Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Москва. Реквием 25 страница



 

Вальтер

 

После того как Ули не стало, к Аугусту все чаще стал захаживать сослуживец прошлых лет, старый приятель и коллега Егор Пантелеевич Иванов. Егор наведывался к ним уже давно, и они были хорошими приятелями, хотя поначалу Ульяна Егора немного недолюбливала за чудной характер: за мрачность и патологическую молчаливость. Такого молчуна Аугуст вообще не встречал никогда и нигде больше: даже глухонемой немец Торвальд в лагере был разговорчивей. Многие на работе думали даже, что Иванов немой. Он был исполнителен и трудолюбив, но абсолютно необщителен и мрачно молчалив. Он молчал когда его ругали, он молчал когда его хвалили, он молчал когда его о чем-нибудь спрашивали: он молчал всегда. Считалось, что помимо немоты, Иванов еще и на голову слегка качнутый, потому что он не возражал и не возмущался даже тогда, когда вовремя не выдавали зарплату: он поворачивался и молча отходил от кассы. От таких чудиков на всякий случай стараются отделаться в коллективе, но Иванов прижился: был до такой степени бесконфликтен и исполнителен, что ни один начальник не решился бы уволить столь золотого работника. Его абсолютная бесстрастность перестала тревожить товарищей: к ней привыкли. Если уж на то пошло: иной, который вьюном к тебе в душу лезет, куда опасней может оказаться со своей общительностью, чем такой вот, индифферентный, не задающий тебе никаких вопросов. А Иванов, поскольку не разговаривал вообще, то и вопросов не задавал. В общем — чужим в коллективе Иванов не был, но и своим не стал: дружбу ни с кем не водил, не сближался, в гости ни к кому не ходил, и к себе никого не звал. Известно было лишь, что у него имеется жена-узбечка, которую он привез из Ташкента, откуда и сам приехал, и сын Федор, которому было на два года больше, чем Людмиле.

 

Так вот: давным-давно, когда Егор пришел работать к ним в МТС и проработал уже почти что год, он подошел однажды к Аугусту и ошарашил его ясным и громким вопросом: «Ты с Волги? Откуда? ». Не столько сам вопрос потряс Аугуста, сколько голос Егора, которого он до тех пор ни разу не слышал.

— Из Елшанки, — ответил Аугуст, подавив удивление, — а почему ты спрашиваешь?

— Знакомый был. Из Саратова. Фукс. Йоган.

— Я знаю несколько Фуксов. Но не Йогана.

Иванов кивнул и пошел прочь. Прошел месяц, был какой-то праздник, и вдруг Иванов постучал к Бауэрам в дом. Он был с бутылкой.

— Не прогоните?

Не в привычках Бауэров было прогонять человека, пришедшего в гости, и Аугуст Иванова, конечно же радушно впустил, внутренне несказанно удивившись нежданному визиту. Накрыли стол, сели. Иванов разлил, сказал: «За целину! ». Выпил, посидел еще минут пять, затем встал, пожал Аугусту руку, задержав ее в своей немного и всматриваясь в Аугуста с непонятным выражением на лице, после чего ушел, сказав «До свидания». Ульяна изумленно воззрилась на Аугуста. Состоялся такой разговор: «Он что: больной? », — спросила Ульяна. «Да нет, хороший механик, толковый, просто странный очень», — ответил Аугуст. «А зачем он к нам приходил? ». — «Понятия не имею. Тоже к его странности относится». — «Может быть, ему что-нибудь нужно, а он просто попросить постеснялся? Ты узнай, спроси его».

 

И Аугуст при удобном случае спросил. Иванов долго молчал, а потом, когда Аугуст уже повернулся, чтобы уйти, не дождавшись ответа, промолвил: «Так я зайду вечером? ». «Заходи конечно», — пригласил его Аугуст, утверждаясь в мысли, что Иванову действительно что-то нужно, и что он не прочь поговорить. И Иванов снова пришел, и снова с бутылкой, и они просидели за ней на сей раз целый вечер, и за весь вечер Аугуст успел рассказать Иванову по его просьбе всю свою жизнь, Иванов же, со своей стороны, ответил на это короткой повестью из пяти слов: «А я в Ташкенте жил». Что Аугуст и без того знал из личного дела Иванова. Аугуст все ждал, чего же нужно от него этому странному Иванову, а тот опять встал и ушел, ни о чем не попросив. Так завязалась эта странная дружба, этот странный контакт между двумя сослуживцами, один из которых только слушал, а другой только говорил.

— А он не провокатор? — беспокоилась поначалу Ульяна.

— Да нет, не похож: сколько лет уже работаем вместе — проявился бы давно…

— Чего ж он лезет к тебе тогда?

— Ну, одиноко ему, наверное. Чем-то я ему понравился, возможно. Каждому человеку нужен кто-то, с кем можно душу отвести.

— Да уж, душу он отводит на всю катушку! Сидит и молчит как сыч.

— Ну, значит, такая у него манера отводить душу.

— Я когда в психушке сидела, Аугуст, там тоже с такой манерой были пациенты…

— Ну ладно-ладно: этот не такой, головой совершенно нормальный человек, я тебя уверяю. Не кусается, не бойся.

— Ну, будем надеяться. Все равно странно очень…

 

Как-то раз Иванов пришел с сыном Федей, который был вполне болтун, и очень понравился Людочке: эти двое весь вечер весело и дружно играли, ни разу не поссорившись. Характер у маленького Феди был, по всей видимости, диаметрально противоположный отцовскому. Впрочем, со временем и сам Егор Пантелеевич понемногу разговорился в доме Бауэров, хотя о себе рассказывал по-прежнему предельно скупо. Короче, они стали если не друзьями, то приятелями, и нужно было видеть рожи работяг в депо, когда они услышали однажды из уст немого Иванова длиннющую фразу, обращенную к старшему мастеру Бауэру: «Зайду вечером, Август: сам не начинай: вместе выроем», — речь шла о фундаменте для веранды, которую затеял пристраивать к дому Аугуст.

Вот так и продолжалось долгие годы: время от времени молчаливый Иванов навещал Бауэров, сидел, слушал, уходил. Иногда задавал короткие вопросы о прошлом Аугуста, типа: «Яблоки крупные в Поволжье? Какие сорта? ». Кажется, оживлялся немного от рассказов Аугуста, а другой раз, наоборот — мрачнел еще больше. Пару раз и Аугуст побывал в гостях у Ивановых: в первый раз он был один, когда Ульяна уезжала в Москву, к Спартаку: тогда, помнится, Егор Аугуста на свой день рождения пригласил; ну а во второй раз они вместе с Улей и Людмилой были — на проводах Федора в армию. Кстати, Федор с Людочкой в третьем классе стали одноклассниками: Федя в школу на год позже пошел, да еще раз на второй год оставался как-то по болезни — вот его Люда и догнала.

В доме у Ивановых было очень уютно и весело благодаря Фатиме — жене Егора, изумительно красивой, улыбчивой женщине с глазищами персидской принцессы. Ничто в доме Ивановых не напоминало о мрачном хозяине. Да Иванов и не был дома мрачным: он как будто преображался весь. Если и не болтал сорокой, то разговаривал почти нормально — просто короткими и понятными, грамотными фразами, что подкупало литератора Ульяну Ивановну, очень ценящую складную речь. И вот Егор говорил, и рассказывал что-то, и шутил даже, преимущественно обращаясь, однако, к своей жене, и часто улыбался при этом: жене, сыну, но и гостям тоже, хотя и реже. Он оставался странным и у себя дома, но как будто наполнялся там светом и обаянием, и присмотревшись, становилось ясно, что обаяние это целиком и полностью живет в нем и исходит из обожания жены. Этим, и еще тем, что он несколько раз отлично сострил и даже засмеялся однажды хорошим, белозубым смехом, Егор полностью реабилитировал себя в глазах Ули. Его молчание вне дома впредь не беспокоило Ульяну. Весь его мир, вся его Вселенная сосредоточены на семье: вот что поняла об Иванове Уля. Ему внешний мир просто мало интересен, поэтому он с ним и не общается. Да, это немного странно, но разве это по-своему не прекрасно? С точки зрения Ульяны это было прекрасно.

Говорунами в доме Ивановых были Фатима и Федя, и побыв у них вечер, Ульяна сказала: «Какие хорошие люди! За весь вечер я не услышала от них ни одного злого слова, ни одной ядовитой фразы! А ведь они наверняка тоже прожили трудную жизнь. Я фотографии видела на стенах, спрашивала Фатиму: многих на этих снимках уже нет в живых…». Фотографии эти Аугуст видел тоже, и обратил внимание, что везде на них были лишь родственники Фатимы, но нигде не было видно родни со стороны Егора. Аугуст спросил об этом Егора, и тот коротко ответил: «Сирота». Что ж, все понятно. Не у каждого детдомовца имеются фотоальбомы и желание их рассматривать.

Как-то, когда они были уже сто лет знакомы и сидели по какому-то поводу за праздничным столом у них дома, Аугуст задал Егору еще один вопрос, который его занимал всегда: отчего это он, Иванов, именно его, Аугуста, выбрал себе в приятели? Этот простой и совершенно некаверзный вопрос произвел, однако, на молчаливого и вне дома такого всегда флегматично-спокойного Иванова неожиданное действие: он вскочил с места, покраснел, глаза его странно засверкали, так что Аугусту показалось даже, что в них стоят слезы, но Егор тут же отвернулся, подбежал к окну и стал смотреть на улицу, как будто высматривая там кого-то. Когда он вернулся от окна и сел снова на место, то губы его все еще кривились, но он уже успокоился, взял себя в руки, и посмотрев Аугусту в удивленные глаза его, сказал: «Не знаю. Немцев ваших уважаю. Наверно поэтому». И это было все.

 

И еще один раз довелось Аугусту побывать у Ивановых вместе с Улей. По очень страшному случаю. Фатиму задавила насмерть грузовая машина на базаре. Покатилась вдруг назад и вдавила Фатиму бортом в каменную стену, когда та проходила мимо; ей бы упасть в этот миг, поднырнуть, но не сообразила, не успела от неожиданности, или поздно заметила, или думала, может быть, что водитель за рулем сидит и притормозит сейчас. А водителя-то и не было: машина то ли с ручного тормоза снялась, то ли и не стояла на ручнике вовсе…

Федор прилетал тогда из Мурманска — моряком служил. После похорон Егор остался все такой же молчаливый — только почернел весь. Потом стал пить. Не выгоняли его с работы исключительно из человеческого сочувствия и потому еще, что специалист он был очень хороший. Надеялись, что придет в себя. Он и пришел в себя постепенно, и был все такой же, но только стал запойным пьяницей. Запои его были строго предсказуемы: он запивал в день рождения и в день смерти Фатимы — дважды в год всего, но капитально — на три недели, не меньше. Вне запоев все так же навещал Бауэров изредка, приносил читать письма от Федора. А Федор, как выяснилось, не только отцу писал, но и Людмиле, что Иванова, кажется, сильно радовало, и он говорил каждый раз: «Хорошая дочка у тебя, Август: вот бы они с Федором моим поженились: Федька-то мой по Людочке твоей со школы сохнет: уж я-то знаю! ». Вот такой говорун становился Иванов, когда речь заходила про его Федора. А Аугуст удивлялся: он знал, что Люда с Федором состоят в дружественных отношениях, да только с Людой полкласса дружило, и в кино они ходили гурьбой, и серенад под окнами Федор не пел: в общем, Аугуст особых преференций со стороны дочери в направлении Федора не замечал. Но Егору он неизменно отвечал: «А что: Федор твой — отличный парень. Сложится у них — я буду рад». Уля соглашалась: «Да, Федя хороший мальчик, джентльмен. Если его флот не испортит — чем не зять? Но только это Людмиле решать — не нам с Егором».

Уля подтрунивали иногда над дочерью, внимательно следя за ее реакцией: «Тебе письмо от «жениха» на столе лежит». Люда лишь смеялась в ответ.

В семьдесят шестом году Федор вернулся с флота и поступил работать в ближний совхоз механиком. К тому времени МТС были уже расформированы, и техника из них разошлась по хозяйствам, выкупившим ее в принудительном порядке. Соответственно, слесаря, токари и механики тоже разбрелись по хозяйствам, вслед за техникой. Возвращение сына было для Егора большим праздником: они с Федором стали работать вместе, в одной бригаде. Федор учился к тому же заочно в строительном техникуме — в том же самом, между прочим, который закончил в свое время Вася Рукавишников. По девкам Федя не бегал, водку не пил, и на все вопросы Аугуста, отчего моряк не женится отвечал, то ли в шутку, то ли всерьез, что ждет Людмилу из института. Якобы, в школе еще, на выпускном вечере, поклялся Людмиле, что не женится, пока Люда ему не разрешит. «А она пока не разрешила. А мое слово — алмаз! ». Аугуст все никак не мог уразуметь — дурачится Федя, или всерьез говорит. Время показало — говорил всерьез.

После того как Люда вернулась к отцу, молодые люди стали встречаться все чаще, на этом фоне участились и взаимные визиты стариков друг к другу, которые то в земле совместно ковырялись в саду у одного или у другого, то в шашки играли, то просто сидели молча, или молча пили чай с айвовым вареньем. Людмила с Федором встречались то у Ивановых, то у Бауэров, тоже пили чай, слушали пластинки, потом появился кассетный магнитофон, и они слушали уже его; иногда заваливалась шумная компания, и молодежь пела под гитару или танцевала; часто ребята уходили в кино или в гости к друзьям, и в один прекрасный день объявили отцам своим, что собираются подать заявление в ЗАГС, и как, мол, отцы на это смотрят? Отцы посмотрели на это с грустно-радостным умилением и благословили детей, так что вопрос был решен, не сходя с места.

Таким образом, в восемьдесят втором году Аугуст Бауэр и Егор Иванов стали родственниками, свояками. Мало этого: еще и соседями через стенку, потому что Ивановы обменялись жильем с Коршуновыми и оказались под одной крышей с Аугустом. Из двух квартир они сообща сделали одну большую, пробив дверь в разделяющей две половины дома стене, и все это явилось чрезвычайно оживляющим событием в невеселой жизни Аугуста после ухода Ули.

Теперь старики часто садились играть в нарды, шахматы или шашки в одной из комнат. Хотя какие они были старики, к черту: одному шестьдесят четыре, другому шестьдесят. «Вы еще оба в женихи годитесь! », — подтрунивали над ними молодые Ивановы.

— Чем языком болтать зря, шли бы лучше внуков нам делать, не теряли бы время! — деланно-сердито огрызался Егор Пантелеевич, — нам давно пора внуков воспитывать, чем в эти шашки дурацкие играть…

 

С приездом сына и после выхода на пенсию запои Иванова стали легче, короче, длились не дольше недели, но Федор продолжал боролся и с этими краткосрочными запоями, желая искоренить их начисто, да и Аугуст, живущий через стенку, был теперь всегда начеку. В результате, Егор продержался почти год без капли спиртного, и вдруг сорвался однажды, да так, что попал в больницу: ему стало плохо. Сначала подумали — сердце, стали отпаивать Егора корвалолом, пустырником, еще чем-то. Но Иванов чувствовал себя все хуже, и Федор почти насильно усадил его в коляску своего «Урала» и повез в больницу. Через несколько дней врачи объявили страшный диагноз: цирроз печени. Интенсивное лечение возможно, сказал доктор, но надежды мало: уж очень плохие анализы.

Новая туча нависла над домом Бауэров-Ивановых-Рукавишниковых. Федор почти все время находился у отца, Людмила сменяла его, Аугуст приходил часто, каждый день. Но Иванов гнал всех домой, делом заниматься, хотя лежал все время лицом к двери и ждал когда к нему придут.

Однажды утром, в десятом часу у дома затарахтел мотоцикл, в дом забежал Федя и заторопил:

— Пап, быстрей: батя тебя видеть хочет… ему вроде получше сегодня, но психует: тебя требует срочно. Дело у него, видишь ли, до тебя… Поговорить ему надо с тобой, покуда соседа на операцию увезли и в палате свободно. Я ему предложил: «Говори мне, батя, а я передам». — «Нет, — говорит, — мне самому надо. Секреты у него, видите ли. Так что поехали, поехали, не хочу, чтобы он нервничал… весь прямо такой… электрический. Поехали…».

 

Иванов действительно лежал в палате один и в нетерпении махнул рукой Федору, чтобы тот вышел. Бледно-синюшный и одутловатый, с черными кругами под глазами, Егор выглядел плохо, очень плохо.

— Сядь, Аугуст, и слушай меня. Вот что: помру я скоро. Сказать мне надо тебе что-то сильно важное…, — разговорчивость хронического молчуна была поразительна; в таком возбуждении Аугуст видел Егора только раз, мельком, когда спросил его, отчего он Бауэра в приятели выбрал. Но тогда они все были здоровы и выпивши. Теперь Егор был очень болен, ему было плохо: это было видно. Аугуст попытался возразить другу: «Егор, может быть потом поговорим, когда поправишься? Тебе лежать надо спокойно, отдыхать…».

— Обожди, не перебивай меня. Потома не будет. Не поправлюсь я уже. Слушай… внимательно. Давно уже, двадцать лет назад еще, когда увидел тебя, когда познакомились, подмывало сказать тебе все, да боялся… всю жизнь пробоялся, считай… но ладно…слушай… мне бы попа сейчас, да я неверующий, эх… короче, ты у меня за попа будешь, тебе и исповедаюсь… тем более, что история моя одним острым углом как раз в тебя упирается… В общем так, для начала: никакой я не Иванов, и не Егор Пантелеевич. Я на самом деле Хренов Николай Поликарпович, из семьи раскулаченных… ну да это тебе неважно, это вообще теперь уже неважно. Паспорт у меня три раза обменяный, действительный: Ивановым и помру. И вот еще что: дети знать не должны. Ивановы мы: все, точка… А кто такой настоящий Иванов Егор Пантелеевич — я и сам понятия не имею: купил паспорт за два золотых самородка и стал Ивановым. Вот так. Всю жизнь главная проблема моя была — биографию себе придумать и хоть какими-то справками обставить, чтобы не раскопали, кто я есть на самом деле… Сирота из детдома — лучшее, что придумалось по удачному случаю. Мужики пиво рядом пили в тошниловке какой-то, из разговора их понял: детдомовцы, друзей вспоминают. Какого-то Вальку Иванова помянули, который на финской погиб. Я встрял, спросил: «Ребята, вы не с Угорского детдома, а то у меня кореш оттуда». «Нет, говорят, мы с вологодчины, с Грязовца, детдом номер три». Видно не врали: окали все трое. Вот и стал я писать в анкетах, сто раз перекрестившись: Грязовецкий детдом номер три. Проверят если: да, был такой Иванов, а уж Валька — не Валька… Рискованно, конечно, а что делать: без биографии людей не бывает… И ничего, прожил, как видишь, ходил огородами, в президиумы не лез, работал там, где в родословной не сильно копаются, обрастал потихоньку собственной биографией, паспорт превратился в настоящий, и стал я настоящим Иванов… Во всяком случае Федя мой — уже по всем законным документам Иванов, так-то… Но ты, наверно не понимаешь, Август. Надо мне назад чуток отмотать… Короче, так: мою семью — всех нас — сослали, когда я еще пацаном был. Был один член на селе… из комбеда подлец… на дом наш позарился, да и старые счеты с отцом имел. Включил нас в список, в общем. Мы и кулаками-то не были никакими: так, дом большой, семья крепкая, братьев много, все с руками, с головой. Несколько лошадей, коров: это было, да…

Упекли, одним словом. Все мои на шахте погибли, я сбежал, попался, угодил на рудники… много всего было… Ладно, теперь к главному, теперь тебя касается: был у меня друг хороший на руднике, и звали его Вальтер Бауэр, и был он с Поволжья, из села Елшанка — вот такая история… Ты спросил когда-то: почему я к тебе проникся, с бутылкой пришел… Вот поэтому и проникся… Судьба-случайница с родным братом лучшего друга свела. А как скажешь об этом? Не мог сказать…

— …Вальтер! Господи боже ты мой! Вальтер! Ты знал нашего Вальтера? Егор! Почему ты мне сразу не сказал тогда? Что с ним? Где он? Он еще жив?

— Нет, Аугуст, он погиб. А сказать я не мог тебе ничего тогда, потому что боялся я. Тени своей боялся. Пока семьи не было, пока Фатиму не встретил — ничего не боялся: нет, остерегался, конечно… В Иран хотел сбежать. А ее встретил… но меня опять в сторону понесло. Не сказал я тебе, да. Боялся: за Фатиму, за Федьку. Ну подумай сам: беглый, с фальшивым паспортом. А у меня семья. Молчать надо было… Я и молчал. Но ты слушай, не перебивай… Мы с Вальтером твоим с рудника сбежали… — Егор (или теперь уже Николай? ) снова надолго замолчал — то ли устал говорить, то ли собирался с мыслями. В палату заглянула сестра, что-то буркнула насчет часов посещения и закрыла дверь. Больного Егора это как будто подстегнуло: он заторопился досказать свою историю, и говорил долго, торопливо, чуть сбивчиво, задыхаясь, не всегда совсем понятно и местами повторяясь. Аугуст все слышал, но понимание услышанного несколько отставало от восприятия. Лишь позже, бессонной ночью и в последующие дни картина выстроилась в его воображении и достигла завершения. Это была картина печальная и страшная.

 

* * *

 

Какие-то бдительные уроды задержали Вальтера на станции, когда он бродил между составами: он заблудился, пока кружил в поисках кипятка и вдруг потерял свой поезд. Пока он вертел головой и подныривал под вагоны, на него обратили внимание и схватили энкавэдэшники. Не долго разбираясь, пришили ему дезертирство и отправили на золотой рудник в Мариинскую тайгу, на прииск «Первомайский».

Вальтер долго не мог понять куда его везут, надеялся — к своим, на переселение, вдогонку, но очутился вдруг в большом, темном бараке, на нарах, рядом с молодым, но уже опытным заключенным — золотодобытчиком Колей Хреновым, которого звали здесь «Хрен».

К тому времени Коля Хренов был уже действительно матерым зеком с трехлетним стажем на «Первомайском» и десятилетним — всего, с момента раскулачивания их семьи. Ему было девять, когда отца, мать и троих старших братьев отправили на комбинат «Чкаловзолото» Сине-Шиханского рудоуправления (за то и записали их семью в кулаки, что было их много в семье, и все сильные и работящие; да, было две коровы и два коня, и маслобойка, и веялка, но наемных отродясь не бывало — сами справлялись; а ларчик-то просто открывался: активист и в дальнейшем председатель местного комбеда, в недавнем прошлом лапотно-беспортошный горлопан и пьяница по имени Серяев, облачившийся на волне сталинского террора в черный кожан и нацепивший наган на пояс, положил глаз на дом Хреновых, вот и пошагали они на восток… Скот их перегнали в колхозное стадо, а дом… Хренов-старший подозревал, что дом их занял Серяев. То, что именно Серяев внес их в список на высылку, Хренов знал точно). Но сильные и справные крестьяне Хреновы — они, как оказалось, умели жить только на земле. А их загнали под землю, бурильщиками. Отца и трех братьев загнали. Маленький Коля и мать ютились в промороженном углу грязного барака. Сначала, через два года, надышавшись кварцевой пыли, заболел и умер старший брат, потом отец, затем, один за другим два других брата. Пяти лет хватило на всех, включая мать, которая умерла от цинги. Почему-то Коля не подох и даже ухитрился вырасти. К тому времени ему исполнилось шестнадцать, и пришел его черед идти в забой. И тогда он сбежал. Причем не нарочно сбежал, а как бы случайно, следуя фарту. Сидел как-то на бревнышке у лагерного магазина и капустный лист жевал, после того как загрузил телегу мешками с капустой для офицеров из управления; и вот сидел и ждал, когда придет начальник и отпустит его, или еще чего-нибудь поручит сделать, или просто поджопника даст. Привычное дело. Капуста прибыла с Украины по разнарядке для лагеря: хорошая капуста была — не зекам же ее скармливать? Так что потянулись в лагерь за капустой офицеры со всей округи. Колян знай себе грузил капусту третий день подряд. Вот и тот возок навалил с горкой: тридцать мешков, как велено было. А велел офицерик заполошный, что на «Эмке» прикатил: очкарик с портфелем. Придурковатый слегка: пять раз мешки пересчитывал, и все у него по-другому получалось. Кольку матюкал не очень умело, очкарик позорный. А Кольке наплевать было: Колька коньком занялся: капусткой его подкармливал, пока никто не видит. А конек хороший был, смущенно пофыркивал, руку ноздрями горячими обдувал, капустку с ладони брал губами деликатно, стеснительно. Хороший такой был конек, грустный, рыжий, похожий на ихнего, домашнего, из детства: Колька своего Огонька еще хорошо помнил. Стал с ним Коля разговаривать нежно, гладить, Огоньком звать. Тот кивает, радуется, со всем соглашается. И тут офицерик очкастый — оформил все бумаги, наконец-то — из лавки выскакивает и кричит Николаю: «Ну чего расселся, швеллер гнутый — поехали давай! ». Не разглядел сослепу, что Коля — не возница. А куда тот пропал — неизвестно: шахер-махер какой-нибудь обстряпывал небось с лагерными урками; продавал чего-нибудь, или выменивал. А офицерик дальше орет, обороты набирает: «Давай, остолоп! Быстро! Садись на телегу, давай н-но-о-о, давай, стегай! А я следом поеду, гляди у меня…», — и шасть в «Эмку». Ну, что: Коле приказали, Коля на передок забрался и конька стегнул слегка, как приказано было. Конек обернулся, подмигнул Кольке хитро и сразу к воротам попер, безо всяких вожжей: умный зверь оказался! Офицерик позади, на «Эмке» своей култыхается, как и обещал. На КПП проверять никто не стал: видят же — при официальной фуражке груз едет: и капуста, и конь, и ямщик. Выпустили. Минут десять еще офицерик позади тащился, а потом ему надоело, обогнал, крикнул: «Куда ехать — знаешь, приедешь — доложишь! », — и был таков. Тут только сообразил Коля, что он на свободе. На свободе-то на свободе, да без документов и без ничего. Ладно, неважно: главное — на свободе! Через неделю ему в шахту лезть, а там — все равно конец. Так лучше уж — свобода без прав и документов, чем верная смерть в шахте на полном законном основании. Тем более, что сама Судьба ему свободу вручает… Доехал Коля, поторапливая конька, до ближнего леса, свернул подальше от дороги, в чащу, конька распряг, капусты ему вытряс из мешка, себе кочан взял подмышку — по дороге есть — да и побежал вслед за облаками, покуда погоню за ним не выслали. И побег удался: долго пер напрямки, вышел к станции, дождался поезда, залез на крышу, поехал. Потом спрыгивал, удирал, снова ехал — то на крыше, то под вагоном, и везло ему таким образом целый месяц, наверно, а то и больше, хотя он и не знал толком, где его черти носят и куда он едет: лишь бы подальше от шахты. Питался чем придется — один раз у сторожевой собаки из миски одолжился, так та сперва яростно гавкала, а потом смирилась: вспомнила, наверно, что человек — это царь природы, и отбирать у собаки имеет полное право…

А у Коли появилась цель: он захотел попасть домой, на Кубань. А там видно будет. Может, родня отыщется, может с гадом поквитается: эта мысль проникала все глубже. Коля часто слышал, как братья клялись, если вырвутся отсюда когда-нибудь и доберутся до дома, и обнаружат, что гад Серяев живет в их доме, то убьют его. Но теперь отца не было, братьев не было, никого не было, и получалось так, что отомстить Серяеву предстоит ему одному: больше некому. Мысль о мести мало-помалу вытеснила все остальные мысли из Колиной головы, потому что в этой мысли была заложена цель, а без цели человеку жить невозможно. Это было очень важно: иметь цель, знать что делать. Без этой цели он все это время потерянно болтался по Сибири, не зная где находится в каждый следующий момент; теперь же, обретя идею, он устремился на запад, туда, откуда они прибыли, на Кубань. К сожалению, географию страны он перед раскулачиванием изучить не успел, и в названиях станций не ориентировался. Поэтому и колесил хаотично, то приближаясь к Воронежу, то снова отдаляясь от него. Так продолжалось еще около месяца, и уже начало холодать, и Коле очень захотелось не на Кубань, а сначала на юг, туда где тепло: в Ташкент или еще южней, в какую-нибудь жаркую пустыню — зиму пересидеть. И тут его долгий фарт закончился, и его поймали. Где — он и сам точно сказать не мог. На какой-то станции, когда он спускался с чердака случайного дома, где ночевал.

Долго разбирались, проверяли его показания. А он и не скрывал ничего, рассказал как было (только про планы мести не стал распространяться). Следователи то смеялись над его историей, то бить его принимались. Но Коля на все старания следователей уличить его в диверсионной деятельности реагировал тупо: он до того уже измотался в бегах, до того изголодался, что даже уже и о шахте мечтал, о каком-нибудь бараке, где можно выспаться, где жрачку дают… Убедившись, что выколотить интересных, исторически-значимых признаний из этого тощего придурка, не знающего в какой стороне Кубань находится, не удастся, Колю как следует отмолотили на посошок и вернули на шахту. Только не на старую почему-то, а на другую, затерянную в Мариинской тайге. «На повышение пойдешь, — смеялись его дознаватели, — по золотому делу на этот раз тебя пристроим». Так Хренов Николай попал на золотой прииск «Первомайский». Тут был далеко не курорт Пицунда, но золото добывалось россыпное, промывное, под синим небом, ну и под серым, и под черным, и под мокрым, и под снежным, конечно же, но все это было уже не так важно: главное — под небом, а не в ядовитых подземных норах! Со временем Николай обжился, присмотрелся, освоился, усвоил основные правила жизни и смерти, и приспособился выживать. Природное крепкое здоровье и молодость были его помощниками, его двигателями. Кроме того, он уже тогда приучился помалкивать, в конфликты не встревал, но и головой в парашу себя совать не давал: нашел свой стиль поведения на зоне, короче. Работал он хорошо, но в передовики не рвался; быстро усвоил коренную истину — быть всегда в середине и не выходить на край. Со временем мысли о побеге, однако, вернулись. Осилить пятнадцать лет рудниковой каторги — а именно столько нахлобучили Николаю с учетом побега — считалось здесь нереальным: во всяком случае, ни одного подобного случая по лагерю зафиксировано еще не было. Мысль о кубанской мести, с другой стороны, точила Николая все сильней — пропорционально переносимым в лагере страданиям: кто-то ведь должен был за все эти страдания ответить? … Мечта о мести постепенно переросла в программу жизни. Из ночи в ночь снились Коле в бесчисленных вариантах сцены расправы над гадом. Но чтобы отомстить нужно было бежать. Бежать нужно было обязательно: каждый день жизни на руднике снижал шансы на выживание. И Николай превратился в глаза и уши. Глаз его стал остер, и уши слышали все. Наконец, он узнал кое-что интересное на нужную ему тему. Оказывается: уходят люди время от времени из этого лагеря, уходят… Имелась, как выяснилось, одна интересная возможность побега из этого лагеря, с этого рудника. Причем не так, как он сбежал в первый раз — случайно и глупо, а по четкой системе, после тщательной подготовки. Но то была целая система, очень сложная и опасная, за ней стояла организация, о которой говорить запрещалось, о которой боялись говорить даже намеками. Но вода, что называется, камень точит. Слово тут, слово там: постепенно складывалась приблизительная картина, схема этой системы. Самое главное — в систему эту надо было еще попасть, да не в лоб, а по приглашению; нужно было, ни в коем случае не выпячиваясь, заслужить доверие ее организаторов — матерых уголовных авторитетов. Это была очень хитрая система, очень тонкая и очень опасная, но если попасть в нее, то появлялся реальный шанс оказаться на свободе с документами и деньгами: пусть под чужим именем, но какая разница: с собственным именем беглецу на свободе все равно не жить: поймают или убьют. Такого рода беглецы назывались в лагере курьерами. Про благополучно отбывших курьеров говорилось только шепотом и в высшей степени доверительно. Наученный опытом, Коля засвечиваться с нетерпеливыми вопросами не торопился, а лишь присматривался, прислушивался, наблюдал, осторожно вынюхивал — что к чему и как действует. Через пару лет Николай уже хорошо представлял себе, по какой схеме уходят из лагеря курьеры.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.