|
|||
Н.Е. Врангель. 30 страницаВ роли генерал-прокурора он прямо был смешон, вел себя как мальчишка. Явившись в первый раз в общее собрание Сената в кожаной рабочей куртке, он швейцару и сторожам усиленно жал руку, а сенаторов, среди которых было немало людей, известных своими учеными трудами, не удостоил поклоном, прочел им нотацию; нескольких он тут же от службы уволил, хотя по закону сенаторы были несменяемы и закон изменен не был. Но для Керенского закон не писан, хотя эти победители и боролись для торжества Закона над произволом. Пост министра юстиции вскоре Керенскому показался слишком ничтожным, и он провозгласил себя министром-президентом, куртку сменил на френч и галифе и принял соответствующую позу. Разрушив своими мероприятиями армию, убив авторитет офицера и высшего командования, сделав из солдата политиканствующего хулигана, Керенский отправился на фронт, дабы силою своего красноречия, своей популярностью создать новую армию, стократ лучшую, чем прежде, — армию, “подобной которой мир еще не знал”. И, что совсем непонятно, этот мальчик был убежден, что такую армию он действительно создать в силах. И чем? Своей болтовней. Но, конечно, он ничего не создал. Между тем Петроград все больше стал походить на деревню — даже не на деревню, а на грязный стан кочующих дикарей. Неряшливые серые оборванцы, в шинелях распашонками, все более и более мозолили глаза, вносили всюду разруху. Невский и главные улицы стали беспорядочным неряшливым толкучим рынком. Дома были покрыты драными объявлениями, на панелях обедали и спали люди, валялись отбросы, торговали чем попало. По мостовой шагали солдаты с ружьями, кто в чем, многие в нижнем белье. Часовые на своих постах сидели с папиросами в зубах на стульях и калякали с девицами. Все щелкали семечки, и улицы были покрыты их шелухой. В бывших придворных экипажах, заложенных исхудалыми от беспрерывной гоньбы придворными лошадьми, катались какие-то подозрительные типы. В царских автомобилях, уже обшарпанных, проезжали их самодовольные дамы. Домом Кшесинской на Каменном проспекте завладела горсть, незначительная горсть коммунистов с Лениным во главе, и с террасы его с утра до вечера народ призывался к грабежу и убиению буржуев. Тщетно владелица обращалась к помощи властей, прося о выселении захватчиков. Ответ был один: “В свободной стране прибегать к силе против граждан неуместно”. Потом коммунисты, подкормленные уголовными элементами, захватили дачу Дурново, потом еще какой-то завод у Нарвской заставы, а потом уже покушались захватить само правительство. Тогда наконец горе-правители очнулись и захватили самих коммунистов. Но, сделав это без всяких затруднений, испугались и поспешили их освободить и вернуть к полезной деятельности10. На фронте армия разлагалась и таяла. Солдаты убивали своих офицеров, братались с немцами, продавали им пушки и амуницию и самовольно уходили домой. Даже Керенскому стало ясно, что одними истерическими речами воскресить армию нельзя. Командование было передано Корнилову11, а неудачный Наполеон Керенский для спасения от большевиков все свои силы посвятил внутренним делам, то есть вновь прибег к испытанному средству — к словоизвержению. В Москве назначено было совещание всех общественных сил12. Совещание это обнаружило одно — всю несостоятельность и общественных сил, и правительства. Корнилов это понял и заставил понять и Керенского. Вскоре после этого совещания между Корниловым, Керенским и военным министром Савинковым13 состоялось соглашение: Корнилов двинет часть войск в Петроград; большевики будут ликвидированы; власть в руки возьмет директория из трех лиц — Корнилов, Савинков и Керенский. Вследствие этого соглашения корпус Крымова14, с ведома Керенского, был двинут в Петроград, но в последнюю минуту Керенский струсил, предал своих союзников, отрешил Корнилова от должности и приказал его арестовать. Конец известен. Большевики арестовали членов правительства за исключением Керенского, который, заблаговременно переодевшись в матросскую куртку, постыдно бежал. Немецкие пособники Ульянов (Ленин), Бронштейн (Троцкий) и Апфельбаум (Зиновьев) стали у власти. Временное правительство, как и Царь, пало от собственного бессилия. Но бессилие Николая II с бессилием Временного правительства на одну доску ставить нельзя. Не Николай II виновен в том, что он править был неспособен. Власть в руки взял не он — ему власть вручила Судьба. Временное правительство за власть схватилось само — следовательно, за свою неспособность ответственно оно. Против Царя были массы, за ним пустота. За Временным правительством было пол-России — против него ничтожная горсть коммунистов — немецких наймитов. Как-никак, а осаждаемый Царь продержался годами — Временное правительство всего несколько месяцев. Из двух слабых, из двух неспособных самым слабым, самым неспособным оказался не Царь, а Товарищество “Милюков, Керенский и Компания”. Большевики Пособники врага, большевики, поддерживаемые немецкими миллионами, сменили дряблых интеллигентов-теоретиков. И Россия, сперва для победы Германии, потом во славу 3-го Интернационала и благополучия коммунистов, систематически стала сводиться на нет. Прежде всего большевики довершили то, чему начало столь успешно было положено Временным правительством. Они окончательно ликвидировали русскую армию и, исполнив это, заключили в Брест-Литовске с Германией сепаратный мир15. Надо отдать им должное, по отношению к Германии они действовали честно и взятые у Германии деньги вернули с процентами. Исполнив это, они принялись разрушать и самую Россию. Не только Европа, но и многие из русских образованных людей России не знают. Выросли эти образованные люди в городах, и Россию знают только по книгам. Во время крепостной России между крестьянством и помещиками была органическая связь. Даже по умственному складу, по своим воззрениям они были ближе друг к другу, чем теперь. Во всяком случае, та бездна, которая уже в XVIII столетии образовалась и разделила Россию на два полюса, со дня освобождения крестьян стала еще значительнее. Теперь между этими двумя противоположностями было полное непонимание, но вражды, классовой вражды между ними не было. Классовая вражда — выдумка нашей интеллигенции и ею искусственно привита народу. Со дня освобождения крестьян помещик и крестьянин жили каждый своей отдельной жизнью, и между ними если и существовал известный антагонизм, то отнюдь не кастовая вражда, а та вражда, которая везде и повсюду существует между трудом и капиталом, то есть вражда, происходящая исключительно от экономических причин. В то, что земля “ничья, Божья, как воздух”, мужик не верит. Он значительно практичнее, мыслит более трезво, чем большинство интеллигентов, дошедших до своих убеждений не собственным разумом, а принявших чужие формулы. Мужик по опыту знает, что за малыми исключениями земли принадлежат их настоящим владельцам, оттого что они или их отцы за них уплатили деньги, и простой здравый смысл ему указывает, что если “его собственный кусок его, а не Божий”, то и земля других принадлежит им, а не достояние всех. Внушенным ему взглядам “о Божьей земле” крестьянин не поверил, но так как эти взгляды ему с руки, то прикинулся верующим и на Божью землю предъявил свои права. Повторяю, русский мужик во сто крат умнее, нежели думают его учителя, и далеко не тот добродушный, наивный простак, каким его воображают. Вот почему ученье коммунистов крестьянским массам не привилось. Они взяли от него то, что им было выгодно, то есть “что твое, то мое”, и отвергли остальное, а именно “что мое, то твое”. Это они не допустили и никогда не допустят. Поэтому сельскому населению, то есть около 80% жителей России, коммунистический строй прийтись ко двору не мог. Но он пока ему не мешал, и сельское население отнеслось к перевороту равнодушно. Зато между городским пролетариатом Ленин и Компания нашли массу адептов. Русского рабочего с европейским ставить на одну доску нельзя. Рабочие в Европе, где давно существует промышленность, — особый класс, класс наследственно, умственно развитый, имеющий своих вождей, часто людей выдающихся и по своим знаниям, и по своим способностям. В России, где еще так недавно промышленности совсем не было, наследственного рабочего класса быть не могло. Даже в настоящее время это еще не класс, а только зародыш класса. Значительное большинство рабочих — недавние выходцы из деревни, часто только временные выбросы из крестьянства, позаимствовавшие из городской культуры не лучшие ее верхушки. Новые непривычные условия городской жизни, наскоро схваченные социалистические софизмы, трудности существования, все это, вместе взятое, создало из них элемент, склонный к восприятию каких угодно учений, лишь бы учения эти соответствовали их аппетитам. И рабочие в суленый Лениным рай уверовали. Примкнули к ним и солдаты разбросанной по стране армии, красная гвардия Петроградского гарнизона, криминальный элемент, выпущенный из тюрем, и большой процент бедноты, которым “грабь награбленное” пришлось по душе. И с их помощью горсть коммунистов, посланных в Россию, стала вершителем судеб страны. Новая внутренняя политика Ульянов, Бронштейн, Нахамкес, Урицкий, Иоффе, Апфельбаум (называю по настоящим именам, а не по псевдонимам) были энергичные люди, не чета евнухам Временного правительства. Они понимали, что, имея против себя крестьянство, буржуазию и еще уцелевшую часть офицерства, а за собой только рабочих и уголовные элементы, далеко на одних теориях не уедешь и что править удастся только посредством террора. Дальнейший план напрашивался сам. Бесчисленное крестьянство пока не трогать, благо оно остается нейтральным, буржуазию и офицерство извести, шатких ненадежных рабочих прибрать к рукам и воспользоваться остальным подходящим сбродом, усилив его ряды наемными китайцами и латышами, которые находились налицо. И план этот был исполнен. Буржуазию и офицерство уничтожили, за исключением двух миллионов, которые спаслись в Европе. Рабочий класс был превращен в рабов. Но на всякого мудреца довольно простоты. Расстреливать в погребах и застенках, изводить голодом, убивать оптом и в розницу женщин и детей, заложников, мучить в Чеках, грабить комиссары новой рабочей и крестьянской республики умели, и стать самодержавцами, каких со времен Иоанна Грозного на Руси не бывало, им удалось. Но администраторами, правителями они сделаться не сумели. Аннулированиями, экспроприациями, национализациями, реквизициями, сумасшедшими экспериментами они уничтожили промышленность, убили торговлю, и Россия перестала производить потребные для нации товары. Тогда и деревня, не получая, что ей нужно, отказалась отпускать пищевые продукты и постепенно стала сокращать производство. И города от голодухи стали вымирать и вымирают в этот самый момент, когда я пишу. Такова в общих чертах картина того, что произошло и происходит теперь. Но теперь происходит и другое. Большевики, нуждаясь в продуктах, стали реквизировать и у крестьян, и крестьянство стало к большевизму относиться уже не равнодушно, а враждебно. Я несколько забежал вперед и остановился на этом, так как неоднократно и от иностранцев, и от русских приходится слышать вопрос: “Как могло многомиллионное население подпасть под иго ничтожного меньшинства, даже не меньшинства, а горсти негодяев? ” Можно ответить коротко: благодаря равнодушию большинства и темноте остальных. Когда с террасы дома Кшесинской ленинские молодцы, одетые в непривычные для русского глаза швейцарского фасона платья, явились народу и с нерусскими ужимками начали выкрикивать свои непривычные для русского уха слова, над ними трунили. — Ишь его разбирает, сердечного! Точно кликуша на церковной паперти. — А из каких они, батюшка, будут? — спрашивает старуха. — Тальянцы, что ли? — А Бог их знает! Не то тальянцы, не то французы... — Шуты гороховые, вот кто! — веско говорит чиновник. Почти то же думали многие обыватели, и когда большевики стали у власти, страшного в них на вид ничего не было. Они скорее казались смешными, шутами гороховыми. Что под этими шутами кроются разбойники, звери, догадывались лишь немногие. Первые их мероприятия были только комичны. Они начали законодательствовать. С первого же дня посыпались декреты за декретами. Отменялось то одно, то другое — что именно, часто рядовой обыватель и постичь не мог. Так, например, отменено “не только то, что уже отменено декретами, но все, противоречащее революционной совести”, правосознанию рабочего класса, программе-минимум партии социал-демократов и социал-революционеров. 30 ноября 1917 года ссылка на старые законы была запрещена, а при неполноте декретов поведено руководствоваться “социалистическим правосознанием”. За неисполнение этого декрета грозило “лишение всего имущества”. Понятно, что на таких законодателей серьезно смотреть было невозможно. И порешили, что на этих шутов обращать внимания нечего. Покуражатся неделю-другую, а там дураков и прогонят. Но проходила неделя за другой, а “шуты” уже стали не куражиться, а уже ломаться над обывателем, а там и ломать его самого. Началось с домовых комитетов. В доме, где я жил, было всего десять больших квартир.. Половина квартирохозяев отсутствовала. Остальные — ветхая генеральша, столь же ветхий член Государственного совета, каким-то чудом еще не заключенный в тюрьму, дипломат-японец, я и полотер, живший во дворе. С комитетом кончилось благополучно. Выбрали мы единогласно председателем нашего старого швейцара, назначив ему чуть ли не министерское жалованье. Через день новый декрет: квартирохозяевам “под страхом конфискации всего имущества” поочередно ночью дежурить у ворот. Генеральша по дряхлости лет от дежурства была изъята, дипломат как таковой — тоже, члену Государственного совета, как и мне, было за семьдесят лет, да, кроме того, и у него, и у меня как раз был припадок подагры, и мы ходить не могли. Всю повинность должен был нести бедный полотер. Но полотер был не дурак и уже успел записаться в партию коммунистов. Следовательно, как лицо привилегированного сословия, нужный для государственных дел, от социальных тягот был изъят. Председатель пошел справиться у комиссара, как быть. Вышло решение “под страхом конфискации имущества” заменить квартирохозяина другим членом его семьи. У меня был только один член семьи — жена. И она отправилась к воротам дежурить. За члена Государственного совета пошел его одиннадцатилетний внук. Впрочем, через несколько дней (конечно, с помощью благодарности комиссару) разрешили нанять заместителей. Но две ночи жена с зонтиком в руках вместо пики продежурила у ворот, наводя своим свирепым видом ужас на взломщиков и громил. Затем появился декрет обывателям очищать улицы от снега и льда. Конечно, за неисполнение — конфискация всего имущества. Первый раз пришлось многим благодарить Бога за ниспосланную дряхлость. И жена, и я, слава Господу, уже утеряли свою молодость, следовательно, от уборки были изъяты. Нам даже пришлось благодаря декрету видеть умилительную картину: наших молодых племянниц, трудящихся с ломом в руках для всеобщей пользы рабоче-крестьянской республики. Впрочем, польза вышла одна. На другой день они слегли. Столь же плодотворно пришлось потрудиться священникам, музыкантам, акушерам и акушеркам, врачам и прочим буржуям. Пользы от их трудов было, правда, мало, но все же было отрадно, что бывшие тунеядцы теперь работают, а слабые, истощенные, бледные пролетарии, у которых сильные буржуи “выпили всю кровушку”, с папиросами в зубах, сложа наконец свои “честные мозолистые руки”, любовались на эту картину. На эти повинности первое время “буржуи” смотрели чуть ли не как на смешной фарс. Я видел на Васильевском острове господина во фраке, в белом галстуке и цилиндре, который колол на улице лед. Рассказывали, что один сенатор вышел на работу при ленте чрез плечо. Придраться к нему не удалось, так как лента Александра Невского красная, каковой цвет пользовался почтением как революционный. Вскоре после первых веселых актов начались менее забавные. Вольная продажа продуктов была воспрещена. Привоз прекратился. Но по карточкам еще можно было добыть необходимое, чтобы не умереть с голоду. И кто имел деньги, мог помимо этого, хотя за сумасшедшие цены, еще все достать; остальные кое-как существовали, получая по фунту хлеба в день и кой-какие припасы по карточкам. Но вот появился новый декрет. Обыватели разделяются на три категории. Первые две категории — пролетарии. Как привилегированным сословиям, им отпускается и масло, и говядина, и все необходимое для существования. И третья категория — буржуи. Этим, как уже достаточно упитанным кровушкой пролетариев, для питания отпускается ежедневно лишь одна треть фунта хлеба и одна селедка. И вопрос о пище стал поглощающей заботой петроградского жителя. Существовать на отпускаемый паек невозможно. Покупать у “мешочников”, то есть с вольных рук, запрещено под страхом конфискации всего имущества. Но не покупать у мешочников нельзя, ибо без этого умрешь с голода, а покупать и продавать приходится с опаскою. Красноармейцы, добровольные ищейки, вооруженные налетчики рыскают по домам, делают в квартирах обыски, и за пуд картофеля и муки вы рискуете не только “конфискацией всего имущества”, но часто ликвидацией жизни. Опасность усугубляется тем, что изо дня в день ряды коммунистов-теоретиков увеличиваются коммунистами-практиками из уголовных элементов, для которых грабеж цель, а насилия и убийство потеха. Те, которых вчера еще принимали за шутов, теперь уже были грозные владыки. Вскрыли сейфы, отобрали золотые вещи, меха, хранящиеся у меховщиков, разное имущество — всего и не припомнишь. Аресты по ордерам мнимых контрреволюционеров, расстрелы военных целыми партиями и буржуев поодиночке и группами теперь стали уже обыденным явлением, но настоящего террора, до которого скоро пришлось дожить, еще не было. Сравнительно жизнь была еще терпима. Потом вышел декрет об уплотнении квартир. Поднялась паника. Опасаясь водворения в дом сожителями грабителей и разбойников, люди бросали свои помещения, которые по их уходе разгромлялись, или поселяли у себя почти незнакомых, мало-мальски порядочных людей. Но и это не всегда помогало. Когда квартира была нужна для пролетариев, владельца просто выселяли, точнее, выбрасывали на улицу, не дозволяя часто даже уносить с собою необходимое. К счастью, комиссары и агенты большевиков были падки на деньги, и, не жалея средств, можно было до поры до времени если и не быть спокойным, то хоть временно избегнуть ужаса водворения к вам мучителей товарищей пролетариев. И кто только мог, платил. Платили комиссару, платили красноармейцам, платили всем, кто только имел руки, чтобы брать, и ружье, чтобы им грозить. Потом дома и имения были от владельцев отобраны, казенные учреждения ликвидированы, торговля аннулирована, и миллионы людей теперь стали нищими. Жили буржуи исключительно на ту наличность, которая у них еще оставалась. И вот вышел новый декрет: банки национализированы, выдача денег из депо16 и текущих счетов прекращена, за исключением 750 рублей в месяц. Теперь буржую оставалось одно: лечь и умереть с голоду. И началась распродажа, начиная с самого необходимого платья, сапог, мебели, всего, что у обывателя только оставалось. Чуть ли не на всех улицах появились комиссионные конторы для покупки и продажи вещей, для распродажи России оптом и враздробь. Покупателей было сколько угодно. Имущие классы стали нищими. Капиталисты, купцы, фабриканты, люди вольных профессий, служащие, военные, мелкие торговцы — словом, все, что не было коммунистом и пролетариатом, а называлось буржуями, осталось без всего — но новых богачей явились тысячи. Новые миллионеры Комиссары, матросы, грабители, красноармейцы, экспроприаторы, разная накипь, присосавшаяся к новым владыкам, швыряли деньгами. Наехали любители легкой наживы и из-за границы. Встретив Фаберже, известного ювелира17, я его спросил, как ему живется. — Живется, конечно, неважно. Но торгую как никогда. И только дорогими вещами. — Кто же у вас покупает? — Главным образом солдаты и матросы. Что матросы, “краса и гордость русской революции”, имели пристрастие к ювелирным вещам, я давно уже видел. Краса и гордость на своих голых шеях носила ожерелья и медальоны, пальцы были покрыты тысячными кольцами, на руках красовались браслеты. Одного из таких пшютов я встретил у парикмахера. Его мазали какими-то препаратами, полировали, почти поливали туалетными водами, душили до одурения. — Что еще прикажете? — подобострастно спрашивал француз. — Еще бы нужно... того... косметического! — важно произнес желанный клиент. И опять парикмахер манипулировал над ним. Один матрос в магазине Ирменникова, помещающемся в нашем доме, забыл пачку денег, завязанных в грязном носовом платке. Приказчик об этом заявил председателю домового комитета, тот прибежал ко мне за советом, как быть. Я посоветовал пригласить красногвардейца и при нем сосчитать деньги и составить акт. Так и сделали. Досчитали до ста двадцати тысяч, когда спохватившийся владелец вернулся. Сколько всего в платке было награбленных денег, так и не сосчитали. А тогда деньги были еще деньгами, а не испорченной бумагой, как потом. Однажды я зашел на Морской в магазин Фаберже. Покупателей не было, было только несколько буржуев из его старых клиентов. Но вот ввалился красноармеец с женщиной. Он — добродушный на вид тюлень, должно быть, недавно еще взятый с сохи, она — полугородская франтиха, из бывших “кухарок заместо повара”, с ужимками, претендующими на хороший тон. Шляпа на ней была сногсшибательная, соболя тысячные, бриллиантовые серьги в орех, на руках разноцветные кольца, на груди целый ювелирный магазин. Парень, видно влюбленный в нее, как кошка, не мог оторвать глаз от столь великосветской особы. — Нам желательно ожерелье из бус, — сказала особа. — Да не дрянь какую — а подороже, — пояснил парень. — Почем возьмете? — Сорок тысяч. Дама пожала плечами. — А получше нет? — На шестьдесят тысяч, — сказал приказчик. — Мне бы что ни на есть лучшее. — Лучше теперь у нас жемчуга нет. Быть может, на днях получим. — Нам всенепременно сегодня нужно, — вмешался парень. — Без бус им вечером на танцульку в Зимний дворец ехать никак не возможно18. — Поедем, Вася, в Гостиный, — капризно сказала особа, — там наверно есть дороже. — Но, видя улыбку на устах буржуев, сконфузилась. — А впрочем, давайте. На сегодня и эти сойдут. И Вася, сияя от счастья, расплатился. — Видели, какой у нее чудный аграф19? — сказала одна дама, когда парочка ушла. — Наверно, работа Лялика в Париже. — Это нашей работы, — сказал приказчик, — я его узнал. Мы его в прошлом году для княгини Юсуповой сделали. Дама вздохнула: — И мои бриллианты при обыске у меня пропали. — Мои, — сказала другая, — взяли из сейфа. Очевидно, добродушный парень был налетчик. Теперь — чуть ли не профессия, как всякая другая. Как-то жена нашего председателя домового комитета, бывшая наша швейцариха, с которой мы всегда были в дружбе, поведала мне свое горе. Племянник ее Серега, мальчик лет четырнадцати, выкрал у нее все ее сбережения — две тысячи рублей. Она была в отчаянии. Но через несколько дней я увидел ее сияющей. Оказалось, Сереге повезло. Сделал ночью с товарищами-подростками налет, и на долю каждого “очистилось” свыше двадцати тысяч. И на радостях он отдал ей ее деньги. — Да ведь это разбой, — сказал я. — Э, барин, нынче все это делают. Зевать будешь — с голоду помрешь! Увы! через два года так рассуждало пол-России. Три вопроса в то блаженное время, когда еще настоящего террора не знали, особенно занимали помыслы буржуев, и эти вопросы были темою всех разговоров. Где бы добыть съедобное, где прятать деньги, как избавиться от уплотнения? Был еще жгучий вопрос: как и куда бы удрать? Но вопрос этот был не всеобщий. Кто мог, уже уехал, многие, и я в том числе, полагали, что везде в России плохо и уезжать не стоит, а за границу не удастся. Многие надеялись на скорый приход немцев. Приди они тогда, их бы встретили как избавителей. Новые нищие Но пока что весь город, от мала до велика, обратился в торгашей, все что-нибудь продавали, чем-нибудь промышляли. Княгиня Голицына, начальница Ксениинского института20, пекла булки и продавала их на улицах, командир Кирасирского полка Вульф чинил сапоги, баронесса Кноринг содержала кофейню на Бассейной, княгиня Максимени — закусочную на Караванной, жена бывшего градоначальника вязала и продавала веревочные туфли, офицеры Кавалергардского полка работали грузчиками. Я упоминаю первые пришедшие мне в голову имена, но список людей, распродававших свое имущество, бесконечен. Мы тоже торговали, то есть продавали свое. Особенно бойко шла торговля старинными вещами. И хотя заграничные антиквары скоро перестали приезжать, спрос являлся громадный. И чем дальше, тем больше цены росли, но странное дело, только на неважные средние, даже худые вещи. На действительно хорошие — покупателей совсем не было. Я тоже распродавал свои картины и предметы искусства, собранные мною с такою любовью в течение полстолетия. Наша квартира, с женитьбой старшего и смертью младшего сына ставшая для нас обоих слишком обширной, но которую мы сохраняли, чтобы не расстаться с вещами, нам дорогими, теперь походила на складочное место. В несколько комнат, для ограждения от уплотнения, я перевел секретариат и бухгалтерию Нефтяного общества, и вещи из этих комнат теперь беспорядочно наполняли остальные. В большой гостиной под картинами известных мастеров, хрустальной люстрой XVIII столетия, рядом с мебелью эпохи Возрождения сложены были кули с картофелем, который мы с трудом раздобыли. Комнаты, за исключением спальни жены и моей рядом, не топились. И дрова были на исходе, и людей не хватало. Дворников уже не было, часть наших людей уже нас оставила. Весь дом был заледенелый, так как никто из соседних жильцов не топил. И вещи уплывали одна за другою, и с каждой вещью уплывала часть целого прошлого. Вся наша квартира состояла исключительно из старинных вещей прошлых столетий, собранных после многих поисков, и находка каждой была целым событием, памятной радостью прошлого. Как восторгался покойный сын зеркалом времен Людовика XVI! Как забавна была покупка этого причудливого елизаветинского стола. Какому странному случаю я обязан этим венецианским старинным ларцом. Все вещи были старые друзья, редкие друзья, которые никогда ни разочарований, ни горечи не причиняли21. И теперь эти друзья уносились враждебными дикарями, которые даже их прелести постичь не могли. Эта распродажа еще раз меня убедила, как, в общем, люди глупы. Был у меня красивый портрет во весь рост Кушелевой-Безбородко. И я и сын считали его работы Боровиковского, но совершенно в этом убеждены не были, и поэтому я спросил за него очень дешево, всего три тысячи рублей. Богатый нефтяник хотел было его купить, но, услышав цену, отказался. То же было и с другим покупателем. Когда явился третий, я спросил две тысячи. Опять то же. Тогда я догадался. И когда первый опять картиной залюбовался и опять спросил о цене, я запросил двенадцать тысяч. — Да вы, кажется, прежде просили три? —Да, но это была ошибка, я спутал с другой картиной. — Возьмите десять. — Нет, я менять цену не буду. Армянин деньги уплатил. Он, очевидно, прежде рассудил, что, раз прошу дешево, картина плоха. В первые дни я продал коллекцию старых миниатюр за 18 тысяч рублей; теперь я мог бы получить за них миллион, но выбора у нас не было. Некоторые из моих картин я позже видел в музее в Хельсинки и был счастлив, что хотя бы некоторые из них попали в хорошие руки. Были люди из позолоченных богачей, которые желали купить только вещи, прежде принадлежавшие “графам и князьям”. Крестьянин-мешочник купил у меня зеркало вышиною около пяти аршин. — Ну что, — спросил я его, когда он опять принес мне картофель, — благополучно довезли домой? — Довезти я довез, да в хату не взошло. Пришлось поставить под навес. И теперь в ампир на египетских сфинксах любуются тощие голодные лохматые коровы. Купил у меня вещей на много десятков тысяч и какой-то изящный господин, говорящий одинаково хорошо и на английском, и на французском языках. По манерам я его принял за англичанина высшего света. Увидев портрет сына, он улыбнулся: — А! очень похож. — Вы его знаете? — спросил я. Потом оказалось, что это был русский, бывший гвардеец, несколько лет тому назад осужденный за подделку завещания графа Огинского, Вонлярлярский22. Этот господин, не имея прежде ни гроша, теперь, невзирая на запрет свершать сделки на недвижимости, с разрешения большевистских властей за несколько миллионов купил дом на Каменноостровском проспекте и теперь покупал для него обстановку. Каким образом он разжился, узнать мне не удалось. Этот, очевидно, из глупых не был. Но если нам, у которых было с избытком что продавать, жилось плохо, но физически сносно, то что же было с теми буржуями, у которых вскоре ничего лишнего не осталось? Теперь все чаще и чаще приходилось встречать дошедших до последней степени нищеты. Шатающиеся от слабости люди, изможденные дети с блуждающими стеклянными глазами теперь уже попадались на каждом шагу. Этих несчастных детей я забыть не могу. В лавку, где продавали всякий домашний скарб, при мне однажды взошла прелестная бледная девочка лет семи, в длинных золотистых локонах, одетая в когда-то драгоценную шубенку, и молча протянула приказчику дамские ботинки и дорогую парижскую куклу с разбитым носом. — А где твоя мама? — спросил я по-французски, сам не зная почему. — Мама прийти не может, у нее, кроме этих, других сапог больше нет. Все у нас взяли.
|
|||
|