Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Москва. Реквием 31 страница



— Любовь, это что, по-твоему — простая дробь? Ох, папа…

— Ну, тут ты, пожалуй, права… Ладно, проверю его знания на других примерах…

Такого рода шутливые баталии происходили внутри семьи частенько.

 

Анечка повязала голубой платочек, чтобы не напекло голову, и дед с внучкой пошли вдвоем, взявшись за руки. По дороге Аугуст рассказывал девочке про село Елшанку-Гуссарен, про свое детство, про речку Иловлю, про Беату и Вальтера, и про прабабушку Амалию и про прадедушку Карла. Анечка слушала, широко распахнув васильковые глаза, хотя большую часть этих историй давно уже знала наизусть. Но дети ведь могут слушать сказки бесконечно, и даже подсказывать наперед и поправлять в нетерпении: «…Нет, дедушка: в прошлый раз было не так, ты опять все перепутал: Вальтеру попались в кубарь не десять раков, а пятнадцать! »…

Все так же рука в руке паломники пересекли Большую Затонскую улицу и двинулись вверх по склону, в сторону Соколовой горы, переходя с улицы на улицу незнакомого квартала. В молодости Аугуст неплохо знал лишь центр города, а здесь склон заполняло когда-то одноэтажное серое поселение с кривыми улицами и дымами из труб: это было все, что помнил Аугуст об этой части города. Теперь улицы были прямые, геометрические, дома пятиэтажные, панельные, с самодельно застекленными балконами и некрашеными, облезлыми стенами. Такие дома бывают везде, во всей стране одинаковые, так что Аугуст их и не замечал даже: он смотрел вверх, на Соколовую гору, и иногда оборачивался, с радостью замечая, как с каждым шагом наверх распахивается позади них панорама, открывая город внизу и Волгу, перечеркнутую мостом. Этот трехкилометровой длины мост, которого не было тут раньше, связавший Саратов с городом Энгельс на другой стороне Волги, немного раздражал Аугуста. Он мешал восприятию величия замысла Господа, создавшего Волгу, вторжением наглой заявки на конкурирующее величие человека, отменившего Бога и объявившего властелином всего сущего себя самого. Этот мост как будто нагло заявлял Создателю: «то — Ты, а вот он — Я! ». И надо признать: наглость эта даже впечатляла. Мост — просто так, сам по себе, без связи с Волгой — был хорош. В нем не содержалось величия божественного замысла, но зато просматривался человеческий разум, нахально заявляющий о своем намерении подчинить себе все горизонты и время заодно. «Наглость — второе счастье», — произнес Аугуст, и Анечка не поняла его:

— Что?

— Ничего, девочка. Поговорка русская пришла на ум. Давай-ка постоим, передохнем…

— А я тоже знаю поговорку: «Тише едешь — дальше будешь».

— Хорошая поговорка. Иногда еще добавляют: «… от того места куда едешь».

Анечка юмора не поняла, но игру поддержала:

— А к поговорке «Век живи — век учись» добавляют: «.. И все равно дураком помрешь.. ».

Аугуст засмеялся.

— А я еще знаю: к поговорке «Не имей сто рублей» добавляют: «А имей тысячу…». Нам, дедушка, задали на лето по двадцать пять народных поговорок насобирать. Я двенадцать штук уже записала. Ты мне потом еще всяких наговоришь, ладно? Только обязательно не загадок, дедушка, а таких поговорок, в которых содержится народная мудрость. Первая мудрая поговорка у меня такая: «Кто первым встал — того и сапоги! ». Это папа сказал. А в ней есть народная мудрость, дедушка?

— Конечно, есть. Еще какая!

— Ой, здорово! А то я уже вычеркнуть собиралась, я подумала: какая же это мудрость, когда один в сапогах, а остальные — босиком пойдут, что ли?.. Но только мне теперь все эти мудрые поговорки уже и не понадобятся больше, да, деда? В Германии русские мудрые поговорки уже не пригодятся, да? У них, наверно, свои мудрые поговорки есть, да? А ты мне немецких можешь наговорить, если там тоже зададут на следующее лето?

— Наберем тебе и немецкой мудрости сколько надо, Анечка. Мудрости везде полно, да только проку от нее мало.

— А почему? Потому что глупости везде еще больше?

— Умница! Ты же сама на все вопросы ответ знаешь!

— Это не я придумала. Это папа так сказал.

— Твой папа — умница. Поэтому и ты — умница.

— Да, мой папа — умница. Поэтому он и много мудрых поговорок знает. Я за ним хожу и записываю. Он сказал маме: «Если я не молодец, то и свинья не красавица». Я сразу пошла и записала. И еще он сказал в другой раз: «Заставь дурака богу молиться — он и лоб расшибет». И еще: «Будет день — будет и пища». И еще: «Нищему собраться — только подпоясаться». И еще: «Кто не хочет кормить свою армию, тот кормит чужую». Это тоже мудрость, дедушка?

— Да, тоже.

А ты сам какие подходящие мудрые поговорки знаешь, а, дедушка?

— «Куда ни кинь — всюду клин».

— Это как? Что нужно кинуть? Дедушка, знаешь что я решила? Я решила, что все мудрые поговорки непонятные. А глупые — понятные.

— Глупые — это какие?

— Ну, например: «Гусь свинье не товарищ». Все понятно: не товарищ — и все тут. Или «Бог Шельму метит». Это глупая поговорка. Помнишь собачку Шельму у соседей, где мы жили сначала? С белым пятном на лбу? Ну пометил ее Бог, ну и что? Её одну, что ли, он пометил? Вот и у меня есть родинка на локте: меня он тоже пометил. Надо было сказать: «Бог всех метит»: вот это была бы настоящая мудрость… Что ты смеешься, дедушка? Я правду тебе говорю: глупые поговорки понятные. «Кто не курит и не пьет — тот здоровенький помрет»: это тоже мудрость, но она — глупая мудрость и поэтому всем понятная. Или вот тоже одна глупая мудрость, да еще и противная: «Рыба с головы гниет». Фу! Ну, гниет и гниет, гниет и воняет: что тут мудрого? Я эту поговорку сначала записала, а потом вычеркнула. Скажи теперь ты мне какую-нибудь поговорку, а, дедушка?

— «Болтун — находка для шпиона»; «Слово — серебро, молчанье — золото».

Анечка забежала вперед, встала перед Аугустом и заглянула ему в глаза — в точности как Уля когда-то:

— Дедушка, это ты про меня сказал такую противную поговорку? Это я болтушка для шпиона?

— Ну что ты, родная моя. Ты болтушка, конечно, но ты для меня болтушка, а не для шпиона, и я тебя с удовольствием слушаю…

— Смотри у меня, дедушка! — и Анечка погрозила деду пальчиком:, —а теперь скажи мне хорошую поговорку!

— «Мал золотник да дорог»…, — Улины глаза смотрели внимательно на Аугуста, и ее лицо стало расплываться перед ним вдруг… «Господи! Разве это не чудо? Вот же они все: и мать, и отец, и Беата, и Вальтер, и Уленька, и Людмила, и он сам — стоят перед ним и смотрят на него чистыми, честными, прекрасными глазами… все они тут, с ним: видят его, слушают его, говорят с ним… разве это не чудо? »…

— Эй, дедушка, ты что — плачешь, что ли опять? Ты мне это брось… а то я сама буду плакать…, давай на Волгу смотреть… ишь чего удумал…

Аугуст погладил девочку по голове, взял за руку, и они пошли дальше вверх по плохо заасфальтированной улице до ее конца, а за последним трехэтажным домом повернули направо. За домами асфальт кончился, и дальше в сторону и вверх вела полуразобранная брусчатка, напоминающая о старинных временах, включая большевистские, революционные, когда булыжники были в большом спросе.

Эта дорога вывела их на простор широкого зеленого склона. Слева от них вверх, к Соколовой горе поднимались террасами холмы. Вид отсюда был торжественный и величественный, и можно было бы здесь и окончить восхождение, но Аугусту захотелось показать внучке еще больше, еще шире и дальше, чтобы она на всю жизнь запомнила эту землю так же, как запомнил ее когда-то он сам.

Они двинулись дальше, и великая картина распахивалась перед ними все шире и шире по мере того, как они поднимались к Соколовой горе.

 

Когда они были уже недалеко от цели, их обогнала, матерясь и распивая пиво, шумная ватага молодых людей — человек восемь. Когда эта развязная салажня ушла вперед, оглядываясь и произнося всякую гадость, старый Аугуст поморщился, а Анечка сказала: «Какие дураки противные! В Германии таких не будет, правда, деда? ».

— Нет, там таких не будет, Анютка. Германия — чистая страна.

 

Шпана исчезла за поворотом, и Аугуст с Анечкой остановились, чтобы еще раз передохнуть и полюбоваться видом на город внизу, на Волгу, разлившуюся широким водохранилищем, и на длиннющий мост, убегающий на ту сторону синих вод, в город Энгельс. По мосту в Энгельс бесконечной чередой удирали машины, как будто им плохо было в Саратове, однако одновременно видно было, что столько же автомобилей и с такой же скоростью возвращается по мосту обратно, доказывая этим, что и там, в Энгельсе ничем не лучше, чем в Саратове; восстанавливая, таким образом, равновесие неблагополучия по меньшей мере в мире машин.

Река тоже сильно изменилась за прошедшие полвека: это была уже не та Волга, которую Аугуст видел в детстве. Волга выросла и разлилась на три горизонта за счет водохранилища, которое наполнили только недавно, в шестидесятые годы. Воистину, упрямство человеческое в соперничестве с Создателем за власть над Природой, не желало признавать никаких рубиконов. Что ж, в данном случае труды Бога и человека складывались, впечатляя в лад, и пели гимн одновременно душе и разуму — светом, простором, легким ветром, рисующим плавные узоры на зеркале синих вод вдали, яркими красками лета, но и настырностью моста, упорно шагающего через воды и острова на другой берег, к другой жизни, но и красотой старого города — города, горести, проблемы и печали которого были отсюда, с птичьей высоты, не видны и не слышны.

Какие, интересно, горести, проблемы и печали предстоит испытать им там, в чужой стране, в Германии? Ведь не может же быть такого, чтобы жизнь на чужбине потекла как сладкий сон. За все, за все нужно чем-то платить в этом мире. Тоской, наверное, и знакомым чувством — ностальгией. Неужели придется испытать ее еще раз?..

Анечка как будто услышала последние мысли деда, и спросила его:

— А где Германия, дедушка: в какой стороне?

Аугуст махнул рукой на запад: «Где-то там».

— А нам там будет хорошо?

— Да, Анютка, нам будет хорошо там.

— А почему нам здесь плохо?

— Здесь не только нам, здесь многим сейчас плохо. Только не все могут уехать, как мы. Не все и хотят… — тяжело вздохнул Аугуст.

— А мы уезжаем потому, что мы немцы — да, дедушка?

Аугуст, задумавшись, не сразу осознал смысл вопроса, потом встрепенулся, озадачился немного и ответил:

— Можно сказать, что и так… пожалуй, что так… хотя в вас-то с Костиком немецкого одни только хвостики остались… но и этого, видимо, хватило…

Но Анечка философскую стадию настроения дедушки не распознала и засмеялась: ее позабавило сравнение с хвостиками. «Я хвостик пушистый, — сказала она, — а Костик какой, деда? ». — «Морковкой! », — ответил дед, и оба стали хохотать. От философии и печали не осталось и следа.

— А здесь будет когда-нибудь всем людям хорошо? — спросила опять девочка.

— Когда-нибудь — да. Когда-нибудь и здесь все будет хорошо.

— А когда будет хорошо — мы вернемся?

— Вернетесь, если захотите. Если еще помнить будете эту землю…

— Я буду ее помнить, дедушка.

— Это хорошо. Помни ее подольше, Анечка… хорошее помни. А плохое забудь. Плохое — оно ведь как погода. Сегодня дождь, а завтра опять солнце: нужно просто переждать… Мы же не помним с тобой плохую погоду, что в прошлом году была, правда?

— Да, правда. А ты, деда?

— Что я?

— А ты будешь помнить? И вернешься?

— Да, я тоже буду помнить. Я-то уже никогда не забуду, даже если очень захочу…

— А ты захочешь?

— Нет, не захочу. И не смогу.

— Значит, ты тоже вернешься?

— Конечно, вернусь.

— Скоро, дедушка?

— Скоро, Анечка. Время, знаешь ли, хитрая штука. Семьдесят лет назад я стоял на этой же горе. А как будто вчера это было.

— Семьдесят лет! — ужаснулась Анечка, — это еще при царе было? Или при Ленине?

— Нет, миленькая: и царь, и Ленин уже умерли к тому времени, когда я здесь стоял.

— Уже оба умерли? — снова ужаснулась девочка, — а кто из них хороший был и кто плохой? В той школе говорили, что царь был плохой, а Ленин — хороший. А в этой школе говорят, что Ленин был плохой, а царь — хороший. Почему они все путают?

— Время такое путаное наступило, Анечка.

— А его распутают?

— Конечно, распутают. Вам же с Костиком и распутывать придется…

— Нам? — в третий раз ужаснулась девочка, — нет, дедушка, я не умею. А Костик — тем более не умеет. Он леску даже не смог распутать вчера.

— Ничего, детка: вырастете — жизнь научит и не такое распутывать.

— Какой ты смешной, дедушка! — сказала внучка и вздохнула. Потом спросила без перехода:

— А в Германии не будут стрелять?

— Нет, не будут, Анечка. Немцы уже отстрелялись и стали умные.

— Что-то ты, дедушка, сам уже все перепутал. Наши в войну тоже много стреляли, и целую революцию стреляли — нам слайды показывали —, и в Испании тоже стреляли, и на той неделе опять, возле нашего сарая стреляли. И что — умные они, что ли? Папа сказал, когда вы про Германию решали: «Я с этими идиотами жить не хочу больше в одной стране. Поставили над собой воров, и ворам радуются! Вор на воре едет и вором погоняет! ». Я сама слышала, как он это сказал…

— Э-э, Анютка, ты уже за вопросы государственного масштаба принялась. Пошли-ка мы дальше. У нас с тобой вон еще какой длинный путь впереди — до самого неба…

 

И они двинулись дальше. Разбитая дорога была совершенно пустынна и цепко вилась вдоль поросших кустарником склонов террас, забираясь все выше, подбираясь к Парку Победы — городскому зеленому ансамблю, которого раньше тут, наверху, тоже не было. Но это Аугуста уже не волновало — что тут было раньше: он был целиком поглощен великой картиной своей родины: перед собой, под собой, вокруг себя…

На их пути лежала небольшая ложбинка, над которой нависали кусты лещины, и когда они пошли по ней, то вдруг за поворотом снова увидели стаю все тех же самых развязных, полупьяных пацанов, которые обогнали их недавно. Теперь те стояли на месте и о чем-то ожесточенно спорили — все так же громко и с матюками. У Аугуста появилось желание повернуть обратно, но инстинкт старого лагерника подсказывал ему не показывать страха, идти спокойно.

— Дед, продай орден, — сказал один из парней лет шестнадцати-семнадцати, когда они поравнялись со стаей.

— И деваху, — хохотнул другой, постарше.

— Не продается! — отрезал Аугуст, и выдвинул Анютку перед собой, чтобы она не оставалась у него за спиной без присмотра. Они уже почти прошли сквозь стаю, когда что-то ослепительно-тяжелое рухнуло Аугусту на голову, и это было последнее ощущение, которое отпущено было Аугусту Бауэру из немецкого села Елшанка на этой преступной, грешной земле…

 

Их тела совершенно случайно обнаружила на следующий день в кустах у дороги группа японских туристов, которые приехали фотографироваться на развалинах Советского Союза, лазили по всем закоулкам как тараканы и обнимались, счастливо улыбаясь в камеру возле каждого придорожного лопуха. Еще через день Людмила с Федором, не находившие себе места и мечущиеся по городу, опознали своих родных в морге.

Последующие недели слились для Людмилы в один сплошной, непрекращающийся кошмар, не имевший ни дна, ни времени, ни измерения. Ужас тряс ее и лишал разума. Приходили какие-то люди, следователи, еще кто-то, могильщики какие-то, предлагающие свои услуги; был священник в грязной рясе и произносил непонятные, хотя и добрые слова, и Людмила от этих слов плакала, но не оттаивала. Еще были репортеры… репортеров было много, всех мастей… Потом явился какой-то парень с собакой, который отрекомендовался частным детективом и задавал много вопросов, на которые отвечал Федор. Особенно этот детектив заинтересовался тем фактом, что в морге на пиджаке Аугуста Бауэра не оказалось ордена. Потом он приходил еще раз, и Людмила отвечала на его вопросы механически, или не отвечала вовсе. Все эти люди приходили и уходили, и все двигалось вокруг бессмысленно и хаотично, а время остановилось. А потом все исчезли, схлынули, наконец, удовлетворив свое любопытство, но Людмила эти изменения почти не заметила: ей все это было безразлично. Ей важно было только одно: чтобы рядом с ней постоянно находились Костя или Федор; их она боялась теперь даже из вида упустить, они все время должны были находиться у нее на глазах, иначе она начинала метаться и кричать. Она временами отдавала себе отчет в том, что сходит с ума, но у нее не было сил выйти из состояния ледяного, бездонного, парализующего ужаса. Костик тоже не разговаривал. Он вообще замолчал, и сквозь легкие восточные черты, унаследованные от бабушки Фатимы, стал удивительно похож на своего деда Егора — только тоненького совсем и почти прозрачного. У Людмилы безостановочно катились слезы, когда она останавливала взор на Костике. Сквозь суровое, непрощающее во веки веков окружающему миру лицо сына на нее смотрело светлое личико ее Анечки…

Если бы не Федор, который как-то держал все в руках, помня о том, что нужно есть, двигаться и что-то предпринимать перед надвигающейся зимой, они, скорей всего, скоро умерли бы. Федор добывал где-то еду, что-то варил, но что они ели в те дни Людмила не помнила: кажется, вареную картошку, или суп, уху. Затем Федор затеял копать землянку. И не потому даже, что сомневался в возможности пережить зиму в этом сарае: его можно было утеплить картоном с мусорок, построить внутри шалаш и топить буржуйку древесным хламом, которого было достаточно вокруг. Какое-то время продержались бы. Дело оказалось куда хуже: после бандитского боя на пристани мэрия приняла решение благоустроить этот участок городского берега, снести все под бульдозерный нож и заасфальтировать. «Ярмарочная площадь была бы здесь очень хороша и весьма на месте! », — поделился с Федором представитель комиссии чиновников, заявившейся как-то на лодочную станцию с фотокамерами и блокнотами. Федор спросил его, снесут ли лодочный сарай тоже, и тот подтвердил: «Все снесем! ». Федор спросил когда снесут, и чиновник сказал: «Когда утвердят проект». Это вселяло надежды, но еще надежней было подстраховаться и вырыть землянку. Федор стал искать место, на которое бы никто не позарился в ближайшей перспективе. Ничего подходящего не обнаруживалось, кроме заброшенного сада между дорогой и пятиэтажками, но это было слишком людное место, а зимой, при голых деревьях их нора просматривалась бы со всех балконов, а значит кто-нибудь обязательно вызовет милицию, или позвонит репортерам. Репортеры — это хорошо, да только был у Ивановых уже опыт с ними: налетят как на горячий навоз, почирикают и схлынут, а проблемы останутся: «Почему здесь? По какому праву? Где гражданство? Где прописка? Нелегальное пребывание на территории суверенного государства…». Нет, лучше не надо: наслышались уже всего этого выше крыши… выше крыши этого проклятого лодочного сарая, что стоит на родной земле деда Аугуста… Теперь он ее получил, землю свою, вернулся к ней по-настоящему: в нее вернулся; вся земля теперь — его, со всех сторон… А Анечку-то за что, девочку мою? … Федор бросал лопатку, садился на землю и зажимал голову руками. Лучше всего в эти минуты было думать о шторме в десять баллов, и представлять себе, как его эсминец с захлебнувшимся дизелем несет на скалы… Это помогало, как ни странно, и Федор вскоре поднимался и шел искать место дальше.

Возникла у Федора еще одна идея: вырыть землянку возле загородного кладбища, в дальнем конце которого власти района позволили им захоронить Аугуста и Анечку. (Федор выкопал могилу сам, поседев за один день, а два гроба подарили им баптисты, которые с тех пор появлялись время от времени возле лодочного сарая, чтобы поговорить на религиозные темы. Но разговор с ними развития не получил. Людмила просто ничего не слышала, до нее никакие слова не доходили пока, а Федору было не до баптистов: ему надо было готовиться к зиме. Уже потом, много позже, когда паралич горя немного отступил, отпустил, они вспомнили, что вокруг них в те ужасные дни были люди: и православный поп в часовне сделал отпевание, и кто-то за это заплатил ему, наверное, а может быть и нет; и поминки были справлены в какой-то столовой, но кто их организовал и профинансировал не помнил после даже Федор, который как-то держался еще, оставаясь в рамках сознания. В общем, нашлись добрые люди, которые, как потусторонние силы древней Руси, явились откуда-то из ниоткуда, помогли чем смогли и снова исчезли, не оставив даже адресов, по которым их можно было бы поблагодарить однажды. «Эх, какой это народ великий… Никогда вам не взять их ни силой, ни измором»:, — так будет частенько втолковывать когда-нибудь Федор своему новому приятелю — трижды тонувшему фашистскому старичку-подводнику, посиживая в выходной день в немецкой кнайпе за кружкой-другой пива и за мирной беседой на бытовые и общественно-политические темы).

Идея с кладбищем отпала, однако, сразу: там процветал могучий бизнес, и границы кладбища росли невиданными темпами, норовя включить в себя и поглотить в себе в скором будущем весь правый берег, включая город. Если и развивалось в девяностые годы в новой России что-то по-настоящему лихо, побивая все рекорды и утирая нос смертным статистикам Азии и Африки, а также легко перегоняя — как это на протяжение полувека фанатически мечталось вождям коммунистической партии — Америку, ставшую вдруг нервно облизывающимся другом и братом, то это была кладбищенская сфера с её инфраструктурами — законодательными, исполнительными, судейскими, прокурорскими, милицейскими и собственно бандитскими.

Понятное дело, что бритоголовые могильные качки с ломиками даже близко не подпустили Федора с его ржавой, гнутой лопаткой к святым кладбищенским стенам. «Можем поселить только на самом кладбище, и навсегда», — пошутили они сыто-весело, — «но только будет это тебе стоить, морячок, очень больших бабок: у тебя таких нет, и они тебе даже присниться не могут, потому что ты не представляешь себе даже — сколько это много, в натуральном, настольном исчислении».

Оставался заброшенный сад. На «закладку первого камня», как выражался Федор, они пошли втроем: потому что одного Людмила отпускать Федора никуда не желала. «И еще потому, что жилье — дело ответственное», — шутил Федор, — «планировка, высота потолков и все такое прочее…». Федор все еще пытался шутить. Он побывал на флоте. Это сродни тому же лагерю. Он знал живительную силу юмора. Но на сей раз юмор не срабатывал. Людмила его не слышала. Сын глухо молчал. Если бы можно было — Федор застрелился бы. Но он не мог. Нельзя было пока. Да и не из чего…

 

Сколько-то там уровней насчитал Данте Алигьери у ада? Девять, кажется? Ну да это неважно. Важно помнить: когда ты уже в аду, то это вовсе не значит, что нет уровня еще ниже.

Однажды поутру Ивановы услышали голоса снаружи. Они вышли и увидели перед собой очередную ответственную комиссию в составе трех человек, осматривающую их сарай. В комиссии была женщина, строгая, миловидная, средних лет, в очках.

— А вы кто такие? — удивилась женщина.

— Мы тут живем. Временно. Гражданство ждем, — объяснил Федор.

— Нелегалы, стало быть, — констатировал еще один член с тонкими губами, на тонких ножках.

— Так точно, вашими стараниями! — сдерзил Федор.

— Это о вас тут — в газете писали — убили кого-то из семьи недавно? — спросил третий, постоянно моргающий дурак.

— У нас, — ответил Федор, разминая желваки на скулах.

— Понятно! — усмехнулся тонкогубый.

— И что же тебе конкретно понятно, господин начальник? — поинтересовался Федор, опасно щурясь, — что люди в таких вот условиях живут? Что им государство, которому они служили, на которое горбатились на помощь не приходит? Что вы их вычеркнули из жизни — это тебе понятно?

Но тонкогубого было такими штучками не пронять, тонкогубый был чиновник, отлитый советской властью и закаленный перестройкой.

— Во-первых, мне понятно, что вы проживаете здесь противозаконно. Это раз. А второе, что мне понятно — это то, что вы должны немедленно освободить сарай. Завтра в него будут завозить инструментарий для работ на территории. Так что завтра к утру — чтоб духу вашего тут не было!

Даже Людмила очнулась на миг от своей мрачной отрешенности.

— Куда же нам переселиться? Дайте хоть комнату в общежитии. Нам гражданство уже пообещано…

— Я комнат не раздаю, это не моя епархия, — брезгливо ответил на это тонкогубый, и остальные чиновники снисходительно заулыбались. Теперь уже было очевидно, что тонконогий у них за пахана. И очень самоуверенный. И абсолютная сволочь.

— Да вы просто — звери! — выкрикнула тогда Людмила, сорвавшись голосом, и тонкогубый окаменел, стал смотреть в сторону. Миловидная дама пришла на помощь своему шефу:

— Вы бы дамочка, думали прежде чем рот открывать: сами тут нелегально находитесь, и еще при этом должностное лицо оскорбляете, находящееся при исполнении им своих обязанностей. Вы бы лучше на себя посмотрели со стороны: кто тут больше на зверей похож? — дамочка, произнося это, обращалась не к Людмиле, но к начальнику: оценил ли? Тот оценил, кивнул, и сказал свое веское слово:

— Насчет переселения я вам, так и быть, помогу. Вас двоих переселим в СИЗО: за нарушение режима регистрации на территории Российской Федерации и до выяснения вашего статуса и общего правового положения на территории нашей страны. А ребенка — в детский дом: дети в нашей стране не имеют права жить в подобных антисанитарных условиях. Раз вы, родители, не можете обеспечить уход и питание своему сыну, значит, эту функцию возьмет на себя государство. И все, разговор окончен. Если мы завтра утром застанем вас здесь, то будет так, как я сказал. Вам все понятно?

 

Эти страшные слова чиновника швырнули Людмилу не на него, негодяя, чтобы выдавить ему глаза, и язык, и перегрызть горло, и вырвать и растоптать сердце его змеиное, но на Федора: просто она знала, что сейчас сделает Федор, и она знала, чем это закончится для них всех. Она вцепилась в Федора такой мертвой хваткой, она, а вслед за ней и Костик, повисли на Федоре и обхватили его с такой силой, что Федор не мог шелохнуться, и лишь повторял: «Все в норме, все в норме, все в норме…».

Комиссия, кривя губы, пошла прочь, а Людмила, Федор и Костя продолжали стоять, спаянные судорожным объятием, пронизанные жестокой несправедливостью, убитые отчаяньем.

Потом Людмила сказала:

— Надо собираться. Надо уходить отсюда подальше.

Но куда уходить — они не знали. Можно было бы в порядке протеста пойти и сесть у входа в какой-нибудь исполком, или Думу, или суд, или прокуратуру, объявить голодовку, — «привлечь внимание общественности», но каждая из этих инстанций немедленно отберет у них Костика: в этом они были уверены, в этом не было у них ни малейших сомнений. «Государство есть инструмент для искоренения своего народа! »: никто еще не произносил это из великих? — тогда авторство принадлежит Федору — в ближайшие минуты он это произнесет…

Так вот они и стояли, не зная куда им идти. Даже в Москву, в германское посольство им не было теперь ходу. С Германией было покончено: без своего немецкого деда их там никто больше не ждал. Дед Аугуст был их «паровозом», который лежал теперь в земле.

— Мы все умрем этой зимой, — сказала Людмила Федору.

— Нет, — ответил Федор, — я добуду деньги! — взгляд его был сух и страшен.

— Тогда тебя убьют или посадят, — поняла его Людмила, — и нам с Костей все равно конец…

— Ну, если все равно, то какая разница, — отрезал Федор. Даже он не мог больше шутить и бодриться. Даже он дошел до дна. И с этими его словами мрак будущего предстал перед ними совсем уже непроницаемым.

 

Так и сидели они втроем обреченно на старых досках у входа в лодочный сарай, не в силах подняться и куда-нибудь пойти. Потому что у этого «куда-нибудь» просто не было адреса.

Первым событием в этом скорбно приостановившемся для осмысления своего конца мире стал давешний бедный попик, который поднялся откуда-то со стороны реки, из-за лодочного сарая, и стал перед Ивановыми в скромной позе смущенного гостя, понимающего, что он явился не вовремя. Был он, как и в прошлые разы в старой, штопаной, коричневой рясе, сшитой, по всей видимости, из нескольких школьных форменных платьев, какие носили девочки в пионерско-комсомольские времена при покойной советской власти. Тощие ноги попика вставлены были в расшлепанные, раздавленные, в прошлом ярко-синие кеды, аккуратно зашнурованные красными бельевыми веревочками, завязанными ровными бантиками; кеды эти похожи были на двух любопытных зверьков, выглядывающих из-под коротковатой рясы попика, чтобы подсмотреть что-нибудь интересное в миру и тут же обсудить это сообща: ибо каждый раз, когда святой отец останавливался, носки кед поворачивались навстречу друг другу.

— Здравствуйте, — произнес попик приветливым голосом. Людмила едва шевельнула в ответ на его приветствие бледными губами, Костик ничего не сказал и испуганно посмотрел на отца, и лишь Федор, удивленно глянув на попа, поблагодарил: «Спасибо на добром слове, батюшка. Хотя мы и так уже здравствуем вовсю, как видишь. Так здравствуем, что дальше некуда…», — и он отвел глаза от попа, понимая что почти грубит, и что грубить не надо, потому что попик к их всем бедам абсолютно непричастен, что он и сам ледащий и жалкий: в чем душа держится?

— Я буду за вас молиться, — сказал попик, — я монах… Мы с братьями монастырь восстанавливаем… Богоугодное дело. Поэтому Бог нас слышит. Бог нам помогает. Бог всем помогает…

— Ну и слава твоему Богу! — вырвалось у Федора агрессивно, — только нам он теперь уже не поможет, твой всемогущий, помогающий Бог; Молись не молись теперь, а назад он нам никого не вернет уже!

— Бог помогает всем, — грустно, но упрямо повторил монах.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.