Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Москва. Реквием 1 страница



Буглаев

 

Когда Аугуст предстал перед комиссаром, выдающим справки и проездные документы, и тот спросил его, куда ему ордер выписывать, Аугуст сказал: «в Саратов». «Вашим туда запрещено», — ответил ему чекист, — откуда Вас призвали? » (Аугуст чувствовал себя польщенным: с ним говорил на «Вы» и вежливо один из тех, которые еще вчера запросто кричали: «Сгною, ссука! Что думешь — война закончилась, блядь? Наша война закончится, блядь, когда вас, фашистов, блядь, ни одного на земле не останется, блядь! »)…

— Из Казахстана. Станция Чарск.

— Вот туда и выписывай, — распорядился комиссар штабному писарю, и подмахнул распоряжение на выдачу всей заработанной Аугустом в трудармии суммы денег. «Власть справедлива! », — напомнил он Бауэру на прощанье. Аугуст промолчал, а Троцкер Абрашка, который выходил из конторы вслед за ним ответил на это: «Гитлер капут! ». Вместо того чтобы засмеяться, конторские нахмурились почему-то, и Абрам на всякий случай выметнулся наружу вперед Аугуста.

Аугуст вышел из конторы с какими-то справками, маршрутным предписанием и толстой пачкой денежных купюр в кармане: вот сколько деревьев он сокрушил за три года войны! И это — после всех построенных им танков, самолетов и эсминцев! Правда, о покупательной способности этой пачки Аугуст не имел ни малейшего представления: может еще на два истребителя хватит, а может и чистых штанов на эти деньги не купить: черт его знает что сейчас на послевоенной воле творится…

 

А за дверями конторы между тем вовсю уже бушевали коммерческие отношения, тон которым задавали блатные: они пытались втянуть чудесным образом разбогатевших вдруг трудармейских «буратинов» в картежные игры, или всучить им какую-нибудь рвань в качестве «дембельского шика». «Ты че, баклан, в этих говнодавах домой ехать задумал, что ли? Охерел, козлина? Да тебя в них ни одна баба и на порог не пустит! На, глянь: вот это шкерики; улыбка удачи, а не шкерики! Гони десятку! ». А рядом другой деловой разговор на подобную тему: «Ты чё морщишься, хрен штопаный, чё ты морду-та варотишь? Гаани четвертной, я скаазал, быстра я скаазал, а то вааще зааберу щас нахер все тваё бабло — за аскарбление тавара! »…

Аугуст, углубленный в изучение полученных в конторе документов, тоже оказался вдруг по неосторожности в зоне блатной активности; урки обступили его и одобрительно хлопали его по плечам и карманам. Тут бы он и расстался, наверное, с упавшими ему с неба денежками, если бы не бригадир Буглаев.

— Эй, Януарий, греби-ка сюда ко мне, — крикнул он Аугусту, — дело есть!

— Отвали! — отозвались блатные, — не видишь — немец делом занят?

— Сгинь под лавку, рвань уголовная, а то глаз в жопу затолкаю: будешь до самого коммунизма за тухлым пищеварением наблюдать, — презрительно рявкнул Буглаев, — Август, иди сюда, я сказал…

Блатные стали интенсивно сплевывать, переглядываясь; лесорубы, следуя рефлексу, начали привычно стягиваться вокруг бригадира. Видя это, блатные нехотя отступили, шипя пустыми угрозами, как проткнутые шины.

— Ты чего ж это бдительность потерял? — пожурил Аугуста Буглаев, — деньги голову вскружили? — засмеялся он и пушечно жахнул Аугуста ладонью по горбу: — А то с пустыми карманами домой заявишься, всех разочаруешь…

— Нету у меня никакого дома, — буркнул Аугуст в ответ.

— Ну, был бы человек, а дом всегда найдется, — философски изрек Буглаев, — Тебя куда отписали?

— В Казахстан, откуда привезли. В Чарск.

— О, отлично! До Омска вместе поедем. А мне до Свердловска. Ну, согласен? И тебе со мной безопасней будет, и мне с тобой — веселей! Так?

Август сильно удивился. У него с бригадиром были отношения неплохие, даже хорошие, но вовсе не настолько дружеские; вокруг Буглаева вились другие угодники, составлявшие его бригадирскую свиту — Аугуст к тем свойским орбитам не принадлежал. Бригадир просто уважал его за молчаливую исполнительность и за постоянное перевыполнение дневных норм; бригадир раскидывал иногда эти перевыполненные Аугустом и другими ребятами покрепче пункты на более слабых членов бригады, а Аугуст никогда не возражал. Бригадир говорил о нем шутливо-почтительно: «Наш железный Януарий! », и это звучало высокой похвалой. Но не более того. Поэтому тут, у конторы Аугуст совершенно не понял, зачем он Буглаеву понадобился; на запад, небось, половина лагеря подастся, так что в попутчиках ни у кого нехватки не будет. Особенно у Буглаева, у которого корешей полно. Что-то тут было не так, что-то не сходилось в симметрии здравого смысла. Но что именно? Впрочем, Аугуст над этой загадкой голову ломать не стал. Он привык доверять своему бригадиру. Не ограбить же тот его собирается в дороге? Так что Аугуст если и удивился немножко затылочной частью головы, которую, соответственно, коротко почесал, то упираться не стал и пожал плечами: вместе так вместе.

О, если б он знал что начнется уже завтра…

 

* * *

 

Сам Буглаев был в прошлом школьный учитель физики и боксер-любитель. Однажды в учительской он восторженно высказался по какому-то поводу о маршале Тухачевском, и когда Сталин объявил маршала врагом народа, то неосторожное высказывание припомнили Буглаеву, и его арестовали. Непосредственным поводом для ареста явилась двойка в четверти, выставленная Буглаевом толстой дуре — дочке его коллеги — учителя литературы, хотя тот очень просил поставить четверку. И еще в деле участвовал Исаак Ньютон — английский физик. Вот эта троица: Маршал Тухачевский, сексот-литератор и Исаак Ньютон с его третьим законом механики совместными усилиями и привели учителя Буглаева на зону. Исаак Ньютон потому, что вложил в уста учителя фразу, что всякое действие вызывает равное ему по величине, но противоположное по направлению противодействие. Этот физический постулат доблестные чекисты, с подачи учителя литературы связали с теплым отношением физика к расстрелянному врагу народа Тухачевскому, и через месяц беспрестанных допросов дознаватели убедили Буглаева в том, что он действительно в завуалированной форме пригрозил товарищу Сталину отомстить противодействием за бывшего маршала, врага народа Тухачевского. Доказательство преступления ткнули Буглаеву в морду: это был донос литератора, где все было изложено черным по белому: и про великого маршала, и про противодействие действием. Буглаеву перед лицом неопровержимой улики и непрекращающихся пыток пришлось сдаться и подписать чистосердечное признание. Причем раскололся он по полной программе, и выдал всю свою шайку, включая учителя литературы — резидента голландской разведки, своего непосредственного шефа, а также всех членов террористического Центра: господ Бойля, Мариотта, Гей-Люссака, сэра Томсона, а также Клаузиуса и еще злобствующего семита Эдисона — самого вредного и изобретательного из всех остальных. Все это пошло в протокол, и ввиду тесного сотрудничества со следствием, Буглаев получил всего двадцать лет (это было гораздо лучше, чем десять лет без права переписки, что означало, по сути, расстрел по умолчанию). Чтобы он понял спасительный результат своего сотрудничества со следствием, чекисты перед отправкой Буглаева на зону показали ему справку о приведении в исполнение приговора по делу его шефа, законспирированного под учителя литературы негодяя, сознавшегося во всех своих преступлениях слишком поздно, когда его уже вели на расстрел. Почему-то Буглаев от этого сообщения удовлетворения не почувствовал. Он испытал лишь чувство горечи и омерзения: к чекистам, к расстрелянному литератору и к самому себе тоже. Однако, на тот момент с эмоциями пора было заканчивать и настраиваться на десять тысяч раундов жестокого боя за выживание и за право называться человеком — в чем он уже не совсем был уверен.

 

Буглаева отправили на крайний север — в зону предела человеческих возможностей, где выжить нельзя, но охрана может лишь оценить, кого из новеньких на сколько хватит. Надсмотрщики оценили крепкого Буглаева на три месяца каторжных работ, но он ухитрился дотянуть до весны, а значит — появился шанс дожить и до осени. А летом сорок первого началась война. А следующая зима наползла уже в сентябре. Там, за полярным кругом, где все живое должно бы сдохнуть, был лес, как ни странно, причем густой и мощный, и зачем-то именно его требовалось валить для победы над Гитлером. Зимой от холода у полуодетых зеков замерзали и лопались на морозе глазные яблоки, и валить деревья можно было только на большой скорости и зажмурившись. Кто не верит в изречение министра здравоохранения «Движение — это жизнь», тот пусть съездит туда, за полярный круг, на лесоповал, на реку Индигирку, в январе, на неделю, нет — на день, нет — часа хватит с лихвой, чтобы понять глубокий физический смысл температурной шкалы Кельвина с ее абсолютным нулем на конце, при котором все замирает навек и абсолютно. Но скорости зекам хватало ненадолго. Особенно без еды. А еды не было. Поэтому среднестатистическое человеко-выживание составляло две недели. Буглаев оказался в этом смысле уникально морозостойким, как клоп, и мог бы претендовать на внесение в книгу рекордов Гиннеса, если бы она велась в то время. Он почти дожил до нового, 1942 года. Но потом сдался в одночасье и лег на нары, чтобы уснуть: ни одного микроджоуля энергии не осталось в нем больше; все вымерзло и растворилось — до последней искорки надежды в замирающем мозгу. Даже на открывание глаз не хватало больше сил. Он стал засыпать, пытаясь вспомнить, уже равнодушно, сколько успел написать прошений обмороженными пальцами: «Прошу заменить мне наказание лесоповалом переводом на фронт, в штрафной батальон». Три? Пять? Сто?..

 

И все-таки сталинское время было временем чудес! Чудеса происходили постоянно и повсеместно. Вдруг, в кромешной темноте барака (темно-то было постоянно и везде, лес и тот валили при свете звезд) почти уже умершего Буглаева стащили с нар и куда-то повезли: ему было все равно — куда; он не очень даже и сознавал, что его везут; а когда осознал, то подумал, что хорошо бы — в крематорий: хоть погреться в последний раз… Но его все везли, и везли, и дали поесть, и снова везли, и опять дали еды, вкуса которой он не ощущал, и везли, везли, везли, и загружали в жестяной, гулкий и холодный как гроб самолет; укладывали промеж ящиков, на мешки, а он то открывал глаза, то снова спал, и вибрировал вместе с мешками и ящиками, и падал вместе с ними в воздушные ямы и ему становилось все теплей, и он думал, что это он постепенно приближается к раю. Ему было радостно: там он облюбует себе теплую норку и будет терпеливо ждать свою Лизаньку…

 

Вместо рая он очутился вдруг в Магадане. Там, борясь с трясущимися, неверными ногами, плохо соображающий Буглаев предстал перед грозным чекистом с орденом на груди, поскрипывающим ремнями кожаных портупей. Звали чекиста товарищ Берман: с третьего раза Буглаев это запомнил. Говорили, что от взгляда Бермана дохнут мухи на лету — такой он грозный. Однако, когда к нему ввели едва живого Буглаева, то Берман начал хохотать. Он хохотал и бил двумя кулаками одновременно по широкому столу, за которым сидел, и чернильный прибор перед ним нервно подрагивал. Усмехался, казалось, даже Феликс Эдмундович на портрете за спиной у чекиста. «Расстреляют, — безразлично подумал Буглаев, — и стоило так далеко везти?.. давно бы уже отмучился… надо бы водки попросить…», — мысли его все еще путались.

— А! — закричал чекист, — сообщник Гей-Люссака! Вот негодяй! Над органами издеваться вздумал, скотина?

«Расстреляют», — все так же равнодушно утвердился Буглаев в первоначальной мысли.

— Вот, признания твои читаю, помощник Архимеда. Сочинение твое! Сионист Эдисон его непосредственный начальник, понимаешь! Ты зачем это написал, негодяй?

Буглаев стал вспоминать. Вспомнил.

— Били долго. Перерыва хотел. Думал, пока наркомат иностранных дел запросят, пока разберутся — поспать удастся.

— Правильно делали, что били. За такое — убивать на месте надо! Этож надо: Бойля-Мариотта в террористы записал! Негодяй! Ты зачем Тухачевского хвалил?

— Все хвалили, и я хвалил. Заблуждался, значит, как и весь советский народ.

— Ты мне тут за весь народ не расписывайся! Тут твоя личная судьба решается, а не всенародная!

Буглаев ждал, что будет дальше. А Берман сверлил его знаменитым взглядом, от которого мухи дохнут, и Буглаев тоже не захотел выдерживать этот взгляд, повесил голову, захотел спать.

— Как фамилия матери? Почему скрыл, что она — немка? — грохотал над ним Берман, — говори!

— Не спрашивали, вот и не сказал. Она и немецкого-то не знала, и сама она немка только наполовину — по отцу, и родилась под Ленинградом, то есть под Петербургом еще, в Гатчине…

— Да-да, все это мы знаем. Мы знаем все! А зачем над органами издевался, я тебя спрашиваю? Ты знаешь, что тебе за это положено, теперь, когда я это обнаружил? В штрафбат просишься? К немцам перебежать? Сладкой немецкой жизни захотел? Не-ет, Буглаев, немцем скоро совсем несладко станет… Так зачем, спрашиваю, над органами издевался, да еще и великих физиков в террористы записал? Говори! Говори, негодяй!

 

Это «Говори, негодяй! » было выражением знакомым. Буглаев встрепенулся: он снова вспомнил как его били. Но только теперь ему было все равно. Теперь он уже отстрадался и отбоялся. Он вскинул голову и сказал:

— Потому что они идиоты были! Читали по слогам! Третий закон Ньютона преступлением объявили! Еще и били за то, что я его законом называл. «Терроризм законом объявляешь, сволочь? ». Ну так нате вам тогда еще и Гей-Люссака сверху, и сэра Томсона. «Ага, так он еще и сэр! Сэр, который против Эсэсэр? На, получай, паскуда! », — Неандертальцы это были, а не чекисты. Обезьяны в мундирах! — Буглаев тяжело дышал, свистя обмороженными легкими…

Берман резал его взглядом на части:

— Письма от жены получал?

Из-за резкого перехода темы Буглаев не сразу понял вопроса. Потом до него дошло, он удивился и загоревал бездонным отчаяньем:

— Какие письма? Нет, конечно…

— Что о ней знаешь?

— Ничего я не знаю! Она не при чем! Она о моей преступной связи с Гей-Люссаком ничего не подозревала! Я ей приказал развестись со мной и отречься…

— Развелась? Отреклась? — Буглаева удивило, что чекист, кажется, пришел в хорошее расположение духа.

— Почем мне знать? Я ее не видел уже… два года…и не слышал…

— А ты борзый, — констатировал Берман, кривовато улыбаясь. Но запал из Буглаева уже вышел, он не был больше борзым, он снова повесил голову и решил ничего не говорить, ни слова. Молчание — золото. Хоть бы расстреляли по-быстрому, без вопросов… сволочи…

— Конечно, они обезьяны, — сказал вдруг Берман. А я вот в Политехническом преподавал, аналитическую геометрию. А ты говоришь: все чекисты — скоты! Получается, что и я скот, по-твоему? …

Буглаев молчал.

— Ну вот что, Эдисон: я разобрался в твоем идиотском деле. Ты, безусловно, виноват перед следствием, очень даже виноват. Обвинение в терроризме с тебя снято: действительно, с тобой перестарались; когда у страны столько врагов кругом, то это немудрено: должен сам понимать. Так что будешь ты не помилован даже, а реабилитирован — со снятием судимости. Ясно? Но и шоколадом тебя теперь мазать никто не собирается. Ты провинился своим издевательским отношением к органам госбезопасности: это не шутки. На фронт тебя посылать, с другой стороны, тоже нельзя, после всего что ты натворил: вспомнишь еще, чего доброго, свою немецкую маму да и стреканешь к фашистам в окоп — кто за это отвечать должен? Я, что ли? Вот то-то и оно-то. Поэтому так: получишь у моего помощника мобилизационное предписание в трудармию для немцев-предателей, и отправишься в Мариинский распредпункт Сиблага. Не вздумай сбежать! И не вздумай нигде задержаться, или крюка дать, или мимо проехать. Проверю лично! Завтра на Хабаровск борт летит — тебя заберут. Оттуда — поездом до города Свободного. Все. Переночуешь в бараке на рыбокоптильне — тебя отведут. В девять утра будешь здесь: заберешь предписание и бумаги, и тебя забросят на аэродром. Деньги и талоны в столовую получишь у Чердаченко… «Эй, Чердаченко! »… Насчет бумаг: документы о твоей реабилитации будут направлены в Свободный отдельно, на администрацию лагуправления. Все, иди, Бойль-Мариотт, Лопиталь хренов…

 

Это и было тем самым Чудом, которое свалилось на Буглаева без предупреждения и стало стягивать ему нутро и бить молотом в ухо. А Буглаев до того оглох от этого грохота в ушах и одурел от услышанного, что вместо «спасибо», которое, наверное, следовало сказать, пискляво произнес «пожалуйста» и замер: чекист снова смотрел на него как на муху навозную, и Буглаев подумал, что все это ему просто коротко приснилось: про реабилитацию и про какую-то там трудармию… Он вспомнил слова: «Над органами издевался, негодяй?! »… Ах, да: его же расстрелять должны…

— Чего «пожалуйста»? — рявкнул ему Берман.

— Водки дайте перед смертью…

— Чего? Может, перед тобой еще цыганочку сплясать, сообщник Эдисона? Перед какой еще смертью? Пошел вон отсюда. И чтоб через пять дней на месте был! Куда пошел? Там шкаф! Чердаченко! Выведи его… И это: дай ему два талона в столовую и налей сто грамм… И это… на коптильню его отведите потом кто-нибудь, чтоб не болтался где зря. Завалится еще да замерзнет. И справку выпиши, чтоб патрули не загребли… Да, еще: переодень его во что-нибудь. А то он на зека похож, ха-ха-ха… Ишь ты: водки ему дайте перед смертью! Клаузиус!

Какие-то смутные контуры реальности начали пробиваться к сознанию Буглаева. Пока он шел к двери, его мучила мысль, что он что-то еще должен сделать. Он никак не мог вспомнить — что. Уже в дверях вспомнил вдруг: повернулся и сказал: «Спасибо! ».

— Гей-Люссаку спасибо скажешь когда с ним встретишься! — крикнул ему грозный Берман от стола и засмеялся. Да, это было чудо. И имело оно очень простое объяснение: Берман был в хорошем настроении все последние дни. Так иногда бывает в жизни.

 

Буглаев, не почувствовав вкуса, выпил водку, которую ему протянул в стакане невозмутимый помощник Бермана Чердаченко, взял какие-то бумажки… ах, да: талоны на обед…, затем спустился в столовую, как велено было, поел там, украдкой вылизал тарелку, вспомнил вдруг, что у него два талона, поел еще раз, повторно вылизал тарелку, поплакал в нее без слез, потому что талоны кончились и потому что он закосел, еще посидел, заначил в карманы весь хлеб из хлебной чашки, и попросил у энкаведешной официантки карандаш. Он взял бумажную салфетку из вазочки — тут были бумажные салфетки в вазочке! — и начал писать бессмысленное письмо Лизе. Но салфетка порвалась, и тут за ним явился какой-то долговязый дневальный в длинной шинели и повел Бориса на коптильню, которая оказалась недалеко. Там от вони даже у приблудных котов под забором слезились глаза, но Буглаева эта вонь ласкала как французские духи, которые можно пить, и он пил их глубокими вдохами, пытаясь наесться рыбки хотя бы через легкие. Его завели в какой-то закуток, где стояло штук двадцать топчанов и топилась железная печка по центру, а потому было очень жарко, как в аду, который в данном конкретном случае Буглаев спутал с раем. Он упал на указанный ему топчан и заснул на лету. Он не слышал, как дневальный раздраженно сунул ему под спящую голову тюк с одеждой. Наутро в тюке обнаружились солдатские галифе, заштопанная тельняшка, старый свитер с мелкой рыбьей чешуей, набившейся среди петель, бушлат с одной пуговицей, но целым внутренним карманом, а главное — валенки: расплющенные и облезлые, как старые бездомные коты, но восхитительно теплые, домашние, ласковые. Мало того: в валенки засунуты были носки ручной вязки, совершенно новые, из собачьей шерсти. Только взяв их в руки, Буглаев понял, что над ним свершилось чудо. Охватить это чудо умом было бесполезно, как бездонность Вселенной, и Буглаев не стал насиловать свое воображение: он просто с наслаждением переоделся, нашел под койкой шапку-ушанку, которая тоже принадлежала ему, как оказалось, и спросил у ребят дорогу до городского Энкавэдэ. Ребята показали рукой и смотрели на Буглаева с сочувствием. «Сам пойдешь к ним, что ли? », — поинтересовался кто-то. Борис не ответил: он все еще не очень четко соображал. Было вообще очень странно, что рабочим удалось его разбудить, и что он вспомнил где он и что ему нужно делать дальше.

Буглаев пошел в указанном направлении, и ноги его шли все быстрей, а сердце билось все громче: он начинал верить, что все происходящее с ним — правда, и одновременно писклявый внутренний голос стал требовать, чтобы Борис не шел в НКВД, а делал ноги, убирался подальше от этой подлой и опасной организации. Однако у писклявого голоса тут же нашелся грубый, хриплый оппонент, который приказал писклявому заткнуться, а Буглаеву — неукоснительно двигаться дальше. Оппонент прозвучал намного авторитетней писклявого, и Буглаев прибавил шагу: ведь он реабилитирован, сказал Берман. Он ре-а-би-ли-тирован! Он почти свободен, черт возьми! Милиционер на перекрестке подозрительно посмотрел на спотыкающегося мужика, куда-то спешащего и что-то вздорно бормочущего себе под нос. Постовой даже пару шагов сделал навстречу мужику, но поскольку тот увидел милиционера и не испугался, то у мента пропал интерес: чапает себе куда-то ханыга похмельный — ну и пусть себе чапает. Сам вчера утром такой же был…

 

Борт на Хабаровск был не простой борт: на нем летело колымское золото для союзников, которые за это золото продавали Советскому Союзу грузовики и тушенку, и таким вот своеобразным образом беспощадно боролись с фашизмом. Кажется, это называлось у них — Второй фронт.

Таким образом, Буглаев летел в самолете вместе с золотом. Буглаев был на вес золота!..

Дальше, в город Свободный Буглаев ехал из Хабаровска совершенно один, без конвоя, и гадал в дороге, что это за трудармия такая замечательная для немцев-предателей, куда его откомандировали вольным стилем? Хуже ли там будет, чем на Колыме, или лучше? И тут же сам себе отвечал: «Конечно, лучше! потому что хуже чем там все равно не может быть нигде и никогда».

И потом, главное: он же реабилитирован! Судимость снята, или будет снята в ближайшее время решением суда по ходатайству Бермана. Так он ему пообещал, во всяком случае… А трудармия — это, наверное, типа поселения что-то… Ладно, на месте видно будет…

 

На хабаровском вокзале он в ожидании поезда все же написал большое письмо жене Лизе (или уже бывшей жене? ), рассказал о себе, что он жив-здоров и едет на поселение; написал, что его реабилитировали и переводят в какую-то трудармию, подробности о которой он сообщит позже; написал, что путешествует совершенно свободно, без конвоя, свободно пьет чай, и что родина ему опять доверяет. Однако, письмо это Буглаев из Хабаровска отправить не решился, мучаясь сомнениями, помня, как Берман расспрашивал про Лизу и опасаясь, что ей и дочке это его письмо может навредить. Сначала нужно все разузнать…

И вот теперь, в поезде, Буглаева изводил постоянный соблазн отослать все-таки это бесценное письмо, или телеграмму дать. Буглаев всеми силами сопротивлялся этому соблазну: нет, пока нельзя. Нужно узнать сначала, что это за трудармия такая.

«А вдруг из этой самой трудармии писать не положено? », — ожгла внезапная паническая мысль. Она решила все: на ближайшей станции Буглаев побежал в вокзал и опустил письмо. Он послал его на старый адрес, по которому они жили раньше: авось дойдет до Лизы — даже если они и переехали. Авось дойдет…

 

Но все это Аугуст узнал от Буглаева уже в дороге. А дорога их началась еще в тот же день.

У Бориса Буглаева за все эти годы сложились разного рода бригадирские связи, в том числе и за пределами лагерных ворот, так что не «пердячим паром», как большинство «рядовых» демобилизованных, а верхом на грузовике, «белыми людьми» отправились два бывших лагерных бойца в широкий, свободный мир, ворота в который распахивались для них из города Свободный. Шофер сгрузил их где-то на городской окраине, и они пошагали в сторону центра вдоль полотна железной дороги, прикинув, что где-то при рельсах обязательно обнаружится станция с билетной кассой и пивом в буфете, которого они обязательно, первым делом и «всенепременно» должны испить: «Как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия! », — с нетерпением приговаривал Буглаев, все ускоряя шаг. Аугуст удивлялся: этот спокойный, размеренный человек, всегда внимательный, всегда готовый к защите или нападению, был неузнаваем на свободе: стал суетлив, повторял что-нибудь по нескольку раз, плел чушь, то впадал в состояние, близкое к злобной истерике, то смотрел в никуда и не слышал о чем его спрашивают. Потом снова колотил Аугуста в плечо чугунным кулаком: «Ну что, Януарий: хороша свобода, что скажешь? Ах, хороша свобода!.. особенно для гражданина Советского Союза, вышедшего из заключения… в лохмотьях…».

Одеты они были, конечно, как распоследние висельники, и зоной от них перло, как из тюремной параши, но зато в карманах у них лежали бумаги, дороже которых не бывает на белом свете: справки о демобилизации. Бумаги, имеющие цену Свободы!

— А в каком шикарном костюме меня забирали! — сокрушался Буглаев, осматривая свое лагерное рванье, — костюмчик, как у Чичикова: в искорку, московский пошив, рубаха с запонками из полированного дуба! Эх! Просил чекистов сохранить, нафталином пересыпать… Куда там! Все скоммуниздили, передовой отряд…». Аугуст пугливо озирался, а Буглаев хохотал: «Что, боишься? А на зоне ничего уже не боялся, правильно? На свободе-то пострашней будет, а? Может пойдем, назад попросимся? К блатным в барак, например. Их там еще кормят. И Сталина ругай — не хочу. А, Януарий? ».

— Болтай меньше! — попросил его Аугуст, — а то и правда развернут, тьфуй-тьфуй…

— Не бойся, Август Януарьевич, ни икса, ни игрека не бойся больше: ничего с нами теперь не сделается. На свободе мы, понимаешь? На воле! Делай что хошь, начинай жизнь с нуля! Что называется: «Хочешь — сей, а хочешь — куй: все равно получишь… наслаждайся, короче…», — с высокой точки возбуждения Буглаев вдруг снова потух, впал в прострацию и топал молча, тупо глядя в землю.

Но показался впереди вокзал, и своим облупленным видом привел Буглаева в новое вдохновенное состояние: «Вот он, наш с тобой трамплин в новую жизнь! », — воскликнул он. Аугуст тоже разволновался: «А если билетов нету? ». — «Тогда полетим по воздуху вслед за паровозом на быстрых портянках наших, бесплатно пользуясь его паром… но сперва — пиво! Бочку пива! », — и Буглаев попер вперед как трактор под гору. Жажда летела на шаг впереди двух лагерных дембелей и поторапливала их: «быстрей, быстрей! ». И они успели: пиво в буфете еще было, и отпускалось за деньги, а не по талонам. Аугуст пить пиво отказался: не пристрастился как-то в предыдущей жизни. Он спросил робко нет ли кофе, но буфетчица даже вопроса его не поняла. Буглаев же выпил четыре кружки подряд — по количеству захваченных бокалов, ибо наливали только в буфетные, «фирменные» бокалы и строго следили, чтобы кто-нибудь не приперся со своим, «левым», фальшивым. Буглаев выпил четыре кружки и помчался за следующими, поскольку, объяснил он, пустые кружки надо передавать другим ожидающим в очереди, а он этого делать не собирается. Пиво пили, пока оно не кончилось. Сколько Буглаев ухитрился в себя влить, Август определенно сказать не мог: что-то кратное четырем — уж это точно. Когда пиво в буфете кончилось, наконец, Буглаев оказался пьян, а за столиком их было уже трое. Откуда-то из подвала, из уборной, в которую Буглаев бегал все чаще и чаще, пока Аугуст стерег его кружки, Буглаев привел вдруг писсуарного собрата на деревянной ноге, у которого деньги кончились, а жажда еще была. Две кружки из четырех перешли теперь в руки Федора — так звали нового друга. Федор постукивал деревянной ногой, как черт копытцем, говорил о себе «мы, фронтовики», а Аугуста называл сокращенно «Ян», переиначив из услышанного от Буглаева шутливого «Януарий».

— Ты нормальный поляк, Ян, я тебя уважаю, — обращался он время от времени к Августу, — а то я еще одного знал: такая сволочь была… капитан Шибодецкий… мы его «Шизобздецкий» звали… кровушки нашей попил… но и мы его на гамно изводили по полной программе… нашли потом повешенного на водокачке… в карты продулся, а отдавать нечем… пришлось ему жизнь свою сдавать, чтобы чести польской не замарать… у поляка, Ян, чтоб ты знал — честь превыше всего стоит: никакой зарплаты не хватит… Это так! Очень я за это люблю поляков! — сказал Федор проникновенно «Яну», чтобы сделать приятное платежеспособному собутыльнику, и погрузился носом в оседающую пену, вынырнув из которой, закончил мысль:, — а вообще-то мы, фронтовики, с ними много не церемонились!..

 

Август был в отчаяньи: ну когда уже они поедут? Он предлагал Буглаеву пойти стать в очередь в билетную кассу, пока он пьет, но Буглаев отмахивался: «Обожди. Щас поедем, не ссы… куда мы денемся? … война кончилась, поезда ходят, деньги есть: уедем, Януарыч… а ты этого — не вздумай один уехать: видишь, я едва сижу… товарищей в беде не бросают… вспомни, как мы с тобой лес валили… хотя нет, не вспоминай, не надо… Пообещай мне, пожалуйста… не бросить товарища своего лесного… а то получится абсурд: на Печоре выжить, на Индигирке выжить, в этих болотах тут выжить, а в тухлом вокзальном буфете захлебнуться и помереть… Ты не должен этого допустить, Август, ты должен меня взять на этот… на комсомольский буксир… правильно?.. Правильно говорю, я тебя спрашиваю? Или неправильно? Иначе все будет — один сплошной абсурд. Правильно?

— Неправильно. Вот не пей больше, и абсурда не будет!

— " Не пей, не пей": ты прямо как моя добрая бабушка… А вот сидит наш фронтовой друг Федор! Наливай нам по полной, друг наш Федор!

Но Федор лишь виновато развел руками. Потому что, объяснил он, пиво в буфете кончилось и до завтра уже не будет. Эта сногсшибательная новость потрясла Буглаева до того, что он упал: сорвался локтем с края стола, потерял равновесие и свалился на пол. Аугусту стало очевидно: теперь Буглаев не то что в очереди стоять — он и объяснить-то куда ему ехать не в состоянии будет. Аугуст затосковал: значит, придется тащить Буглаева в зал ожиданий и там ночевать; а там наверняка барражируют кругами патрули всех мастей; да и в милиции с такого сорта публикой разговор короткий; и останутся они как миленькие еще на несколько дней тут: улицы города Свободного мести. Это в лучшем случае. И вообще… Аугусту очень не хотелось, не успев выйти из-под конвоя, снова видеть перед собой геометрические формы тюремной решетки.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.