Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Москва. Реквием 22 страница



Обком инициативу поддержал и даже возглавил: предложение пошло дальше «наверх». Все лето, пока колхоз «Степной» косил травы, заготавливал корма, пас овец и доил коров, в высоких инстанциях шла проработка вопроса, которая завершилась осенью 1956-го года в форме соответствующего постановления правительства — одного из многих других постановлений, касающихся объединения мелких хозяйств в более крупные с целью создания мощных сельскохозяйственных комплексов.

Рукавишников по большому счету победил, но в личном плане он проиграл, больно поплатился. Впрочем, чего-то подобного он ожидал: он знал, что Партия ему выходку его не простит, и когда-нибудь все равно жестоко отомстит так или иначе.

«За что боролся, на то и напоролся! », — злорадствовали райкомовские подлецы.

 

Тот осенний день запомнился многим местным жителям навсегда. Люди, не привыкшие к депортациям, восприняли произошедшее как катастрофу. Уже имеющие опыт насильственного переселения ужаснулись еще больше: они-то знали, с какими адскими событиями такие депортации сопряжены. Однако, даже технологии ада имеют свои градации. Опыт нового переселения показал «степным» немцам, что депортации тоже бывают разные. На сей раз массовое переселение оказалась легче прежнего, слава Богу. Мать Аугуста, Амалия Петровна — та вообще обрадовалась, узнав, что колхоз переносят на север, в Павлодарскую область: все ближе к Волге! А Аугусту было жаль своего «немецкого домика»: он в нем уже прижился и обжился…

 

То был ненастный октябрьский день, и на мокрых проводах перед правлением сидели мокрые вороны и склочно переругивались: только что очередным атомным ударом содрогнуло столбы электропередач и тряхнуло провода, всполошив птиц. Хотя вороны петушились зря: эффект удара был относительно слабым, недостойным внимания опытных пользователей. Знатоки вроде Аугуста легко определили, что то был подземный подрыв: возможно, в районе одного из «опытных полей» было создано очередное «атомное озеро». Аугуст видел уже несколько таких подобных в степи: с рыбами и утками, успевшими их заселить. Дело в том, что военному атому изобретательные политики придумали народохозяйственное применение: создавать в пустынных районах земного шара с помощью атомных бомб глубокие водоемы и преобразовывать таким образом лицо земли, превращая безжизненные пространства в цветущие оазисы. Особенно обрадоваться этим технологиям должны были, по расчетам изобретателей способа, пролетарские братья СССР из засушливых африканских стран, а также и свои собственные народы, населяющие среднюю Азию, у которых вечно плохо с водой. У этой инициативы были и противники, конечно, как и у любой инициативы на белом свете: одни из них утверждали, что вода отсосется в «атомные озера» изо всех соседних недр, и водоснабжение нарушится в широком радиусе вокруг; другие опасались, что через разлом вместо воды хлынет раскаленная лава из центра земли и зальет местность; третьи утверждали, что в такой радиоактивной воде из тритонов мутируют динозавры, и вылезут на землю, и все пожрут, а что не пожрут, то потопчут. Разные были мнения. Но что бы ни говорили скептики — этот метод работал, и Аугуст собственными глазами видел эти бездонные «атомные озера»: птицы гнездились вокруг них, и сазаны в них плескались, и уже — глядь — браконьеры с фонариками суетились по ночам вдоль круглых берегов. Жизнь действительно быстро преобразовывалась вокруг этих гиблых в прошлом мест, где ранее одни лишь никому не нужные суслики пересвистывались грустно и обреченно, да песчаные тушканы рыли себе норы, следуя бессмысленному инстинкту спасения от одинокого коршуна, чтобы расплодиться под землей и преумножиться — неизвестно зачем, без видимой пользы для человека и безо всякого народохозяйственного значения. Тогда уж пускай лучше будут вместо них «атомные озера», населенные общественно-полезными животными и окруженные пионерскими лагерями, наполненными детским смехом, красными галстуками и песнями про синие ночи. Так думала Партия. Партия тогда думала обо всем, в том числе и про атомные озера думала она, потому что такие были тогда думающие времена — в отличие от последовавших за ними…

 

Так вот: в тот ненастный октябрьский день, когда после подземного атомного взрыва вороны злобно каркали на проводах, к колхозному клубу подкатили сразу три легковые машины с представителями районной власти, в том числе с военным комиссаром на краснозвездом зеленом «козле». Жители «Степного» были уже все в клубе: их еще с вечера предупредили: «Явка для всех обязательна». Настроение у народа было плохое уже заранее: все понимали, что речь пойдет не о подведении итогов соцсоревнования, а о чем-то еще похуже. Ходили слухи, что следующую атомную бомбу кинут на поселок, чтобы посмотреть что будет. Якобы, ученых заело: сколько же может человек выдержать до сдоху; а то все живет и живет: этак и Америку не победим, когда до дела дойдет. Некоторые предполагали, что на собрании будут ставить этот вопрос на всенародное голосование, другие, реалисты, сомневались: «Как же, спросят нас, ага…», но допускали, что людей планируется эвакуировать, а скот, коммунистов и комсомольцев-добровольцев для эксперимента оставить. Но все это были глупые слухи в духе Серпушонка, хотя до уровня Серпушонка они и не дотягивали, потому что самого Андрей Ивановича уже не было в живых, и развить тот или иной слух до качества смешного шедевра было некому. Поэтому слухи зарождались и умирали, как мутные пузыри в луже под дождем, оставляя муть в душе и плохие предчувствия.

Президиум едва уместил всех высоких гостей из района и области. Рукавишникова на подиум вообще не позвали: специально оказали ему всенародное унижение, чем сразу настроили против себя жителей «Степного». Однако, высокопоставленным гостям именно сегодня на это обстоятельство было наплевать: у них в головах были другие затеи, а в руках — сплошные козыри в виде указов и постановлений. Они сегодня пришли сюда победителями. Банковал, конечно же, новый первый секретарь райкома — официальное лицо местной власти. Тот долго не мялся — объявил в лоб, с присущей Партии прямотой:

— Товарищи, с учетом открывшихся научных и медицинских обстоятельств, ответственной комиссией министерства здравоохранения сделано заключение о невозможности проживания для людей и домашних животных в зонах, прилегающих к районам испытания современных изделий оборонного назначения, каковым является, в частности, и поселок «Степной». В связи с этим на уровне Правительства принято решение и подписан Указ об эвакуации вашего поселка, равно как и еще десятка таких же, в другие, более безопасные места. Земли вашего хозяйства будут переданы под юрисдикцию министерства обороны и за счет них будет расширен ареал испытательного поля.

Что касается колхоза «Степной», то он считается с сегодняшнего дня расформированным на основании решения Правительства: для этого, как Вы понимаете, вашего общего голосования не требуется: Партия и Правительство — для вашей же пользы — проголосовали за вас. Считайте, что это — большая честь для вас всех. Ваше хозяйство ликвидировано, однако, в качестве производственного потенциала оно не исчезнет, а будет влито в состав зерносовхоза «Озерный» Павлодарской области и станет животноводческим подразделением «Озерного». Так что все вы, здесь присутствующие, дружной семьей, как и прежде, будете трудиться дальше, единым коллективом, все вместе, на благо нашей великой социалистической Родины. С этой большой победой я вас от всей души и поздравляю! — и первый секретарь, поддержанный членами президиума, захлопал сам себе.

 

Народ, однако, ничего не понял. Как это: эвакуироваться? Как это — взять и колхоз перенести? Ничего себе — цирк! Это как: корова наперегонки с силосной башней в «Озерный» побежит? А луну нашу тоже перевесите в Павлодарскую область? Ничего себе: перенести! А школа? А овчарни? А дома? А сараи? А колодцы? А фермы?

Шум нарастал и скоро перешел в сплошной рев, в котором одновременно выкрикиваемые вопросы тонули в воплях типа: «Никуда я не поеду! » и «Желаю в родном доме подохнуть, а вы там хоть тыщу лет в Павлодаре вашем дальше живите! ».

Поднялся с места районный прокурор, достал из портфеля судейскую киянку, сдвинул скатерть, оголил стол и вдарил по древу. Получилось звонко и неожиданно, и зал стих перед лицом главного ударного инструмента советской Фемиды.

 

— Слово имеет военком! — объявил прокурор. Тот вскочил как пружина, наклонился вперед всем корпусом тела — только сабли в руке не хватало — и закричал, как в рупор:

— Прекратите эти бессмысленные протесты! Сопротивление бесполезно! Границы полигона расширены на тридцать километров! Ваши угодья уже сегодня, уже сейчас являются частью полигона! Поэтому уже сегодня, уже сейчас получается, что вы все находитесь на этой территории незаконно, и обязаны ее покинуть! Но вам для этого дается время! И будут выделены армейские подразделения для оказания помощи в эвакуации, то есть, я хотел сказать — в переселении на новое место жительства! Поэтому еще раз повторяю! Спокойно! По графику, исполнение которого поручено исполнять мне лично! Будете приходить в вашу бывшую контору, где я буду с завтрашнего дня ежедневно находиться с восьми-ноль-ноль до девятнадцати-ноль-ноль! Там будет на стене висеть график! И будем осуществлять переселение! Все! И еще раз повторяю: протесты к рассмотрению не принимаются! Сопротивление бессмысленно!..

«… Вы окружены! Всем выходить с поднятыми руками. По одному!.. »

— …Это кто крикнул? Это кто только что крикнул про окружение, я вас спрашиваю? — выскочил военком на край сцены, вглядываясь в зал. Он был страшен. Его испугался бы в этот миг сам Александр Васильевич Суворов, который не боялся даже турок. Испугался и народ. Но молчал.

— Что, молчите, граждане? … Так, ладно: после разберемся, никуда вы не денетесь… А теперь идите собираться. Эвакуация, то есть переселение начинается завтра! — и военком одернул гимнастерку и шагнул в сторону выхода. Делегация начальства потянулась за ним. Снаружи загудели моторы, и власть отбыла.

 

Все повернулись к Рукавишникову: «Иван Иваныч, как же так? Чего молчишь? Чего ты им не возражаешь? ».

Рукавишников впервые в жизни стоял перед своими людьми растерянный и разводил руками: «Вот так вот, люди добрые, вот такие вот дела… Конечно, что сказать… Дальше жить в этой радиации нам нельзя — тут как ни крути… сколько людей уже умерло, дети будут умирать дальше… нельзя этого допустить. Так что решение о переносе хозяйства — правильное. Надо переезжать. Хотя и тяжело. Мне тоже тяжело. Вся жизнь тут… Ничего не поделаешь: такое нам с вами «везенье» выпало. Зато Родина — с надежным щитом над головой, и мы как бы помогали этот щит создавать, землю свою предоставили для этого, солдат кормили. Да нечего тут философствовать: что случилось — то случилось. И решение правительства — правильное. Пошли собираться…».

После этого все пришло в брожение. Одни укоряли Рукавишникова за его «пасхальные фокусы», другие кричали, что никуда не поедут, третьи плакали, кто-то составлял письмо лично Хрущеву, иные призывали идти немедленно и спалить контору, чтоб негде было военкому сидеть с его графиком; некоторые, опять же, уговаривали друг друга опомниться и не кипятиться; более здравые умом люди сидели и гадали, как же это будут их дома перетаскивать, ужасаясь, что в пути все попадает и поломается; многие предрекали, что на новом месте будет еще хуже, чем здесь: просто так предрекали, из элементарного опыта жизни.

Иные пессимисты, однако же, злорадно возражали: «А что на новом месте? Подумаешь — на новом месте! Хуже там все равно не будет! Хуже бывает только в аду! ». Но то — пессимисты: тем и в раю — ад, так что их никто не слушал: основная масса глубоко и безутешно горевала. И лишь один тонкий голос воспел над толпой:

— Да кончайте вы вопить, люди добрые! Детей же наших спасаем, которые еще живы! Тут же — погибель сплошная — неужто не понимаете? — то была молодая колхозница Анна Шигамбаева — мать девочки, умершей от радиации. У нее оставалась еще одна дочка десяти лет.

Этот крик как-то разом угомонил всеобщую ярость. Зал вообще стих вдруг, и кто-то спросил глуповато:

— Дак и шо теперь?

— «Дак шо», — передразнил кто-то другой. Дак отвальную празновать! — а што нам еще остается?

— Пра-а-вильна! Бабушка! Матрена Пантелеевна! Янычариха! — мать твою через полено… выкатывай запасы давай! Народ гулять будет! Поминки будем справлять по колхозу «Степное»…

И двадцать добровольцев, а то и больше, двинулись вместе с Янычарихой к ней домой, чтобы притащить в клуб все стратегические запасы великой мастерицы и достойно встретить грядущие испытания, всем вместе, одной большой семьей в этот воистину апокалипсический час, пробивший для жителей «Степного».

Через полчаса возбужденная процессия, похожая на крестный ход во главе с широко крестящейся колхозной бабушкой-умелицей прикатила в клуб тележку с двумя сорокалитровыми молочными флягами. Сюда же, в клуб, стекалась уже со всех дворов еда из амбаров, и гармошка была уже тут, и гармонист уже орал свежеиспеченную частушку: «Тот глушеный, тот хромой: расселяется «Степной»! Удивляйся, Павлодар: едит ядерный удар! ».

И разразилась массовая пьянка — то ли отвальная, то ли поминальная, которая, достигнув невиданного и неслыханного накала страстей — слезных, злобных, отчаянных — всяких вперемежку — шумела до самого утра. Это был праздник, посвященный концу света, который на самом деле давно уже начался, если кто случайно не заметил…

 

Когда на следующее утро подполковник Лузиков Николай Николаевич — районный военком — заступил на обещанное дежурство, он решил, что над поселком ночью и впрямь взорвалась неплановая атомная бомба, про которую накануне пресекались глупые слухи: дома, правда, стояли на своих местах, но вот люди — нет: никто не стоял. Все лежали. Лишь некоторые все еще ползали по кругу с кружками, что-то нашаривая перед собой, и натыкались на тех, кто ползти уже не мог.

Переселение пришлось отложить поэтому на два дня, потому что невозможно было определить кто есть кто на этом поле мертвых — настолько похожи были друг на друга все эти опухшие рожи — что русских, что казахов, что «смешанных национальностей» — как бы выразился Серпушонок, будь он жив. А ведь Серпушонок наверняка с величайшей завистью наблюдал сейчас с небес за происходящим в его родном селе и проклинал подлую змею, лишившую его этого коллективного, и что самое главное — бесплатного удовольствия.

 

Зато потом дело пошло быстро. Никакие дома и сараи, конечно же, никуда не переносились. Домашний скарб и скотина загружались солдатами в военные грузовики, хозяева — в кабину или наверх, под брезент — и адью, родное «Степное». На новом месте переселенцев сразу же вселяли в новые щитовые, так называемые «финские», засыпные домики, специально для них уже собранные там на скорую руку все теми же вездесущими солдатами. Сработаны дома были тяп-ляп, конечно, но разве в этом дело?: люди были просто потрясены великодушием и щедростью родины! Да, у них все отобрали, как обычно — и коня, и полати. Но на этот раз им — впервые! — что-то дали взамен! И не просто что-то: настоящие дома дали! «Все для блага человека! »: этот прекрасный лозунг полоскался белыми буквами на красных полотнищах (и наоборот) по всем городам и селам. Не все этому верили, шутили: «…и человека этого мы все тоже знаем…», а зря смеялись: еще придут времена, и очень скоро, когда лозунги эти исчезнут со стен домов культуры вместе со смыслом, в них заложенным, и даже сама постановка вопроса о благе человека будет звучать курьезно, аки старославянские буки-веди…

«Где, в какой другой стране мира заботятся о своих трудящихся лучше, чем в Советском Союзе? », — этим истерично радостным вопросом партийные власти приветствовали переселенцев на новом месте, в совхозном Доме культуры, украшенном по этому случаю лентами, плакатами и гирляндами, и переселенцы с глазами, полными слез громко аплодировали выступающим… Никто из них не знал — в какой стране заботятся лучше, потому что ни один из них в другой стране мира отродясь не бывал; разве что бывший кладовщик «Степного», который закончил войну на территории Польши, но и там о нем заботились после ранения из рук вон плохо, так что он был полностью согласен с оратором: нигде не лучше! И тоже плакал. Об истинном содержании, о причине этих слез репортеры не спрашивали: им важен был крупный план — не для Истории, нет: для передовицы в утренней газете, ради возбуждения в народе встречных слез еще сегодня — слез благодарности Родине, Партии, социалистической отчизне и лично дорогому товарищу… — далее по конъюнктуре политического момента: кому лично — это можно было легко узнать по портрету стене в любом чиновном кабинете.

Счастье въехать в новый отдельный дом постигло, впрочем, не каждого из переселенцев: одинокие люди — старики, бобыли и бездетные вдовы были поселены вдвоем-втроем, с обещанием расселить их по мере строительства следующих домиков. Чего, как все понимали, в ближайшем тысячелетии не ожидается, ибо солдаты-строители исчезли, а кому же еще строить?

 

Рукавишников с сыновьями и семья Бауэров также получили один дом на всех, правда двойной, на две квартиры, шесть комнат в сумме, с отдельными входами с разных сторон дома. Рукавишников вышел из своей половины почти сразу как вошел, сплюнул, посмотрел на небо, сказал «конура». Да, конечно, в сравнении с его прежним бревенчатым домом в Степном это была хижина из щепок, а не дом. «А, мне сойдет! — махнул рукой Рукавишников, — все равно ненадолго…». Судя по тону, он имел в виду нечто нехорошее, однако улыбался, проговаривая это. Ульяне веселость отца представлялась подозрительной, она не верила в нее, и в Ульяне поселилась постоянно растущая тревога за отца.

На половине Бауэров было так: мать получила свою комнатку, Спартак — свою, и Аугуст с Ульяной — свою, самую большую. А самую большую, кроме всего прочего и потому еще, что нужно было предусмотреть место для детской кроватки: их ждало в ближайшее время великое событие: рождение ребенка. Аугуст от волнения иногда не мог спать ночью, и осторожно ощупывал Ульяну, как механик ощупывает проблемный, агрегат в машине, который может не сработать.

Но все сработало как надо, и у Бауэров появилась чудесная малышка Людочка: в память о бабушке — Улиной матери. Людмила Августовна Бауэр. Радости в доме Бауэров-Рукавишниковых не было предела; лишь семилетний Спартак воспринял это событие как личную драму, молча переживая постигшую его второстепенность в системе мироздания. Но он считал себя самураем и воспитывал в себе презрение к нежным чувствам любого рода. А вот Амалия Петровна Бауэр — бабушка Амася — была на седьмом небе, и даже о Волге своей вспоминала теперь не каждый день: весь окружающий ее мир замкнула на себя и поглотила маленькая внучка. При каждом удобном случае она напрашивалась понянькаться, чтобы Уля могла поспать и отдохнуть, и Аугуст слышал, как мать в своей комнатке напевает крохотной внученьке немецкую колыбельную песенку: " Auf der Wand, auf der Wand sitzen zwanzig Fliegen…". Аугуст улыбался во весь рот и любовался спящей Ульяной — своей драгоценной королевой, подаренной ему Богом за что-то, чего он может быть даже и не заслужил вовсе, но еще обязательно заслужит; заслужит любовью своей к ней, и к дочке, и к приемному сыну, и к матери, и ко всем людям, с которыми он идет рука об руку по жизни, которые приняли его, уважают его, и которых уважает и любит он сам… От избытка чувств Аугуст часто-часто моргал в светлую, теплую темноту комнаты, в которой таинственно мерцал отсвет заснеженного двора и дальних, дальних гор.

Даже дед Иван нашел себе на какое-то время в лице маленькой внучки отдушину от мрачных мыслей о собственной невостребованности и о полном крахе всей своей жизни (его должность зама по животноводческому подразделению на новом месте, как и предрекали мстительные партийцы, просуществовала недолго: в скором времени ее упразднили из экономии средств). Рукавишников, по существу, остался не у дел. Но теперь, став заново дедом, он по сто раз на день забегал на половину Бауэров, топил печь, колол дрова «в запас», осведомлялся о состоянии малышки, баюкал ее, и абсолютно не напоминал при этом того, былого, «железного», стремительного председателя Рукавишникова, похожего на комдива Чапаева. Он внутренне надломился, это было видно, это больно было видеть, но никто ничего поделать с этим не мог, да он и не позволял никому лезть себе в душу. Он предпочитал теперь уединение, читал книги из своей богатой библиотеки и ни на какие собрания не ходил больше. Потом он начал как-то незаметно попивать, тихо, в одиночку, а весной пятьдесят седьмого года запил уже крепко, перестал ходить на работу, завел себе удочки и пропадал на рыбалке, порой по несколько дней подряд. Иногда его обнаруживали где-нибудь в овраге — со снастями в обнимку. Уля была в отчаяньи, но даже ее протесты, мольбы и призывы ничего не меняли больше. Иван Иванович ушел весь в себя и возвращаться оттуда не собирался. Такого режима жизни ему хватило еще на три года. И было ему — горько сказать! — всего-то пятьдесят шесть годов возраста, когда его нашли однажды на берегу озера мертвым, умершим от обширного инфаркта миокарда. Теплых слов на его могиле говорили много, но говорили все простые люди — его колхозники. Партия, доблестным и железным солдатом которой он был три десятилетия, не прислала даже соболезнования.

 

Зато мать Аугуста Амалия Петровна собралась жить долго, и это было хорошо: она как будто молодела с каждым годом и была полна энергии. Тоска по родине, точившая ее все эти годы, как будто отпустила ее, она перестала выписывать газету «Правда» и ждать справедливости и обрела, кажется, покой наконец. И хотя малый червячок все равно точил дальше — теперь уже привычно и не слишком болезненно точил он постоянно сердце и Аугусту — но житься им двоим здесь, в Казахстане, стало много легче. Хотя бы уже потому только, что все стали постепенно отвыкать от зловещего звучания слова «немец»; уже шли целинные годы, и всем было наплевать, откуда ты и какого роду-племени: новая всеобщая национальность называлась тут теперь «Целинник».

Жизнь крутилась беличьим колесом, и то катилась накатом, то буксовала порой, наполненная бесчисленными сиюминутными заботами, и за пределами этого колеса ничего как будто и не существовало: все было предельно конкретно и необходимо, и каждодневность незаметно сливалась в недели, месяцы и годы. Годы счастливой, в общем-то, жизни, которая всегда так — слишком — быстро улетает в прошлое. Ведь счастливые годы никто не считает. Они незаметно крадутся мимо, растворяясь в череде обычных дней, наполненных обычными делами, и дни эти даже торопишь порою — до зарплаты, до праздников, до прихода лета, до дня рождения, до окончания школы: мало ли поводов у человека подстегивать время по счастливому недомыслию молодости. Каждый торопит и подстегивает время — вот оно и летит без оглядки. А когда эта оглядка наступает, то приходит недоумение: неужели столько лет прошло? Когда? Куда они провалились, все эти года — в какую бездну? И вот однажды приходит вдруг понимание, что пролетевшие годы — даже самые тяжелые из них — были, оказывается, самыми счастливыми, самыми лучшими годами жизни. Хотя бы потому уже, что жила в них молодость с ощущением бесконечности, безбрежности жизни: счастливая иллюзия, живущая радостным воспоминанием о счастливой молодости — даже если молодость та и не была вовсе такой уже розовой и безоблачной.

Во всяком случае, и для Аугуста, и для матери его Амалии Петровны наступившая павлодарская эпоха протяженностью в несколько десятилетий явилась тихой гаванью после всех бурь и лихолетий сороковых годов: как будто бурный, смертельный поток, забравший у них самых близких им людей, вынес их, наконец, в широкое синее море под яркое, синее небо и прибил к мирному, теплому острову. На этом острове были они сыты, здоровы, заняты посильным трудом и снова окружены родными людьми — теперь уже, правда, совсем другими, но тоже родными и любимыми.

 

Совхоз «Озерный», с которым слили «Степной», собственных трактористов и шоферов почти не имел: только для личного употребления, что называется, то есть для непосредственного обслуживания хозяйства. Так что ставки здесь были все заняты. Однако, Аугуста тут же забрали в МТС: эти машинно-тракторные станции сосредоточивали в себе теперь весь ударный, технический потенциал объявленной партией и правительством битвы за большой целинный хлеб. Битва эта началась весной 1954 года, и призвана была завалить голодную страну зерном. Эта цель была достигнута, но как всегда — за счет концентрации всех сил страны, то есть ее героического народа, затянутого в вечный круг исторических подвигов: сначала преодоление разрушительных последствий революции, потом коллективизация-индустриализация, совершенная на народных костях, затем война, выпившая остатки крови, а потом уже подвалили подвиги современные: противостояние Америке в холодной войне, битва за торжество коммунистических идей во всем мире; и атомная бомба, и целина, и кукуруза, и вот уже первый искусственный спутник земли пропищал из космоса русским голосом — и так фронт за фронтом, испытание за испытанием, подвиг за подвигом. Кто-то прошел через всё подряд, иные совершали подвиги выборочно: кто под землей, кто в небе, кто-то бился в густых сетях ГУЛАГа, что тоже можно теперь, с высоты истории, причислить к великому, всенародному, подневольному подвигу. Вот и Аугусту Бауэру выпало после трудармии и полигона исполнять свой следующий подвиг на целине. Но в отличие от лагерей, целина называлась героическим, трудовым фронтом вполне официально, и фанфары в честь героев пели громко и торжественно. Да, это была битва. Но только уже не та, смертельная, каторжная, лагерная битва за кубометры тяжелого, неподъемного, мрачного леса. Это был вольный труд в широкой степи: нелегкий, бессонный, но свободный и предельно осмысленный. И при этом Аугуст был не один: они, семья, были вместе, они поддерживали друг друга и улыбались друг другу каждое утро и каждый раз, когда встречались — на бегу, или после работы, которой было всегда невпроворот, но которая не изнуряла, а напротив, заряжала особенным азартом — азартом победителей: энергией, из которой произрастает здоровый, истинный патриотизм. Труд труду рознь. И подвиг подвигу тоже рознь, оказывается.

 

Аугусту работалось хорошо. Некоторое время он был водителем на бензовозе, затем его пересадили на самосвал ЗИЛ-164, и он подвозил семена к сеялкам, а после — зерно к элеватором. Осенью 1957-го ему дали трактор ДТ-54, и два года он пахал, боронил и засевал бескрайнюю степь. Рано утром шеренга тракторов черным клином по желтому космосу степи отправлялась к горизонту, чтобы лишь заполдень пересечь огромное поле, наскоро перекусить на другом конце его и к ночи вернуться домой, а в четыре утра следующего дня уйти в новый поход. Самым трудным испытанием для трактористов были не жара и пыль, и не хронический грохот в кабине, не гул в голове и во всех костях, но постоянная борьба со сном: не выпасть незаметно, не выйти из общей шеренги, из борозды, не смять линию фронта, не подвести других: вот это была основная, главная, мучительная забота. И еще — поломки, сбивающие ритм, сбивающие график, сбивающие темп полевых работ. Но от поломок деваться было некуда, и они оставались страшным бичом, срывающим планы вспашки, посева, уборки, срывающим в хрип и голоса вождей и командиров, ответственных за урожай.

Руководство МТС скоро распознало, что Бауэр не просто тракторист, но и квалифицированный механик-ремонтник со специальным образованием и опытом ремонтных работ. Его поставили во главе бригады слесарей, состоящей частью из летучих отрядов типа «скорой помощи», ремонтирующих технику «в поле», частью из гаражных механиков, штопающих трактора, комбайны, грузовики и прочую сельхозтехнику в условиях мехдвора. Сна в летнее время не хватало не только трактористам, но и слесарям, и в этом отношении режим дня Аугуста сильно не изменился, но зато Аугуст перешел теперь в разряд начальства, и когда еще через несколько лет его повысили до главного механика МТС, то Ульяна купила ему шляпу — еще более шикарную, чем та, в которой он возвращался когда-то из трудармии. Шляпа стала символом благополучных времен для Аугуста. Рана по имени «Поволжье» так и не заросла окончательно, но уже и не ныла постоянной сердечной болью. А если и болела порой, то некогда было с этой болью возиться. Потому что шла настоящая война за целину, и все они, называющие себя целинниками, были на переднем фронте ее. И они воевали — с потерями, огорчениями, даже с человеческими жертвами, но на сей раз — не в роли рабов, сопровождаемых штыками и хрипящими собаками, но в качестве свободных трудовых бойцов мирного времени, уважаемых людей, и даже героев, осыпаемых почетными грамотами, вручаемыми со сцен Дворцов культуры под медный туш, и ославленных фотографиями в газетах и на досках почета; для них праздновались Дни урожая с великолепными концертами, на которых в честь трудовых побед, одержанных целинниками, выступали лучшие артисты страны. И результат был налицо: целина завалила страну хлебом! Жаль, что Иван Иванович Рукавишников не дожил до этих времен: он бы сумел по достоинству оценить этот огромный трудовой подвиг, совершенный народом (да и той же партии родной надо бы выразить на сей раз слово благодарности: целина была ее инициативой); ведь подвиг этот был совершен ради всем понятной, ради самой святой человеческой цели: ради хлеба! Шесть миллионов гектаров степи были превращены в хлебные поля, и страна после бесконечно долгих десятилетий недоедания была впервые по-настоящему сыта, наконец. Еще не хватало очень многого, но был хлеб, и был уже ядерный щит над головой, и начинался космос, а с ним — Слава, всемирное уважение, признание, почтение; Вот теперь, только теперь можно было начинать жить по-человечески. Возможно, впервые после октябрьской революции понятие «коммунизм» в сознании трудящихся утратило ореол сказки — для кого-то доброй, для кого-то злой — и приобрело очертания достижимой реальности. Подъем национального духа был таков, что когда Никита Хрущев пообещал своему народу коммунизм уже в восьмидесятом году, то ему поверили почти единогласно. И что на марсе будут яблони цвести — этому тоже верили!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.