что вы делаете? — спросила мать.

— В мертвецкую несу. Все равно околеет, что с ним тут еще маяться.

Доктор уехал, ординатора не было, и живого ребенка унесли в мертвецкую, переполненную трупами. Мать последовала за ним. К счастью, через час он скончался.

Дочери моей сестры пропали без вести. По слухам, одна расстреляна в Полтаве.

Дочь брата Георгия княгиня Куракина с малолетним сыном была в Киеве взята заложницей и в Москве посажена в тюрьму. Мальчика заточили в другой. Потом племянницу приговорили к смерти, но казнь была за большие деньги заменена вечной тюрьмой. Сын ее был выпущен, но пропал без вести. Отец ее мужа, князь Анатолий, — в тюрьме, жена его разбита параличом, внуки от другого сына голодают30.

Племяннице моей сестры Араповой после разных ужасов удалось бежать в Болгарию, где она пробивается уроками. Сыновья ее тоже долго сидели в тюрьме, потом бежали и сражались в армии сына31.

Племянники мои Врангель, Бибиков, Скалой, князь Ширинский-Шахматов убиты, старуха тетка Врангель большевиками зарыта живая, сыновья адмирала Чихачева расстреляны, племянницы Вогак, Алексеева, княгиня Голицына умерли от голода. Княгиня Имеретинская разбита параличом. Барон Притвиц тоже от голода ослеп, потом умер. Пришлось его, за отсутствием гробов, свезти в общую могилу в бельевой корзине, взятой напрокат. Генерал Пантелеев с женой тоже умерли от голода; бароны Нолькен всей семьей отравились; полковники Арапов и Аничков расстреляны — впрочем, к чему продолжать! Проще упомянуть о тех, которые еще остались в живых. Из всех моих родных и близких каким-то чудом уцелела жена, сын моего старшего брата, который не жил в России, Араповы, о которых уже упомянул, и только те из племянников и племянниц, которые до революции были за границей.

В России у меня больше родственников не осталось. Большевики мели чисто.

Иногда одно слово рисует лучше эпоху, чем целые многоречивые страницы. Одно из таких слов я услышал от древнего старика, лакея одного моего друга. Я слышал, что приятель мой скончался в Москве, но, при каких обстоятельствах, не знал. На улице я встретил старого слугу.

— Что это случилось с твоим барином?

— Да ничего особенного. Только расстреляли.

Только! Действительно, для времен большевизма — вещь самая обыкновенная, о которой не стоит говорить32.

Настоящий террор

Настоящий террор начался осенью 1918 года после убийства Урицкого33. Размеры он принял ужасающие. Офицеров и буржуев каждую ночь арестовывали сотнями, без пищи держали днями на баржах, потом расстреливали или увозили в Кронштадт, где убивали или топили. Генерал-адъютант Баранов, которого с сыном, как уроженцев Балтийских губерний, спасли немцы, рассказывал мне, что под конец в Кронштадте солдаты отказались убивать арестованных: “Довольно — насытились”. Но многие, нужно думать, не “насытились”, а только вошли во вкус. Просто убивать было им уже недостаточно. Стали убивать с разными изощрениями, наслаждаясь страданиями жертв. Некоторым предварительно кололи глаза, у других, как перчатки, сдирали с рук кожу, закапывали живых.

До чего может дойти человек в ненормальных условиях современности, трудно себе представить. В Финляндии, где я жил после того, как убежал из России, я встретил сына давнишнего знакомого, юношу лет восемнадцати. Он волонтером участвовал в походе Юденича и, когда армия была разбита, приехал в Финляндию. Родители этого юноши, назовем его У., были люди культурные и гуманные, но и сам он мне понравился. В нем было что-то наивное, детское, которое сразу располагало в его пользу. Когда же мы разговорились о его стариках, он окончательно меня пленил. О матери он говорил с нежностью, скорей присущей дочери, чем сыну. Он рассказал мне, что, когда ему было 3 года, крестьяне сожгли их поместье. Он этот эпизод запомнил. Семья после этого переехала в Швейцарию, где он учился и закончил школу. Собирался пойти в университет, изучать философию и стать профессором, но хотел побывать в России. Поехал он в Россию за несколько месяцев до революции и оказался свидетелем революции. В Швейцарию он не вернулся, а примкнул к белым.

При встрече с командиром части, в которой он находился (тот тоже жил в Хельсинки), я спросил его об У.

— Да, славный юноша, — сказал полковник, — но... я, да все офицеры сперва думали, что он того... сумасшедший. Но потом убедились, что нет. Знаете, к чему у него пристрастие, и не пристрастие, а настоящая страсть? Вешать собственноручно большевиков — комиссаров, приговоренных к смерти. Сперва мы против этого восстали, да потом махнули рукой. Неловко, знаете ли, перед солдатами. Выходит, как будто ты, мол, коль прикажут, должен вешать, ты мужик, а нашему брату из дворян это зазорно. И с тех пор, как узнает, где есть приговоренные, сейчас и едет туда — “позвольте мне”. Потом уже на эти дела его стали даже приглашать из других частей.

Меня это заинтересовало, и я с У. издалека навел разговор на казни.

— Потеха! — сказал он.

— Что потеха?

— Да смешно, как они на веревке дергают ногами.

— А вы разве видели?

— Я?! Помилуйте! Да я своими руками семнадцать штук вздернул. С одним вышла целая комедия, — он рассмеялся. — Не хочет помирать, да и только! Как увидел петлю, головой и закрутил, точно жеребенок, на которого в первый раз надевают хомут. Насилу ему на шею накинул. А как его вздернул, давай ногами работать — точно польку откатывает. Пришлось повиснуть на его ногах. Так дрыгал ими и тряс меня, что потом руки у меня болели.

Видел я и другого продукта нашей современности, семилетнего Лелю. Это был голубоглазый херувим с повадками вояки Средних веков. Родился он во время войны и вырос после смерти матери в ротном обозе. Он просит дать ему “покурнуть” и умелыми пальчиками крутит “собачью ножку”, ухарски после затяжки сплевывает в сторону, ругается площадными словами, задирает женщин, величая их “шлюхами”, не прочь промочить горло, и когда это ему удается, покрякивает от удовольствия. Высшее его удовольствие — убивать щенков и у живых кур выщипывать перья.

— Куда ты, Леля, котенка несешь?

— На велевку повешу — челту на колбасу.

“Раскрою тебе башку, выпущу потрохи” — у него ласковые слова, милые шутки. А при первой возможности будут уже не слова. Мне рассказывал деревенский батюшка, что он неоднократно видел, как дети для забавы у убитых выковыривают глаза.

И таких несчастных ребят теперь, нужно думать, без счета.

Каждодневная жизнь

Как я уже сказал, осенью начался террор. Условия жизни стали еще тяжелее. В нашей теперь холодной, оголенной квартире было жутко. Электричество давали лишь с семи вечера, керосина и свечей достать нельзя было ни за какие деньги, и приходилось часами сидеть в потемках в бездействии со своими невеселыми думами, с минуты на минуту ожидая прихода грабителей и убийц.

Прииски и заводы перестали работать, и в правлениях делать было нечего. Я разрешил служащим на службу не приходить. Теперь целыми днями мы в квартире сидели одни. Люди перестали посещать друг друга и уже жили бирюками в своих логовищах. Да и говорить по-человечески уже постепенно разучивались. Говорили лишь о пище, об арестах, о расстрелах, о том, как добыть деньги.

Прислуга наша мало-помалу нас покинула. Оставалась только одна горничная жены, жившая у нас уже много лет, и ее брат-лакей. Но в одно прескверное утро и они заявили, что вечером уезжают в деревню, где делят земли, и уехали. И проснулись мы утром совершенно одни. Жена, не пивши кофе, чуть свет убежала в “хвост” за четвертушкой хлеба, я затопил благополучно печь и стал ставить самовар. Но справиться не умел. Обжог себе только руки. Накипятить воду не удалось. Оказалось, что, не зная дела, я влил воду в трубу для угля, а уголь положил, где полагается быть воде.

К счастью, явился нежданно-негаданно школьный товарищ сына. Увидев нас в таком беспомощном состоянии, он переехал к нам, стал топить печи, ставить самовар, ходить “в хвост”. Жена стряпала и убирала комнаты, я месил тесто, мыл посуду, чистил платье и сапоги. Потом на помощь нам явилась и жена швейцара, и мы опять зажили большими барами, питаясь главным образом “пролетарской кровушкой”.

Мое бегство

В течение многих недель я пытался достать необходимые бумаги, чтобы уехать в Таллин. Куда ни обращались, всегда оказывалось, что со вчерашнего дня право на выезд дает другое учреждение. Моя жена не желала ни при каких условиях ехать вместе со мной. Она хотела поехать в Ялту к внукам, но только на короткое время, пока все не утрясется и не придет в норму. На всякий случай, чтобы ей не пришлось жить в большой полупустой квартире по приезде, мы решили закрыть квартиру. Мы наняли две комнаты у нашего друга, жившего неподалеку, перевезли туда любимую мебель жены и устроили их уютно и красиво.

Мы надеялись выехать более или менее в одно время, но оказалось, что мне откладывать не приходится. Российское золотопромышленное общество было национализировано34, и к нам в правление на Екатерининскую явился комиссар (слесарь лет двадцати), заведующий всеми горными делами России, с двумя бухгалтерами-“спецами” и оравой красногвардейцев с ружьями, потребовал книги, отобрал кассу и заявил, что мы теперь служим у большевиков.

— Если не будете посылать припасы рабочим на приисках, будете расстреляны за саботаж, — предупредил он.

— Откуда мы возьмем деньги на припасы? — спросили мы.

— Откуда прежде брали, оттуда и берите.

— Но добытое золото теперь рабочие берут себе.

— Это нас не касается.

Бухгалтер ему что-то шепнул на ухо.

— Прежде, когда зимою золото не добывалось, откуда вы брали деньги?

— Нас финансировал банк.

— Пусть финансирует и теперь.

— Банки теперь национализированы.

— Ну, тогда финансируйте (слово это ему, очевидно, понравилось) сами. Но первая жалоба на саботаж против республики — расстрел.

Медлить уже нельзя было, и оставшиеся в Петрограде директора Безобразов, Клименко и я решили бежать. Жалобы на отсутствие провианта получались ежедневно. Не “саботировать” было физически невозможно.

Клименко с паспортом украинца уехал на Юг, Безобразов куда-то скрылся, меня отправить через Торошино без паспорта в Псков, уже занятый немцами35, взялся антрепренер. Для придачи мне еще более жалкого вида он велел несколько дней не бриться, запастись зелеными очками, вообще держать себя “подряхлее”.

В назначенный день он явился за мною и, простившись с женою, я под вечер отправился с ним на товарную станцию Варшавского вокзала.

Антрепренер мой объяснил, что ночью отходит поезд с ранеными и больными немцами и поездная прислуга согласна взять меня зайцем, а немецкое посольство даст пропуск через границу. Но предстоят две трудности. Первая — попасть в вагон, куда красноармейцы пускают лишь записанных в списках после предварительной проверки у комиссара, вторая — не быть арестованным за неимением документов в дороге. Для того чтобы попасть в вагон, меры приняты, и это, вероятно, удастся. Второе более гадательно. Тут главным образом дело будет зависеть от моей находчивости. Он во время дороги будет невидим, но, насколько возможно, будет орудовать.

— Только знайте, — прибавил он, — если вас в дороге арестуют, я уже помочь не могу. Предупреждаю.

На товарной станции народу была масса. Все немцы. Дети, женщины, старики сидели на сундуках, лежали на полу. Проносили больных на носилках. Толкотня, суета, визг и плач детей. Проходил час за часом — поезд все не подавали.

Наконец явились “товарищи комиссары” с оравою красноармейцев и разместились у большого стола. Отъезжающие подходили к ним, предъявляли свои документы и по проверке и опросе, забрав свои чемоданы, направлялись к выходным дверям и вновь предъявляли свои пропуски какому-то свирепого вида красноармейцу. Я миновал стол, волоча свой чемодан по полу, тоже подошел к нему. Паспорта у меня не было, была только выписка из домовой книги, к которой я, по совету антрепренера, приложил печати разных акционерных обществ.

— Пропуск!

Я, приняв надлежащий вид, прикинулся непонимающим.

— Пропуск! — грозно повторил красноармеец.
Я подал выписку из домовой книги.

— Разве не слышишь — пропуск? Этой дряни не нужно. Прикинувшись дурачком, я на ломаном русском языке начал лопотать несуразное.

— Пошел назад! — грозно крикнул страж.

— Что вы, товарищ, кричите, да еще толкаете больного немца, — сказал человек с повязкою красного креста. — Он, быть может, и по-русски не понимает. Спросите лучше у комиссара, записан ли он в роли. Без этого мы его и с пропуском в поезд не возьмем.

— Товарищ комиссар! — крикнул солдат. — Этот у вас записан?

— Есть! — отозвался комиссар. — Пропусти!
Я благополучно очутился в вагоне.

В немецком вагоне, очень чистом, с койками, были женщины, дети и два-три тяжелобольных. Рядом с моей койкой лежал умирающий старик. Он все пытался куда-то ехать, хотел встать — но подняться не имел сил. “Ida! Ida! ” — жалобно повторял он. На второй или третьей станции он умер.

В Гатчино мы стояли нескончаемо долго. Как было слышно, осматривали багаж и опять проверяли документы. Все, за исключением старика, лежавшего со мной рядом, который продолжал звать свою Иду, беспокоились. Я недвижно лежал на своей койке и тоже волновался. Но странно! Как только дверь отворилась и орава вошла, я стал совершенно спокоен, даже равнодушен, будто дело касается не меня.

Осматривали они пропуски внимательно, долго рылись в чемоданах, — наконец дошли и до меня. Я лежал, закрыв глаза и не шевелясь.

— Ключи! — грубо приказал старшой и ткнул меня в плечо. — Эй ты, пошевеливайся! Показывай чемодан!

Я открыл глаза, блуждающим взглядом посмотрел на него и снова их закрыл.

— Слышишь ты! Открывай чемодан!
Я опять открыл глаза.

— Trinken... воды! — прошептал я.

— Никак отходит, — сказал санитар и поднес к моим губам стакан.

— А ну его к черту! — сказал старшой. — Товарищи, идемте чай пить, а то самовар остынет.

— Вещи бы... — сказал другой. Но санитар с повязкой ему что-то незаметно сунул, и он замолчал.

Орава ушла, поезд тронулся.

Через несколько часов опять обход, но тут помог сосед, который уже скончался.

— Товарищи! — сказал санитар, когда новая орава появилась для проверки. — Тут у меня один уже скончался, да и этот сейчас помрет. Нужно бы их вынести из вагона!

— Вези свою падаль дальше. У нас и без них этого добра довольно.
И ушли.

Оставалось самое страшное — проскользнуть через Торошино, ужасное Торошино, о котором ходили целые легенды. Дальше за ним уже была германская зона. Подъезжая к Торошино, я опять начал волноваться. Но до этого я проспал часа три, как убитый, и я знал уже по опыту, что в нужную минуту я снова буду спокоен. Так оно и случилось, хотя вышло не так, как я надеялся.

Во время сна я продрог и был голоден. До станции оставалось более часа, и я, добыв кипяток, заварил чай и, предложив стакан санитару, расположился позавтракать. И вдруг дверь отворилась и вошел обход. Проклятые в поезд сели на последней станции. Разыгрывать умирающего уже было невозможно. Солдаты с ружьями стали у дверей, какой-то человек, как мне почему-то казалось, бывший шпик, тщательно опрашивал и осматривал документы — потом передавал их другому человеку в кожаной куртке, очевидно комиссару, важному, противному, с оголтелой идиотской физиономией. Проверка длилась долго. Наконец очередь дошла и до меня.

Я спокойно, не обращая на них внимания, пил чай.

— Разве не слыхал? Вид.

— Чаек сладкий, с сахаром, — сказал я, глупо улыбаясь. — Вкусно.

Парочка переглянулась. Санитар им что-то шепнул.

—По роже видно! — сказал комиссар.

—Знаем мы эти штуки! Притворяется! — сказал шпик. — Ты подавай бумаги, а не то арестую.

Я, как ни в чем не бывало, продолжал пить чай.

Комиссар и шпик ушли. Солдат с ружьем остался около меня.

Поезд подходил к станции. Запасные пути были заняты вагонами первого класса, около которых копошились женщины и дети. Как потом оказалось, тут жили семьи большевистской инспекции. Поезд, переполненный немцами-солдатами, стал рядом. Наш поезд остановился. Взошел шпик, и меня высадили.

— Взять! — сказал шпик. Солдаты меня окружили и повели.

Из станции показался наш санитар с немецким офицером и комиссаром. Они о чем-то оживленно говорили.

— Вот этот самый, — указал на меня санитар.

— Стой! — скомандовал комиссар.
Мы остановились.

— Brille abnehmen! (Снять очки! ) — грозно крикнул немец.
Я снял.

— Вы правы — он! Впрочем, я его и без этого по одному росту сейчас же узнал... Ты! Брось притворяться. Ты Карл Мюллер, осужденный за подлог и бежавший из нашей псковской тюрьмы. Господин комиссар! Я его беру, как нашего бежавшего арестанта.

Комиссар кивнул головой.

Меня повели в контору, оттуда немецкий солдат меня водворил в немецкий поезд.

Когда поезд тронулся и Торошино осталось за нами, взошел офицер, признавший во мне бежавшего Мюллера.

— Вы барон Врангель?
—Да.

—У вас есть свидетельство от Балтийской комиссии в Петрограде?

— Есть.

— Вам его придется предъявить в Пскове для получения права на следование дальше. Вещи ваши вам сейчас принесут.

От сердца отлегло. Зато в Пскове нас ожидал тяжелый сюрприз. На станции, разукрашенной немецкими флагами, военный оркестр играл немецкий гимн...

В Пскове нас очистили от воображаемых вшей, помыли дезинфицирующей жидкостью, сделали профилактические инъекции и намеревались поместить в карантин. Но благодаря человеку, мой побег организовавшему, нам позволили устроиться в гостинице. В том же поезде зайцами ехали еще двое беглецов из Петербурга, лейтенант Дитмар из Преображенского полка и кавалергард барон Пилар Пилхау; у одного из них, как и у меня, не было никаких документов, у другого был паспорт слесаря. В этот день мы три раза обедали, съели до крошек какие-то сладости из выданных нам пакетиков и в конце концов плотно поужинали, а нам все казалось, что мы еще голодны. Из Пскова с помощью того же опекающего меня человека я уехал в Таллин.

В оккупированном немцами Таллине я прожил около четырех месяцев. Жил я от одного дня до другого, спокойно и монотонно. После петербургского ада мне казалось, что я попал в рай. Знакомых у меня в городе не было, не было никаких книг, кроме старых романов, читателей в этих краях не особенно много. Но в конце концов мне удалось получить кое-какие книги от нашего дальнего родственника Врангеля, и жизнь моя стала просто-напросто чудесной. Потом появились и люди, которых я знал, Барановы, Зиновьевы и некоторые русские офицеры. От жены я получил два письма. Выбраться в Крым ей так и не удалось. Никаких известий от нашего сына у нее не было.

***

Германия была разбита, император Вильгельм бежал; Германия объявлена республикой36. Немецкие войска в Таллине лихорадило, в них начали формироваться солдатские комитеты, агитировавшие за возвращение домой. Полк за полком, никого не спрашивая, уходил в Германию. Население города все с большим беспокойством ожидало ухода последних подразделений. Страх был всеобщим, у всех в памяти были свежи воспоминания о начале революции, когда всех баронов и буржуев отправили в Сибирь. Местная буржуазия города организовала группы обороны. Многие местные дворяне уезжали в Финляндию.

Однажды я проснулся в середине ночи, разбуженный невероятной кутерьмой, происходившей на спокойной улочке, где я снимал комнату. Мимо моего дома двигалась военная техника, за ней следовали войска. Из города уходили последние немецкие подразделения. Утром толпы фабричных рабочих направились к зданию городской думы. Вначале оттуда доносились выстрелы, затем все стихло и на городской думе водрузили флаг. Было объявлено о создании республики Эстонии37, после чего избрали временное правительство. Спустя несколько дней начали проходить собрания, на которых обсуждался состав будущего эстонского правительства. Произносимые на них речи были вполне красными, но закончилось все мирно.

Но напряжение и беспокойство не исчезали. Недалеко от берега стояли большевистские суда, пришедшие из Кронштадта. Красноармейские части подошли к границам Эстонии. Продвигались войска быстро и довольно скоро оказались недалеко от Таллина. Город охватила паника; кто мог — поспешил уехать в Финляндию.

Но тут стало известно из публикуемых телеграмм, что к берегам Балтийского моря направлялся британский флот, и я было решил остаться. Но возникла еще одна проблема.

В начале декабря в городе появились в большом количестве беженцы из тех районов, где шли бои с большевиками38. Квартир стало не хватать, и их начали захватывать силой. Приезжих, таких как я, из занимаемых квартир стали выселять, и я знал нескольких русских, которым жить уже было негде. В доме, где жил я, приезжих было много; стало ясно, что наше выселение — вопрос нескольких дней. Поскольку наши фабрики стояли, мое присутствие в Таллине было необязательно. Недолго подумав, вместе со своим другом Барановым и адмиралом Кларье де Куланже, бывшим командующим войсками у Рожественского, я уехал в Хельсинки39.

В Финляндии

Маленькая очаровательная Финляндия, в которой я столько раз бывал и которая мне так нравилась, на этот раз, после крошечного и примитивного Таллина и одичавшего Петербурга, показалась мне Парижем, несмотря на то что мы прибыли туда не при самых приятных обстоятельствах. Было очень холодно, дул непередаваемо колючий ветер, и куда бы мы ни заходили в поисках пристанища, все было переполнено. Баранов и Куланже в конце концов нашли приличное место в пансионате за городом, а я поселился в пансионе Централ в комнате, где жили двое моих малолетних племянников со своим воспитателем. Так вчетвером в одной комнате мы и жили.

Через несколько дней после приезда в Хельсинки я пошел в ресторан, где мы всегда обедали, и тут со мной произошло нечто, что описать не берусь. Совершенно неожиданно у меня появилось ощущение, что я умираю, и в ту же секунду я потерял сознание. На мою удачу, в ресторан в это время зашли пообедать и мои племянники со своим воспитателем. Меня отвезли домой и вызвали врача. То, что со мной случилось, известно было больше по литературе, но в то время происходило со многими — меня свалила молниеносная испанка40. С испанкой мне тоже повезло, и, вопреки прогнозам моего врача, я выжил. Мои племянники вскоре после этого уехали, и я остался один.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.