Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Москва. Реквием 28 страница



— А как же мы лагеря обойдем?

— А мы вот что, Вальтер, сделаем: мы их обдурим всех. Мы не будем лагеря обходить; мы только мыс обойдем с юга, пройдем между мысом и лагерями, а потом — на север двинем. Придется дугу дать, придется мимо лагерей просочиться. Но другого выхода у нас все равно нет. Зато потом не на юг пойдем, а прямо на запад: до трассы отсюда не больше восьмидесяти километров; с учетом крюка — километров сто тридцать. Дойдем как-нибудь, если на вохру в лесу не напоремся, или на этих — получателей посылки, встречателей наших. У нас четыре банки тушенки есть, растянем дней на семь — не сдохнем.

— А потом? Мы же без документов совсем!

— А теперь уж — как Бог даст, Валетик. Не забывай: у нас мешок золота имеется вместо документов. Так что или пан, или пропал. На руднике все равно бы не выжили. Все. Не скули. Мы на свободе: это главное. Забираем все одеяла: теперь всё пригодится. Спасибо Еноту за спички: пока есть огонь, мы живы. Вперед, Вальтер, вперед: надо, чтоб следы наши успело замести.

И они побежали на юг, постоянно сверяясь с компасом. «Ворон ворону глаз не выклюет»: это только поговорка такая складная. Ворон ворону может и не выклюет, а вор вору — запросто», — думал Николай на бегу, все еще недоумевая по поводу хитрой внутриворовской интриги, в которую они чуть было не вляпались со всего маха. Или Енот задумал место Малюты занять? Это тоже было бы объяснением.

Но все это теперь действительно было неважно. Главная загадка была разгадана, а значит — у них снова появился шанс на спасение. И этот шанс дал им Енот — неважно из каких соображений. Ведь спички, нож и консервы он мог и не положить. Так что низкий тебе поклон, Енот и прощай навсегда…

 

С этого момента и началось их настоящее бегство. В ту первую ночь они не смогли уйти далеко, но им удалось, двинувшись на юг, до рассвета перейти болото, обогнув мыс по большой дуге, зайти мысу в корень и уйти в тайгу на север километра на два. Таким образом, они прошли мимо лагерей на лесистом берегу справа от себя, и надурили погоню с мыса — если та была. Они сделали свой первый привал, чтобы подготовиться к дальнейшему пути, в первую очередь — решить проблему обуви. Для этого они распустили брезентовые мешки на полосы, а одеяла обмотали вокруг ног в три слоя наподобие портянок и плотно обвязали брезентом; по сухому снегу идти в таких «унтах» было нормально. Соответственно, раскромсали одеяла и изготовили, скрепив брезентовыми полосами, накидки типа мексиканских пончо; еще два одеяла остались, чтобы заворачиваться ночью.

К середине дня снег падать перестал и сильно потеплело: почти до нуля, потому что снег слал липнуть. Они съели полбанки тушенки и двинулись на восток — по компасу. Шли до темноты, шагалось пока легко: снега было не выше колен, иногда глубже, а местами, с подветренной стороны леса было снега и вовсе по щиколотку. В сумерках зашли в бор, заметили пещерку под корнями сосны, выгребли из нее снег, нашелушили коры, нарубили ножом веток, развели костерок перед пещеркой, завернулись в одеяла, втиснулись в пещерку и очень скоро уснули, сморенные усталостью и переживаниями первого дня побега, а также чистым воздухом свободы — какая бы неуютная она не была пока, эта свобода…

 

Утро второго дня родилось кристально прозрачным, сине-белым, пушистым, как праздник. Но любоваться природой было недосуг. Их поход продолжался, и время торопило. Они доели тушенку из первой банки, и банку — как и первую — взяли с собой: для кипятка, вместо котелка.

Они шли, и шли, и шли, и молотили снег ногами, обливаясь потом, и перелезали через метровые кряжи, застревая среди стволов и корней и с трудом вырываясь порой из их цепких сплетений. «Джунгли какие-то! », — ругался Николай. За весь тот день они преодолели не больше пяти километров. Это было плохо. Но на третью ночь они нагнали, двигаясь при свете луны вдоль прочно замерзшей маленькой речки. Пришлось, правда, вихляться вместе с ней, но она вела туда, куда им было нужно, плавно заворачивая на юг. Затем, однако, они наткнулись на свежую прорубь и колею, пересекающую речку, и угадали в подлунной синеве поселение справа, на высоком берегу. Они находились слишком еще глубоко в стране лагерей, и рисковать не стали — обошли поселок лесом. Поселение обошли благополучно и побежали, стремясь уйти от деревни подальше и мечтая, чтобы пошел снег и замел следы. Когда рассвело, они забрались глубоко в лес, нарубили лапника, забрались в него и немного поспали, не разжигая огня. Потом съели еще полбанки тушенки, уже третьей, и пошли дальше — на юго-запад, в сторону гряды холмов, которые поднимались на горизонте. Беглецы начали выбиваться из сил. Снега было все больше — выше колена, а сил оставалось все меньше: ста двадцати пяти граммов тушенки на день тяжелой работы их усталым мышцам не хватало. Сколько они прошли за четыре дня? Было очень трудно сказать. Километров шестьдесят, наверное. После первого дня пути ни одной трассы, ни одной дороги они больше не пересекали. Это было хорошо: значит, все лагеря остались справа, и можно было поворачивать теперь строго на запад, потому что где-то там, километрах в семидесяти должна быть железная дорога, а вместе с ней и реальная надежда на спасение.

Холмы-горы медленно приближались. Идти к ним было удобнее, легче, следуя рельефу местности: вдоль ручьев, например. Так они и шли — то напрямик, то зигзагами. Костерок разводили всегда под вечер, в укромных местах, чтобы не замерзнуть ночью. Но погода щадила, было относительно тепло. Утром ели тушенку (теперь уже оставалась последняя банка, и они уменьшили норму, чтобы растянуть банку еще на три дня) и пили кипяток, чтобы разогреться.

 

Чтобы отвлечься от тревожных мыслей и от усталости, они разговаривали. Не на ходу — это стоило лишних сил, а во время коротких привалов. Они говорили о лагере, который оставили, и о детском своем прошлом, и о планах на будущее. О планах на будущее говорил в основном Вальтер. Вальтер мечтал вслух: он расписывал, как отрастит себе бороду подлинней, как явится в Елшанку, никем не узнанный (наверняка его семья уже вернулась домой, а если еще нет, то обязательно вернутся когда-нибудь, когда война закончится: не останутся же на чужбине, куда их везли! ), как попросит воды попить у матери, или у сестры, сказавшись, например, агрономом, а потом начнет задавать вопросы, которыми совершенно собьет всех с толку, спросит, например, что сделалось с черным щенком Руфусом? Откуда может прохожий агроном знать про щенка, которого когда-то притащил в дом маленький Вальтер? И тогда мать что-то заподозрит и скажет: «О Господи! ». И сестра Беата тоже догадается, и тоже воскликнет: «О Боже мой! Этого не может быть! Вальтер? Это же наш Вальтер, мама! Это ты, Вальтер? »… В этом месте у Вальтера срывался голос, и он отворачивался и разглядывал небо.

Николай свои планы не расписывал: не хотел втягивать Вальтера в подробности своего плана мести. Да никакого плана еще и не было: только решимость добраться до родной станицы, разузнать все про гада, а там — по ситуации. Зачем Вальтеру знать?: мало ли как все обернется, как жизнь сложится…

Снова и снова возвращались к обсуждению «курьерного бизнеса». Теперь уже Николай посвятил Вальтера во все, что сам знал. Вальтер ужасался подлости блатных: «Ведь Малюта нас на верную смерть готовил, получается! ».

— Золото, Вальтер, золото: перед ним нет ни закона, ни совести — оно убивает все.

— А которые блатные на свободу выходят: они выносят золото? — хотел знать Вальтер.

— Урки выносят, да. Глотают шарики. Да выходят-то редко — даже уголовные, и те редко выходят. Да много и не вынесешь — так, для себя только, а то живот порвет. Это у них «пенсией» называется. Из-за этих «пенсий» и существуют в лагере «ювелиры», которые золото в шарики то ли скатывают, то ли сплавляют. С такой вот «пенсией» жуткая история одна приключилась лет пять тому назад: урки до сих пор хохочут. Вор был, Тараканом звали, откинулся через семь лет по амнистии, и пошел на волю с шариками в животе. Рейсовые автобусы от нас не ходят, как ты сам знаешь, так что выпускают за КПП только когда попутная машина в город идет, чтобы освобожденный вокруг лагеря без дела не болтался. Вот и для Таракана такая попутка предоставилась, да грузовичок сломался вдруг без предупреждения. Пока его ремонтировали, Таракана в подсобке, за решеткой держали, в нейтральной зоне. Понятное дело, что ему — хочешь-не хочешь — на парашу ходить надо. И застал его однажды солдат охраны за противным занятием: шарит Таракан рукой в собственной параше, что-то вытаскивает оттуда и снова глотает. Солдата чуть не стошнило: «Ты чего творишь, свинья? ». А тот растерялся, глазами хлопает и бормочет: «Ну, недопереварил, бля, ну, недопереварил чуть-чуть, шеф, бля, не пропадать же добру, бля, шеф…». Наутро тот же солдатик, который ничего не заподозрил по скудоумию, повел Таракана наружу, грузиться, да по пути возьми и спроси: «Говна не завернул себе на дорожку, говноед? ». А Таракан-то себя уже на свободе почуял, потому что они за «колючку» как раз вышли, да и борзанул в ответ: «Я, — дескать, — свое говно тут от звонка до звонка отъел, а тебе, мухомор, его и дальше хлебать за «колючкой». Солдат обиделся да и саданул Таракану хуком под— дых. Ну, тот повалялся у него в ногах, доставил удовольствие, покорчился, повыл, кое-как перевалили его, уже свободного гражданина, общими усилиями в кузов, машина и уехала. А через полчаса вернулась: помирает ваш клиент, кажись… А Таракан орет, за брюхо держится, уже синий весь. Солдат-то, когда ударил его, то по шарикам попал — то ли желудок ему порвал, то ли кишки. Короче, заражение крови началось. А «скорой помощи» на сто верст кругом нету ни одной; не самолет же для зека сраного вызывать, хотя бы даже и бывшего? Пришлось Таракана назад, за проволоку тащить, в распоряжение Косрича. Тот объявил: надо срочную операцию делать. «Ладно, делай. Чего требуется? ». «Спирту! Много! ». Пошли за спиртом, недовольные, то есть не за самим спиртом, а за разрешением сначала — давать или не давать? А когда вернулись, то видят страшную картину: «операционная» полна взволнованных уголовников, посредине, на столе Таракан лежит со вспоротым брюхом, уже мертвый, и Косрич двумя руками по локоть у него в брюхе шарится. «Что такое? — кричат ему, — мы тебе спирту принесли, а ты не дождался, сволочь? ». «Экстренная ситуация! — отвечает, — перитонит из брюшной полости удаляю… что… мертвый уже? … быть такого не может, только что дышал еще… и точно… летальный исход. Не удалось спасти», — и вопит: «А я вам не академик Павлов! Вы бы еще дольше за спиртом ходили! ». — «Ага, точно!: он по крокодилам специалист, а не по человекообразным», — интенсивно подтверждают толпящиеся вокруг человекообразные, гадая с надеждой, оставят Косричу спирт при этих новых обстоятельствах, или не оставят, и выцепил ли Косрич шарики из кишок Таракана, или не выцепил. Спирт, конечно же, суки-вертухаи, уркам не оставили — себе нужней, а как золото тараканово делили, и сколько самому Косричу досталось — об том история умалчивает…

— И похоронили Таракана у «Кремлевской стены», — закончил свой ужасный рассказ Николай.

Вальтер только головой качал: «Как хорошо, что мы с тобой убрались оттуда. Как ты думаешь, куда нам дальше податься, когда мы к трассе выйдем? Как мы без документов-то будем? …».

— Как дойдем, так и думать будем, Вальтер Карлович. Обожди с этими вопросами. Даст Бог — решение найдется. А куда? Я думаю, в Азию подаваться надо, к туркменам куда-нибудь, или в Ташкент. А там можно будет сбыть золото потихоньку, и документы купить. В средней Азии можно все продать, и все купить, я слышал…, — и Николай снова зашагал вперед, подминая снег и слыша, как тяжело дышит позади него Вальтер.

На пятый день они забрались косым зигзагом на преграждающий им путь невысокий хребет и по другому склону его спустились вниз, к реке — довольно широкой и быстрой, судя по тому, что лед еще не повсюду сковал ее, и черная вода жирно бугрилась тут и там, вырываясь из-подо льда, и снова с сытым, густым бормотаньем уходя под лед. На другой стороне реки плавно вздымался редколесый бок следующего хребта, через который им предстояло перевалить. Сделали небольшой привал, наметив сегодня еще преодолеть и следующую преграду. Пока Николай переупаковывал свои растрепавшиеся одеяльные «унты», Вальтер ступил на лед. У него под ногами затрещало, и лед слегка прогнулся.

— Эй, давай назад! — испугался Николай, — наверно, течение тут сильное, лед еще тонкий. Надо переход найти.

Вальтер вернулся на берег, сказал: «Да нет, лед вроде держит, только гнется немного». Он отошел в сторону, попробовал там. «Видишь, тут прочный. Надо просто правильное место выбрать».

— Слушай, Вальтер, — позвал его Николай, — вернись. Пойдем вдоль реки вверх. Найдем где крепче, там и перейдем.

— Нам света осталось всего часа четыре: не успеем через ту гору перевалить.

— Не успеем — значит тут заночуем, на этой стороне.

— Да брось ты: у нас еда кончается, силы кончаются… смотри, тут крепко… вот, я уже нашел — даже не прогибается… Ну, смотри: я прыгаю — даже не трещит… Говорю же: надо просто проход найти. Тут же рядом: вот он, берег! Смотри: иду дальше… прочно!.. — и он двинулся на другую сторону, осторожно ступая.

— Вальтер, иди назад, — позвал его опять Николай, — смотри там, в середине, голый лед… хотя бы лежмя ляг… Слышишь ты? Кончай, иди назад…

Но Вальтер лишь махнул рукой: «Тут крепко! ». Теперь он уже перешел середину реки, и ступил на темный лед. «Ну, видишь? Крепко! », — крикнул он, обернувшись, и в этот момент поскользнулся вдруг, взмахнул руками и упал на лед. Николай услышал треск, увидел как взлетела, блеснув белым огнем, пластина льда, вместе с ней взметнулся язык зеленовато-бурой воды, и вот уже все было пусто там, где только что стоял Вальтер — только темное пятно воды быстро разливалось по снегу вокруг.

— Вальтер! — позвал Николай в недоумении, не веря глазам своим, не веря, не понимая……………, — Ва… Ва… Ваа-а-альтер! — закричал он, — Ва-а-а-а!.. — голос его перешел в визг, он побежал, упал на лед, пополз к полынье, все еще крича и визжа, все еще не веря, но уже полупарализованный ужасом непоправимой свершившийся беды…

— Ва-а-а-аль…, — выл он и полз к свежей полынье, и обжигающая, ледяная вода ползла ему навстречу, и вот уже схватила его за руки, за локти, за колени, сковывая невыносимым холодом… А Вальтера не было, и ничего не было, кроме черного пятна впереди и черной воды, сводящей тело нестерпимой болью.

Николай развернулся и пополз обратно, беспрестанно крича: «Вальтер…, Вальтер…, Вальтер…, Вальтер…, Вальтер…»… Потерявший голос и теперь уже лишь хрипящий и повизгивающий, он выбрался на берег на четвереньках, вскочил на ноги и заметался по берегу, не прекращая сипеть: «Вальтер», «Вальтер…», «Вальтер…», «Вальтер…», все еще не в состоянии осознать, что он остался один, что Вальтера больше нет. На нем обмерзала и хрустела одежда, на его лице замерзали слезы на морозном ветре, а он все шептал: «Вальтер, Вальтер…».

Потом побежал вдоль реки — прочь от этого страшного места. Где-то он оступился и упал меж прибрежных камней в полном изнеможении, начиная соображать и понимая теперь только одно: он замерзнет до смерти в своей мокрой одежде, если не подготовится к ночи. Тогда он поднялся к лесу, нарубил веток, с трудом развел костер, потому что руки тряслись, и все тело тряслось, и спички падали из пальцев… Но как-то, непонятно как огонь загорелся, И Николай развесил на палках мокрые одеяла и одежду, и все время вертелся голый у огня, пока тряпки сохли, парили и дымились. В стороне хребта выли волки. Впервые Николая охватила паническая мысль: «Не дойду! ». Эта жуткая мысль отвлекла на время от страшной картины дня…

 

— На том берегу я просидел два дня, — сказал Аугусту Егор, — боялся на лед ступить, но потом все же переправился ползком и пошел дальше один… Вот так, при таких обстоятельствах не стало вашего Вальтера, Август: твоего брата, и моего кореша, моего дорогого, лучшего друга моего… — Егор смолк, закрыл глаза.

Растворилась дверь, вошла медсестра с подносом, позвала: «Иванов! », затем поставила на столик Егора стаканчик с таблетками, приказала: «Принимайте лекарство», и еще, неодобрительно, в сторону Аугуста: «Больному отдыхать надо! ».

— Иди, детка, иди, не мешай, — сказал Егор в пространство, не раскрывая глаз.

— Я сейчас уйду, — пообещал Аугуст сестре. Та дернула плечом и вышла. Молчание длилось долго.

— Какой он был, Вальтер, там, в лагере? — спросил Аугуст, — совсем взрослый стал, наверное, натерпелся…

Егор открыл глаза, подумал, потом улыбнулся своим воспоминаниям, сказал:

— Очень был хороший парнишка. Да, взрослый стал… и ребенком остался одновременно… Честный очень. Но ты сам должен знать — какой он. Натерпелся, да… трудно ему было на руднике… трудно его было к зоне приспособить. Глазами круглыми своими в упор смотрел: как пророк, честное слово. Взгляд и суровый, и жалобный, и обвиняющий: все вместе. Неправильный взгляд для зоны. Блатные этого не любят, вертухаи — тоже. Били его поначалу. А потом ничего — вошел в режим, по правилам научился жить, силы рассчитывать, слова, движения… Ну какой он был? Вот таким помню: высокий, выше меня: с метр восемьдесят где-то — как ты примерно… Сутулый немножко. Голову чуть набок держал — из-за раны на шее: с ней в лагерь приехал; видно, по дороге тоже правду искал. Долго не заживала… Лоб высокий, озабоченный все время, как у отца русских наук Ломоносова. А улыбка как солнечный зайчик. На зоне улыбаются редко: скалятся только. А он улыбался. Уже врос в зону, а все равно улыбаться продолжал по-человечески… Нос был слегка кривой, и шрам на щеке — от носа до уха: это уже лагерный сувенир. Блатной, Клещ, я уже упоминал, воспитывать Вальтера пытался. Я отбил тогда, едва успел. Ничего, обошлось. А у Вальтера рана гноиться начала: пришлось мне ему иоду купить у блатных, и английского порошка от воспалений — стрептоцида: у них и такое водилось; во всей стране не было, а у уголовных на золотом руднике — пожалуйста… За самородок. Два раза всего заначивал за все время: тогда и перед побегом. А щеку я ему сам зашивал, Август: собственными руками. И ведь не скажешь с виду, что я челюстно-лицевой хирург, правда? … Смелый был Вальтер. Такой, как бы это сказать… не по лагерной заповеди «ничего не бойся» храбрый, а по-другому: от честности своей, от правоты своей смелый, типа: «Я прав, и никто у меня эту правоту не отнимет! ». Белогвардейский офицер из него получился бы настоящий — идеалам служить, отечеству. А его — в лагеря. До чего же дурная наша страна, Август: вот это мне особенно горько понять сейчас, под конец, жизнь проживши… Да и не только власть — мы сами, вся страна наша дурная, сумасшедшая… Бог с ней… Благородства в нем было много, не спесивого, индюшиного, а внутреннего, спокойного. Поначалу-то вообще за каждого заступаться пытался, которого обидели: прикладом примочили мимоходом, или по зубам дали… Сам никто, а все лез за правду: «Эта ныпрафильна! ». Вот такой вот лагерный защитник был у нас: Робин Гуд с немецким акцентом… Не дожил бы он своего срока на зоне, Август, ни за что бы не дожил. Я много потом думал об этом, Август, винился: зачем его за собой потащил… Ушел бы сам, без него: авось и выжил бы… Не знаю… Только тем и остается себя уговаривать, что да, погиб Вальтер, но зато на воле умер, воздухом свободы дыша и с надеждой в сердце, с верой до последней секунды, что дойдет, что найдет вас… Очень он светлый был, Валетик, мой друг Вальтер, брат твой родной… Лучший из людей был, каких я знал. Были бы все такие светлые на земле — ни лагерей бы не было, ни войн, ни революций кровавых… Эх, Август, Август… Обидно все, и несправедливо… — Егор снова закрыл глаза и отвернулся, и это было хорошо, что он отвернулся: не видел, как катятся безудержные слезы из старых глаз Аугуста Бауэра — старого человека, сгорбившегося на стуле рядом с Егором… или теперь уже с Николаем? …

Да, Аугуст плакал тихими стариковскими слезами. Потому что он стал вдруг стариком, разом, в один момент. Свинцовая усталость костей, боль во всем теле, явившаяся из ниоткуда, да бесконечная тяжесть на сердце сообщили ему об этом. И он признал это, не сопротивляясь и подчинился неизбежному. Да, он был стар. А их маленький Вальтер остался навеки молодым…

Как сквозь вату услышал Аугуст голос Егора снова:

— Прости меня, что молчал все эти годы, Август. Но я тебе уже объяснил — почему: из-за Фатимы, ради сына. Не осуждай. Но только дослушай мою историю до конца, исповедь мою… Дослушай, пожалуйста. Уж не доведется нам больше поговорить, я знаю…

 

* * *

 

Остальную часть истории Егора Аугуст слышал как будто издалека, хотя впоследствии оказалось, что он все помнит. То была довольно протяженная история — воистину исповедь про то, как Николай вышел к трассе, как украл паспорт у пьяного мужика в пивнушке, куда зашел, чтобы продать нож или компас (а больше у него ничего не было), и хоть чего-нибудь съесть; как долго добирался потом до Ташкента с этим паспортом; как долго и сложно, с приключениями, продавал там по частям золото; как купил у каких-то деляг, которые его чуть не убили, паспорт того самого безвестного Иванова, с которым и прожил всю оставшуюся жизнь. Как сдержал слово, данное себе, и братьям, и отцу с матерью: явился в родные места, убедился в том, что отец сказал правду про гада, и убил его, зарезал как свинью и ушел не оглядываясь. Сокрушался и горевал потом, что сделался убийцей, которому не будет прощения на том свете, но, странное дело, горюя и сокрушаясь о душе своей, черное деяние свое считал справедливым и благодарил Бога, в которого в общем-то не верил, или судьбу свою, что они дали ему совершить это возмездие. И еще рассказал Егор-Николай, как встретил однажды Фатиму, и как с ее помощью и благодаря ей начал свою жизнь совсем с нуля, как будто родился заново; и как потом пришлось ему бежать — вместе с женой и маленьким сыном — из Ташкента в Казахстан, когда столкнулся он однажды в базарной толпе лоб в лоб со старым знакомым — уголовником по кличке Малюта, который рванул за ним, но потерял в толпе…

 

В конце своей исповеди Егор попросил:

— Федору не говори с Людмилой. Незачем им знать. Я бы и тебе не стал… да не могу уйти, и Вальтера с собой унести, тебе не сказать… А теперь мне спокойно…

Долго висела тишина в палате. О чем было говорить? За окном барражировали хрущи: их было много той весной на березах.

— А Фатима знала? — спросил вдруг Аугуст зачем-то. Егор, в своей обычной манере, не отвечал, глядя в потолок. Но Аугуст по опыту знал: ответит. Майский жук влетел в раскрытое окно, с размаху врезался в крашеную стену палаты и упал на пол, контуженный.

— Сирени надышался, — сказал Иванов с тоской в голосе, повернув голову к окну. Потом он еще помолчал и добавил:

— Фатима знала все…

Прошла еще одна маленькая вечность, и Аугуст сказал:

— Егор, я ничего не скажу им… но ты выздоровеешь… и мы с тобой сад посадим…

И Иванов согласно кивнул. А потом сказал на это:

— Хотя бы Бог был, Август! Хотя бы Бог был… так он нужен мне сейчас…

 

Ближайшей ночью, под утро приснился Аугусту счастливый сон. Они собрались все вместе: отец, мать, Беата, Вальтер. Уля тоже была здесь. Все сидели вокруг стола. Был праздник. Стол был заставлен бутылками и пирогами. Все смотрели на Аугуста и улыбались ему. Удивительно только, что отец был маленький и катал деревянный паровоз по столу: тот самый паровоз, который Алишер привез когда-то Спартаку. Это было странно, но никто не удивлялся. Только Рукавишников время от времени делал отцу замечания и виновато разводил руками. Иван Иванович тоже был тут и даже как будто председательствовал: он один стоял, или прохаживался вдоль стола, время от времени посматривая в окно, как будто поджидая еще кого-то.

Все улыбались Аугусту, а он им рассказывал о том, что ему долго снился ужасный кошмар о том, что все они умерли, но он знал, что это не так и все время хотел проснуться, но никак не мог, и вот это ему удалось, наконец, и все кошмары действительно оказались сном, и теперь они снова все вместе. «Скажи им, что тебе приснилось, — приказал Рукавишников, — они имеют право знать…». Все закивали, и Аугуст стал рассказывать, хотя ему и не хотелось этого делать. Ему приснилось, сказал он отцу, что тот умер в степи, от осколка, и мальчик, подкрутив усы, подтвердил: «Да, все так и было». Беата возразила, что совсем не помнит, как их завалило в шахте. А Вальтер засмеялся и крикнул, что нигде он не тонул, и пусть Аугуст за него не переживает: у него все очень хорошо, они с лучшим другом Колей Хреновым строят новый дом. Коля Хренов плотник: вон он, во дворе лодку мастерит для Аугуста. Со двора действительно слышался стук топора…

Мать попросила, чтобы Аугуст про нее не рассказывал: она и так все помнит. А Уля сидела рядом и гладила его по голове, и он замолчал вдруг, потому что понял, что ему нужно ехать, и все собрались, чтобы с ним попрощаться. Он испугался и сказал, что никуда один не поедет. «Зачем мне одному ехать? — спросил он, — раз мы все нашлись, то давайте все вместе и поедем». Тогда Рукавишников разъяснил Аугусту, что ему нужно плыть на лодке, а в ней место есть только для одного — для Аугуста. И в Москву тоже всех не впустят, а только его, потому что он герой труда. И это значит, что только он один может их всех спасти, чтобы все они могли остаться вместе, а иначе — все снова разбредутся и потеряются, и никогда больше не найдут друг друга. «Только ты один можешь теперь всех нас спасти», — повторил Рукавишников.

В этот момент снаружи раздалось нетерпеливое бибиканье грузовой машины, и Рукавишников сказал: «Приехали за лодкой. Пора идти». Он взял Аугуста за руку и повел его к двери. Аугуст уходить не хотел. «Я скоро вернусь! », — пообещал он, и все радостно закивали ему. И снова забибикало снаружи, и… и Аугуст проснулся в темноте, не понимая что с ним происходит, и куда все подевались вдруг, и где лодка, и почему так темно вокруг…

Сознание возвращалось к нему медленно и вернулось окончательно лишь когда снаружи в очередной раз забибикало: какой-то кретин в конце улицы вызывал среди ночи из дома другого такого же.

И снова слезы полились из глаз Аугуста: сон обернулся обманом, и кошмар оказался правдой… Никого нет больше… и Ули нет… и Вальтера нет…

А потом слезы его высохли: ему вспомнились слова Вальтера про лучшего друга Колю Хренова, и Аугуст подумал: «А ведь хорошо, что у Вальтера такой друг был. Это значит, что он не был одинок там, в лагере; значит, до самого последнего часа жизни, до последней секунды не чувствовал он себя таким бесконечно одиноким в этой огромной, бессмысленной Вселенной, которую мы никогда не разгадаем, а просто растворимся в ней когда-нибудь, если до этого сами себя не переморим-перебомбим-передушим… Хомо сапиенс — «существо разумное» — которое, получив разум, весь гений его только нато и тратит, чтобы подпилить под собой сук жизни…

Философия, как всегда, помогла. Бесполезные мысли убаюкивают. Аугуст успокоился и дождавшись серых окон, снова задремал. На сей раз ему приснился долгий-предолгий разговор с каким-то незнакомым летчиком — то ли Наггером, то ли Хреновым, содержания которого он, проснувшись, уже не помнил совершенно.

 

* * *

 

Через три недели Егора похоронили. Аугуст остался один на один с тайной Егора и собственными воспоминаниями. Из недавних времен вернулась тоска, не успевшая отойти далеко. Она была тоньше чем раньше, спокойней, но и беспросветней, как осенний туман — предвестник зимы. Однажды Аугуст расстроился от внезапной мысли, что в этой пустоте ему предстоит прожить, возможно, еще десять или двадцать лет — целую вечность! И как преодолеть эту пустыню? Нет, он не был покинут, он не был один: дочь жила рядом с ним, за стенкой, но в воспоминаниях он был все равно один-одинешенек, и много разговаривал теперь — мысленно или даже вслух иногда — в основном с теми, кого не было на земле больше.

В саду своем он хотя и возился, но кого теперь радовать плодами из этого сада? Людмила с Федором всячески поощряли его садоводство, заботясь о его занятости, но не понимая, что и сад не может заполнить поселившейся в нем пустоты. Его лучшим другом и оппонентом стал телевизор: он смотрел «ящик», слушал, что ему говорят оттуда, раздражался, переключал каналы, злился и там, возвращался на первый канал, возражал, спорил с комментатором, на пике возмущения выключал телевизор и вскоре включал снова, чтобы ругать его дальше, до конца вещания, до сетки на экране.

«Идиоты! », — это слово часто слышала теперь Людмила из-за стенки и качала головой: папа опять занимается политикой; Афганистаном, наверное…

 

У Людмилы с Федором о ту пору были свои большие проблемы: Людмиле все никак не удавалось родить: ребеночки умирали в ней, и врачи никак не могли ничего с этим поделать. Людмила несколько раз лежала в больнице, была две недели на обследовании в Москве, и даже ездила куда-то за тридевять земель, в Сибирь, то ли к бабке, то ли к деду, который умел, якобы, такие напасти зашептывать. Дед нашептал на приличную сумму, но ничего не изменилось. Помогла случайность: Аугуст купил как-то черенки какой-то экзотической иранской черешни у старушки, которая оказалась врачом из так называемой «старой гвардии», которая еще умела простукивать легкие пальцами и лечить сотню болезней пиявками и кровопусканиями. Старушка порекомендовала пиявки и Аугусту — для укрепления сердечной мышцы. Аугуст отмахнулся и пожаловался на беспомощную современную медицину в целом, приведя в качестве примера свою дочь. Вера Кондратьевна — так звали старушку — согласилась с Аугустом целиком и полностью, и велела передать Людмиле, чтобы та полежала, погрелась не менее месяца в крымских грязях. Людмила послушалась, и ближайшим же летом, в восемьдесят четвертом году поехала в Евпаторию на все лето, а следующей весной у них родилась Анечка — пухлощекая, кудрявая и улыбчивая, как ангелок с картин великих художников Возрождения.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.