Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава восьмая



 

Занятия театральной студии в молодежном клубе бумагопрядильной фабрики возобновились в конце ноября двадцать второго года. На первое после самоустранения Бореева собрание клуба народу пришло немного, но Татьяна Германовна считала, что это ничего — главное начать. Помимо прежних участников появились и свежие силы, например Костя Шипов.

Татьяна Германовна представила ребятам нового руководителя по фамилии Власьев. Власьев был немолодой, густо намазанный театральным гримом. Он глядел без улыбки, неприветливо, но отталкивающего впечатления не производил, несмотря на то что лицо его по временам напоминало восковую маску.

— Когда-то мы с Прокофием Прокофьевичем служили в одном театре. — Татьяна Германовна отсутствующе улыбнулась давнему воспоминанию. — Это было много лет назад... Мы оба были, разумеется, существенно моложе — примерно как вы сейчас. И играли глупый водевиль «Отказ от одеяла».

— Водевиль, может, был и глупый, — вставил Прокофий Прокофьевич, — но невероятно по тем временам смешной. Имел большой успех.

Он держался без всякой попытки заигрывать с комсомольцами, сразу поставив себя на положение начальства.

— Я буду руководить клубом, — сказал он. — Во всяком случае, попробую. Мы с Грасье обсудили — лучше всего сейчас нам будет поставить «Смерть товарища Марата».

— Кто это — Грасье? — удивился Костя Шипов.

Прокофий Прокофьевич, в свою очередь, удивленно поглядел на него.

— Почему вам это неизвестно? — спросил он, пожалуй, резковато. — Разве вы не всех знаете по именам?

Костя заложил ладони за пояс и выразительно промолчал.

Прокофий Прокофьевич объяснил:

— Грасье — сценический псевдоним Татьяны Германовны. Это давно так повелось, еще со времен «Одеяла»...

Татьяна Германовна чуть покраснела и прибавила:

— Не могла же я играть под именем госпожи Перебреевой...

— Вы, Татьяна Германовна, на самом деле Перебреева? — спросила Настя. — А по-моему, это вполне хорошая фамилия — обычная... Зачем же от нее отказываться?

— В императорских театрах так было принято, — сказала Татьяна Германовна. — Звучные имена. Желательно иностранные. Народ охотнее шел и легче запоминал.

— Странно, — вставила Ольга. — А я вот совсем не могу запоминать иностранные имена.

— Зовите меня в таком случае просто Татьяна Германовна, и не будет оплошности, — улыбнулась старая актриса.

Дождавшись окончания этого разговора, Прокофий Прокофьевич вернулся к прежней теме:

— Как я уже упоминал, для ближайшей работы предлагается «Смерть Марата». Пьеса эта написана товарищем Луначарским, что также следует учитывать. И товарищ Бореев до своего трагического ухода намерен был ею заниматься. Таким образом мы как бы исполняем его последнюю волю.

— У меня сохранился экземпляр с его заметками, — прибавила Татьяна Германовна. Она вынула из кармана маленькую книжку, отпечатанную на газетной бумаге. Поля книжки были неровно обрезаны и густо исчирканы карандашом. — Он мне показывал, а я оставила у себя. Так и не успела ему вернуть. — Она горестно вздохнула, однако сразу же взяла себя в руки. — Пьеса эта очень удобна для постановки любительскими силами. Требуется только один опытный актер — в нашем случае это будет Прокофий Прокофьевич — на роль Марата. Остальные имеют небольшие, острохарактерные роли, и каждый сможет выразить себя в коротком эпизоде.

— Для начала, пока мы не начали говорить о пьесе, — сказал вдруг Прокофий Прокофьевич, — я бы хотел поднять вопрос о буфете.

— О чем? — удивилась Татьяна Германовна.

Прокофий Прокофьевич прошелся взад-вперед перед собравшимися.

— Вы не ослышались, — подтвердил он. — В былые времена говорилось, что театр начинается с вешалки, и это отчасти правильно. Мы воспитываем людей быть культурными, открываем перед ними, так сказать, двери мирового искусства. И учим культурно сдавать в гардероб одежду, а сотрудников гардероба учим вежливому обхождению и не грубить. Однако не следует забывать и другого. Не следует забывать и того, что наш зритель — это зачастую голодный зритель. И изголодался он не только по искусству. Голодное брюхо — к театру глухо. Как хотите, Татьяна Германовна, а ведь буфет всегда был в театре необходимостью.

Она неохотно кивнула:

— Я об этом подумывала... Если будет представление в двух отделениях, понадобятся бутерброды и какой-нибудь чай из самовара.

— Да и во время репетиций тоже не помешает, — прибавил Власьев. — В буфете и разговаривается лучше...

— До сих пор у нас не было подходящего организатора, — призналась Татьяна Германовна. — Мне как-то не с руки заниматься буфетным вопросом, а товарищ Бореев вообще на подобные роли не годился. Кроме того, товарищ Бореев в принципе решительно был против. Он стремился упразднить все буржуазные институты, включая и самовар. Хотя иногда все-таки пользовался... — Она вздохнула со слезой, но удержалась и плакать не стала. — А вот теперь и я убедилась, что перекусить бывает необходимо. Ничего хорошего, когда актеры падают в обморок от голода или думают только о чашке чаю вместо пьесы.

— Стало быть, согласны? — осведомился Прокофий Прокофьевич. — Я организацию возьму на себя. У меня знакомства завелись, открылись хорошие возможности... Будем чай пить в перерывах, баранки кушать, может быть, и колбасу достанем... Оформим в виде кооператива. Я позабочусь. Вы, Татьяна Германовна, по театральной линии занимайтесь, а прочее — моя головная, так сказать, боль. Да не беспокойтесь, — прибавил он, видя, что Костя Шипов и особенно принципиальная Настя Панченко не сводят с него жгучих глаз. — Все будет по закону. Я вам все бумаги покажу, когда выправлю.

— Кто такой Марат? — спросила Ольга. — Почему мы будем играть про его смерть?

Татьяна Германовна немного оживилась. Начала рассказывать про Марата и революцию во Франции.

— Ну надо же! — восхищалась Настя Панченко. — У них все как у нас было, в точности! И короля свергли, и весь мир на них войной пошел, а они все-таки всех победили!..

— Но контр-революция не дремала, — продолжала Татьяна Германовна, — и пыталась обезглавить Революционный Конвент, уничтожая его выдающихся представителей.

— В точности как у нас убили товарища Урицкого! — вставил Костя.

— У Марата была неизлечимая болезнь кожи, — рассказывала Татьяна Германовна.

При этих словах Прокофий Прокофьевич немного поморщился. Самую малость.

— Это какая болезнь? — нахмурилась Ольга. — Дурная?

— Нет, у него была экзема... Это от заражения крови, — нашла объяснение Татьяна Германовна. — И он подолгу принимал лечебные ванны. Но времени просто лежать в ванне, как какой-нибудь буржуй, товарищ Марат, конечно, не имел. И поэтому он, презирая предрассудки, принимал людей прямо в ванне.

— Так делали и римские патриции, — неожиданно сказала Ольга. Она видела это в одном фильме, когда ходила в кинотеатр «Элит» на Петроградской стороне.

— Имеет значение не только что человек делает, — веско заметила Татьяна Германовна, — но и почему он это делает. Римские патриции поступали так из презрения к людям. Им было все равно, что о них подумают. А Марат — из любви к людям. Он не хотел заставлять их ждать.

— Ясно, — проговорила Настя с большим уважением к Марату.

— И вот однажды явилась женщина по имени Шарлотта Корде, — рассказывала Татьяна Германовна. — Она тоже представилась просительницей. Хотела якобы обсудить с Маратом одно дело. А сама ударила его ножом. Он даже не мог обороняться, потому что был совсем беззащитен!

— Ну да, — сказала Ольга, — он же в ванне, наверное, был голый.

— Возможно, в одной рубахе... — предположила Татьяна Германовна. — Но в смысле вооружения — да, практически голый.

— А с Шарлоттой что стало? — спросила одна девушка, Квашенкова. В «Робин Гуде» она с большим блеском играла старую крестьянку.

— Шарлотту, конечно, расстреляли, — предположил Костя. — Раз она такая ярая контр-революционерка.

— Ей отрубили голову, но она заявила, что ни о чем не жалеет, что совершила правильный поступок, — сказала Татьяна Германовна. — Этого в пьесе нет, — прибавила она. — Пьеса называется «Смерть Марата». Она — о жертве за Революцию, о служении Революции, о том, что человек, даже догадываясь о грозящей ему опасности, все-таки продолжает делать свое революционное дело. Бывает такая гибель, товарищи, которая означает не столько смерть, сколько переход в вечность, в вечную благодарную память человечества. Вот о чем, мне кажется, должен быть наш спектакль.

Обсуждали горячо и долго. Костя сказал, что возьмет в библиотеке книги, чтобы все узнать про Марата и про ту революцию, которая случилась во Франции.

— Нужно изучить матерьял, — волновался он, — чтобы понимать все до конца, досконально!

Настя Панченко ходила по пустой сцене и смотрела, куда лучше поставить ванну с лежащим в ней Маратом:

— Надо ведь, чтобы зрителю хорошо было видно.

— А кто будет изображать Шарлотту? — спросила вдруг Квашенкова. Она густо покраснела и поправилась: — То есть играть...

— До распределения ролей еще дойдет, — снисходительно молвил Прокофий Прокофьевич.

Но Квашенкова, сделавшись совершенно пунцовой, тем не менее стояла на своем:

— Это ведь очень важный момент... Раньше у нас все отрицательные роли брал на себя товарищ Бореев. Совершал в своем роде подвиг самоотвержения. Чтобы вживание в образ какого-нибудь эксплуататора или злодея не сказалось на ком-нибудь из нас пагубно... Потому что человек ведь не всегда может отделить самого себя от персонажа, которого представляет... То есть изображает...

— Играет, — одними губами подсказала Настя Панченко, повернувшись к Квашенковой со сцены.

Прокофий Прокофьевич убийственно молчал.

— Ближе к теме, Квашенкова, — попросила Татьяна Германовна.

— Ну, даже если бы товарищ Бореев был сейчас с нами, — заключила Квашенкова, — он все равно не смог бы взять на себя роль Шарлотты, верно? Значит, придется одной из нас... Какой-нибудь из девушек...

— Надо взять наиболее идеологически твердого товарища, — предложил Костя Шипов и одернул гимнастерку.

Ольга сказала:

— Я могу.

— Ты? — удивилась Настя, но на ее лице вдруг проступило явственное облегчение. Она опасалась, что Шарлотту придется играть ей. Из всех девушек-студиек Настя, несомненно, была самой идеологически твердой. А Настя боялась больших ролей, боялась сцены... Она играла в студии в основном потому, что считала это правильным для комсомолки — культурно развиваться самой и помогать в этом процессе другим. Кроме того, Настя преодолевала страх. В этом имелся момент самовоспитания.

— Наш зритель эмоционально неустойчив, — едва ли не с сочувствием предупредил Прокофий Прокофьевич, — и еще не научился различать актера и образ. Это я к тому, что Шарлотту вполне могут закидать из зала гнилой картошкой.

— Мы проведем разъяснительную лекцию перед спектаклем, — предложила Татьяна Германовна.

— И обыщем зрителей, — добавил Костя Шипов. — Если кто принесет тухлятину — отберем. Очень помогает.

Ольга сказала:

— Только вы мне, Татьяна Германовна, все подробно объясните про эту Шарлотту. Чтобы всю ее подлость передать. И с костюмом — тоже.

 

 

* * *

 

По дороге в общежитие Настя спросила:

— Ты ведь, Ольгина, нарочно за роль Шарлотты схватилась — потому что у нее должен быть богатый костюм?

Ольга пожала плечами:

— Кто-то ведь должен перед всеми обличить Шарлотту, так почему же не я? Другие, может, о такую роль обожгутся.

— А ты разве нет?

— Я — нет.

— Почему?

— Потому что я беляков больше твоего ненавижу, — сказала Ольга. — Они нашу мельницу сожгли, маму мучили и отца... У него рука теперь скрюченная. Я бы их всех на мелкие кусочки голыми зубами порвала, если бы могла. Понимаешь теперь? А что мне роскошное платье поносить хочется, хоть бы на сцене, в этом большой беды нет. Для того Революция и сделалась, чтобы каждая девушка могла нарядиться и выглядеть красивой. Каждая, а не только какая-нибудь графиня.

* * *

 

Клавдия Пантелкина, девица по меркам мещанского сословия перезрелая, обладала немного плоским, как будто на промокашке отпечатанным лицом: едва намеченные брови, бледно-голубые глаза, правильный, но смертельно скучный нос и вытянутые в нитку бесцветные губы. Серые волосы она зачесывала назад, и лишь одна прядь вечно выбивалась у виска, но и та имела вид не кокетливый, а неопрятный.

По службе Клаша претерпевала утеснения. Леонид Иванович на квартиру к ней не заходил, зная, что за домом ведется постоянное наблюдение. Гулял он как-то вместе с Гавриковым да и приостановил сестру, когда та возвращалась к себе вечером.

Клаша поначалу перепугалась, отпрянула, высоким, тихим голосом завыла:

— Грабют!..

Ленька без церемоний зажал ей рот.

— Тихо ты, Клашка. Грабют ее, погляди.

Она поводила глазами над Ленькиной ладонью, приметила поблизости Гаврикова — фигуру темную, обладающую угрожающей осанкой, — забилась в руках брата.

— Пусти! — невнятно проговорила она. — Дурной!

Ленька убрал руку, но Клавдию не выпустил.

— Не ори ты, — сказал он спокойно. — Я это. Ты со службы?

Клавдия обтерла лицо свободной рукой:

— Всю личность мне обслюнявил.

Леонид усмехнулся:

— Ты сама себя обслюнявила... Замуж еще не вышла?

— Откуда бы мне замуж выйти? — Клавдия быстро пришла в себя и даже засмеялась.

— Которые девицы самостоятельные и ходят на службу — те быстро обзаводятся, — ответил Ленька. — А женихаются сейчас недолго: зашли в контору и поставили подпись на бумажке.

Клавдия только отмахнулась:

— Не про меня песенка.

Они перешли площадь, нырнули в узкий переулок.

Ленька спросил:

— Вообще как живешь?

Клавдия остановилась, в темноте посмотрела на брата. До следующего фонаря оставалось еще шагов пятнадцать; да и горел он едва-едва, освещая разве что собственный фонарный столб.

— Когда ты сбежал, — сказала Клавдия, — к нам сразу пришли. Два милицейских, хмурые, неприятные с лица совсем. Сразу к мамаше подступились: «Сын ваш, гражданка Пантелкина Анна, опаснейший преступник, и сегодня он бежал из тюрьмы». Мамаша разом поглупела от радости, начала кланяться: «Слава богу, слава богу! » Она-то думала, это дружки твои пришли... Милицейский один говорит другому: «Яблочко от яблони недалеко упало. Ты на мамашу-то погляди, отпетая преступница! Вон как радуется, а что сынок ее человека при этом убил — до того ей и дела нет». Второй отвечает: «Животный материнский инстинкт недоразвитой личности».

Ленька скрежетнул зубами в темноте.

Клавдия безжалостно продолжала:

— Тут Верка как выскочит! «Сами вы, — кричит, — недоразвитые, что над мамашей издеваетесь! » А мамаша стоит, аж зеленая вся сделалась, губами шлепает и только взглядом водит... «Вы, — говорит, — не от Леонида Ивановича пришли? » Они аж с лица спали, потом один говорит: «Мы, гражданка Пантелкина, представители правопорядка в красном Петрограде и не позволим всяким уголовным элементам совершать безнаказанные убийства».

— А мамаша что? — спросил Ленька, потому что Клавдия замолчала.

— Что мамаша... Говорит: «Ну, это ваше дело, что вы там не позволите, а сына моего не оскорбляйте». Они у нас поселились на пару дней потом. Верка от такого вселения желчью исходила, то марьяжить их пыталась, то надсмешками допекала. А они играют себе в карты да чая требуют. Потом начальник какой-то ихний заявился. «Сюда, — говорит, — Пантелеев после побега и не сунется. Знает ведь, что мы первым делом его у матери искать будем». Они и ушли. Семечками весь пол только заплевали.

— Мне мамаша про такое не рассказывала, — проговорил Ленька как будто с угрозой в голосе.

Клавдия фыркнула:

— Станет мамаша тебя такими историями тревожить! Она ж на своего драгоценного «Леонида Ивановича» не надышится... Боится она тебя, Ленька, — прибавила Клавдия. — Раньше отца боялась, теперь — тебя.

— Рабская психология, — вставил словечко Гавриков.

Ленька на него шикнул:

— Не говори, чего не знаешь! «Рабская»! Тебя бы женщиной сделать и чтобы все помыкали — я еще поглядел бы, какая у тебя станется психология!.. — Он снова повернулся к Клавдии: — Ну, дальше-то что?

— Как милицейские от нас съехали, мамаша сразу взбодрилась. «Мне и Эсмеральда, мол, все предрекала, что сын мой, как голубь сизый, воспарит высоко... » Надоела мне эта Эсмеральда! — прибавила в сердцах Клавдия. — Рассадник суеверий. Она померла недавно.

Ленька пошевелил бровями, но никак на эту тему не высказался.

— Нашли возле церкв[е], — продолжила Клавдия. — Лежала окостеневши, платок с головы размотался. И бутылка рядом разбитая. Я думаю, заснула она да и замерзла...

— Да черт с ней, с Эсмеральдой! — сказал Ленька.

Клавдия поправила воротник, подышала на пальцы.

— Как мамаша с Веркой на Глазовскую улицу переехали, я одна живу, — сообщила Клавдия. — Скучно мне, Леонид Иванович. Один сказ.

— Мужчин к себе не водишь? — осведомился Ленька.

— Бывает, — не стала отпираться Клавдия. — Как совсем тоска за сердце возьмет, так, пожалуй, и приведу кого... Иногда приличные люди попадаются. Только приличные люди, Леонид Иванович, все женатые и расходиться не хотят.

— Я тебе мужа нашел, — сказал Ленька без всякого предупреждения. — Человек хороший и надежный.

Клавдия покосилась на Гаврикова.

Ленька уловил ее взгляд, засмеялся.

— Не этот! — Он махнул рукой. — Совсем не этот. Этот тебе не подходит. И с квартиры пора съезжать. Может, милицейские больше и не придут... а может, придут. В любом случае, место здесь нехорошее.

 

 

* * *

 

Жениха Клавдия Ивановна сразу одобрила. Он был точь-в-точь с картинки: густые русые кудри, тщательно расчесанные на пробор, хорошее русское лицо, улыбчивый рот. Одевался он по-столичному, держался вообще вкрадчиво, а с женским полом — с карамельной учтивостью, которая подчеркивалась «цокающим» калужским выговором.

Звали его Семен Филиппович, фамилия Климаков. Ему было уже под тридцать, однако выглядел он куда моложе и на женщин производил самое неизгладимое впечатление.

Клавдия Леониду Ивановичу за такого жениха поклонилась. Даже расцвела немного, румянец на щеках показался. Ленька наблюдал за ней настороженно, по-звериному. В Клавдии вовсе не наблюдалось мамашиной забитости, девица она была самостоятельная, даже мыслящая, но женская природа брала свое: шла за мужчиной, как нитка за иголкой.

Климаков был вор старый, еще с дореволюции, неоднократно битый и с большим опытом. Он начинал на родной Жиздре, где с успехом обдуривал паломников до п[у]стыни.

— Когда человек собственным благочестием ослепленный и только об одном думает — как «ближнему угодить» и все такое, самое время подойти к нему и сказаться ближним, — рассказывал Семен Филиппович с ясной, блаженной улыбкой. — Отдадут что угодно... А иные с подозрением, так на них надо надавить легонько... Странные люди.

— Это у них от религиозного дурмана, — предполагал Ленька.

— Ну уж а после производи у них ревизию, — заключал, посмеиваясь, Семен Филиппович, — самое удобное дело. Потом-то много пришлось странствовать, пустынь заглохла.

Клавдия быстро узнала, кто таков ее муж по прозванью Сенька Ревизор и чем нынче он вместе с ее братом занимается. Она вовсе не возражала. Напротив, интересовалась, даже подсказывала.

Квартира у них с Климаковым была тихая, с лопухами под окнами, — на Пряжке. Река здесь текла без всякой набережной, мимо глинистых берегов, поросших сорной травой. К началу декабря снег вдруг растаял, показались мятые стебли. Потом опять похолодало, все схватилось ледком. Клавдия ставила самовар, прибирала за мужчинами чашки, вникала в разговоры.

Ленька, устроив сестру, нечасто к ней наведывался. Петлял по городу собственными тропами, нарочно запутывая следы так, чтобы никто, даже близкие люди, не сумел догадаться, где следует искать его нынче ночью.

 

 

* * *

 

Прокофий Прокофьевич неожиданно заехал к Татьяне Германовне на квартиру. Она собиралась уже идти в студию и заканчивала одеваться, когда он позвонил в дверь.

У Татьяны Германовны звонок был тихий, слабенький, но она всегда слышала этот звук и всегда радовалась ему. Это не означает вовсе, что к Татьяне Германовне не являлись с дурными вестями, с печальными. Всякое случалось, и плохое тоже. Но она неизменно продолжала ожидать доброго от людей, приходящих в ее дом.

Поэтому, открывая дверь, она всегда улыбалась. А уж при виде Прокофия Прокофьевича Татьяна Германовна так и просияла:

— Заходите же!

— Я на минутку, — отвечал Прокофий Прокофьевич, вступая в квартиру и целуя Татьяне Германовне руку. — Как вы хороши сегодня, Грасье.

— Будет вам! — Она засмеялась. — И никаких «на минутку» — я поставлю самовар.

— Собственно, я на извозчике, — сказал Прокофий Прокофьевич, оглядываясь себе за спину с таким видом, будто ожидал увидеть там самого извозчика с лошадью и экипажем.

— Правда? — Татьяна Германовна подняла брови. — Ну вы и оригинал, Прокофий Прокофьевич! На извозчике! А помните «Несчастье от кареты»? Там блистала Наденька Неждан-Разумовская... Она потом умерла от тифа. Вы не знали? Так жаль ее было... — Она мимолетно вздохнула о Наденьке. — легко и беспечально, будто один ангел вспоминал другого, — и заговорила опять о земном: — Так на извозчике? Отпустите же его и идемте ко мне пить чай. Времени до начала репетиции еще немного есть, а надо кое-что обсудить насчет нашей постановки. Я не хочу при ребятах — нам необходимо заранее выработать общий взгляд на предмет и представить его уже в готовом виде.

— Собственно, я как раз насчет извозчика, — сказал Прокофий Прокофьевич и осторожно коснулся ладонью своих приглаженных волос. — Точнее, тех вещей, что на нем нагружены... Я уже начал подбирать реквизит, Татьяна Германовна... Ну и кое-что для буфета. Начальный, так сказать, капиталец, как выражались купцы у Островского. Посуда, например, — пояснил он. — Разумеется, рациональнее было бы пользоваться той дешевой и по большей части небьющейся посудой, которая сейчас в рабочих столовых, но, с моей точки зрения, это сиротство для театра просто оскорбительно. Пусть у нас всего лишь маленькая студия для начинающих и к тому же — для фабричных рабочих, большинство из которых никогда не станут артистами... Все же фарфор... Он, знаете, Татьяна Германовна, я об этом думал, фарфор из тех материалов, которые облагораживают просто по одному только обстоятельству соприкосновения с ним... Это вот как какой-нибудь кучер его превосходительства в глазах теперешних — практически сам его превосходительство...

— Что же вы так разволновались-то, Прокофий Прокофьевич, голубчик! — засмеялась Татьяна Германовна. — Если вам удалось достать фарфоровую посуду — так это ведь только хорошо... Пока буфет не открылся, несите прямо сюда. Распорядитесь там. У меня найдется место. А потом вместе с ребятами отвезем в студию и распределим. Давайте же!..

Прокофий Прокофьевич опять поцеловал ее руку, глянул как-то многозначительно (Татьяна Германовна знала, что у мужчин бывают такие ничего не значащие многозначительные взгляды, и потому не обратила серьезного внимания) и вышел. Скоро по ступеням вверх затопал от подъезда пыхтящий малый с ящиком, прижатым к животу. Он был красен, непомерно маленькая фуражка чудом удерживалась на его макушке, а жесткие желтовато-серые вихры торчали во все стороны, падали на лоб, на глаза и вообще как-то устрашали. Татьяна Германовна впустила его в квартиру, и он прогрохотал сапогами по коридору.

— Где помещенье, хозяйка? — гаркнул он. — Куда товар сгружаем?

Прокофий Прокофьевич метнулся вперед, что-то зло прошипел. Малый пожал плечами и вместе с ящиком ввалился в комнату Татьяны Германовны.

Всего таких ящиков он принес четыре. Прокофий Прокофьевич задержал его возле выхода, придавив плечом к дверному косяку, что-то проговорил ему на ухо и всучил завернутый в газету пакетик.

— Ступай теперь, — прибавил он.

Малый скрылся.

Татьяна Германовна, смеясь, посмотрела на Прокофия Прокофьевича.

— Ну так что, будете пить чай? — спросила она. — После таких-то тяжких праведных трудов грех не выпить. Самовар уже почти поспел.

— Хорошо. — Прокофий Прокофьевич сдался.

Она усадила его за стол, немного похлопотала, вынула вазочку с вареньем.

— Попробуйте. Купила на рынке у старушки.

— У старушек покупать опасно, — заметил Прокофий Прокофьевич, опуская тем не менее в варенье крошечную серебряную ложечку. — Бывают разнообразные случаи отравления. Не слыхали? Не так давно имело место чудовищное происшествие. Писали в газете. У одной такой старушки, по виду чрезвычайно приличной, имелся сын-белогвардеец. Понятное дело, этот сын, враг трудового народа, никак не афишировал свою принадлежность. После разгрома кровавого Колчака он окольными тропами пробрался в Петроград и разыскал там свою мать. Простодушная дама весьма обрадовалась появлению отпрыска, коего почитала уже за умершего. И что же? Движимый ненавистью и желанием истребления, он подмешал сильнодействующий яд в варенье и отправил мамашу продавать сие лакомство на Сенной рынок. Результат? Десятки случаев отравления, притом два со смертельным исходом. Арест ничего не подозревающей старухи раскрыл глаза следствию, однако злонамеренный колчаковец успел бежать и совершенно скрылся из Петрограда...

— Какой ужас! — сказала Татьяна Германовна. — Однако мое варенье кушайте без малейшего страха — я его пробовала и до сих пор жива.

— Яд может подействовать не сразу, — отозвался Прокофий Прокофьевич, с аппетитом доедая угощение. — Ну что ж, Татьяна Германовна, я слушаю ваши предложения по постановке.

— Хорошо. — Татьяна Германовна оживилась. — Мы обсуждали уже, что пьеса «Смерть Марата» представляет собой своего рода гимн людям, отдавшим жизнь за Революцию. Не обязательно в бою. Некоторые, как Марат, пали от руки убийцы потому лишь, что желали блага своему народу.

Прокофий Прокофьевич долго молчал, потом спросил:

— Вы сами полностью верите в то, что говорите, Татьяна Германовна?

Она выразительно округлила глаза:

— Поясните ваш вопрос, пожалуйста.

— Я не узнаю вас, Татьяна Германовна. Вы — бывшая актриса императорских театров... и повторяете за большевистскими газетами.

— Большевики дают мне возможность делать на театре то, что я считаю возможным и даже необходимым, — резко ответила Татьяна Германовна. — То, чего я была безнадежно лишена в приснопамятных императорских театрах. Почему, спрашивается, мне не верить? Искусство невозможно без идеалов, Прокофий Прокофьевич... Театр невозможен без идеалов... А самопожертвование во имя блага других людей всегда оставалось идеалом, в любую эпоху.

— Ну да, — пробормотал Прокофий Прокофьевич и глянул на нее исподлобья. — Не знал, Грасье, что вы такая идеалистка.

— Наверное, вы многое обо мне не знали, — примирительно улыбнулась Татьяна Германовна. — Как, вероятно, и я об вас.

— Люди вообще друг для друга зачастую темны, — согласился Прокофий Прокофьевич. — Ну так какие театральные идеи вас посетили?

Она налила ему вторую чашку.

— При чтении монолога: «Не жертвы — герои... Не горе, а зависть рождает судьба ваша в сердцах всех благородных…» — я думаю, следует провести параллель с нашим временем. Читать будет женщина в белом. В простом, белом, до земли, вроде древнеримской столы... Можно и покрывало на волосы. Женская фигура как колонна... Согласны? — Она горячо глянула на него. Видно было, что эта сцена чрезвычайно занимала Татьяну Германовну, что она, может быть, даже ночь из-за этого не спала. — А тем временем на фоне опущенного занавеса остальные участники создают живую картину, символизирующую бесстрашие, верность...

При словах «живая картина» Прокофий Прокофьевич позволил себе слегка поморщиться:

— Помилуйте, Татьяна Германовна! Дались вам эти «живые картины»... Это все сплошная бореевщина. Я читал отзывы на его «Робин Гуда». Даже фото в одном журнале видел. Мы ведь не в балете.

— Что значит — «бореевщина»? — обиделась Татьяна Германовна. — В нашем театре должна быть художественная преемственность. Поверьте, — она плавным жестом положила руку на грудь, — я много спорила с покойным Виктором относительно этих самых живых картин. Я считала, что он слишком злоупотребляет ими. И к тому же они у него всегда были чересчур искусственны. Он же хотел, чтобы актеры испытывали своего рода боль и чтобы это напряжение, таким образом, передавалось зрителям... Я, со своей стороны, предлагаю иной подход. Фигур у нас будет немного — только в прологе и, возможно, в эпилоге. Никакой вывернутости в позах — все просто, естественно. И сопровождается мелодическим чтением. А зрителю сразу будет ясно, о чем пьеса.

— Стало быть, предлагаете нечто вроде морали в конце басни? — осведомился Прокофий Прокофьевич.

— Если угодно... — Татьяна Германовна, закаленная в спорах с Бореевым, и глазом не моргнула. — Вы ведь не считаете басню таким уж низким жанром?

Прокофий Прокофьевич не ответил. Думал. Наконец он сказал:

— Что ж, Татьяна Германовна, попробуем. Я, во всяком случае, в этих ваших живых картинах участвовать не буду.

— Вам и не предлагают, — ответила она. — Вы будете лежать в ванне... Готовы идти?

Он встал. Она надела шубку, шапочку, взяла муфту.

Когда они спустились по лестнице, извозчик ждал их. Шевельнул поводьями, прикрикнул на лошадь.

— Прошу, — молвил Прокофий Прокофьевич, пропуская Татьяну Германовну.

Она блеснула ему взглядом, уселась. Он устроился рядом. Поехали.

— Вам нравится работать с этими... комсомольцами? — спросил Прокофий Прокофьевич после короткой паузы.

Она улыбнулась:

— Да.

— Почему?

— Они молоды... И театр молод. Это все равно что переживать первую любовь. Говорят, такое невозможно, а мне, кажется, удалось.

— Но ведь это иллюзия, Татьяна Германовна! — заметил Прокофий Прокофьевич. — Вы попросту занимаетесь самообманом. Нельзя, так сказать, дважды в одну реку...

— Хотите напомнить о том, сколько мне на самом деле лет? — Она засмеялась.

— Упаси боже, нет! — Он даже ахнул от подобного предположения. — Разве можно говорить об этом с дамой?

— Можно, можно... — Она все смеялась. — Время такое, Прокофий Прокофьевич, дозволяется решительно все... Одно лишь препятствие на пути: наша совесть. А скажите мне по совести: вы-то зачем участвуете в нашей постановке? Она ведь вам не нравится. И ребята вам не нравятся.

Он пожал плечами:

— Мне необходима работа. Я думал, что обойдусь без театра, но... не вышло. Кроме того, я бы не стал так категорически утверждать, что мне все не нравится. Кое-что вполне приемлемо.

Говоря это, он следил за ней настороженным, внимательным взглядом. Татьяна Германовна не замечала этой слежки, улыбалась блаженно, откинувшись в экипаже.

— Понимаю, — медленно проговорила она. — Вы тоже не смогли без театра. Но знаете, Прокофий Прокофьевич, все же вы меня удивили... Ведь вы — крокодил. И я всегда знала, что вы крокодил.

— Что? — На миг он утратил невозмутимость.

Татьяна Германовна поднесла муфту к лицу, подула слегка на мягкий мех, улыбнулась.

— Да, да, милостивый государь, вы — холоднокровное животное... Замечали, как старики всегда тянутся к детям? Сидят на скамье, кормят голубей и смотрят, как играют малютки... Спросишь — отчего? «Ах, мне для счастья довольно лишь любоваться на них... » Зачем? А затем, что от детей исходит много энергии. Очень много энергии. Они даже не замечают этого. Щедро распыляют ее по всему пространству вокруг себя. А старики подбирают крохи и тем живут. Оттого многие и идут в учителя. Проклинают скудные заработки, проклинают тупых учеников, бессовестных инспекторов, но все-таки не уходят... Почему? Да потому же самому, Прокофий Прокофьевич! Такой человек в молодости очень много производил энергии и очень много ее забирал у других. Он уже привык — а годы прошли, и сил не осталось. Только потребность брать и отдавать энергию еще жива. Где же взять? Да у детей! Замечали, как быстро умирают уволенные в отставку учителя? Это все по той же причине, по той же самой... И я такая, — прибавила она со вздохом. — Я в молодости была, если припоминаете, порох... А сейчас...

— Прелестно, Татьяна Германовна, прелестно! — откликнулся Прокофий Прокофьевич. — Вы все так живо описали!.. У меня прямо рисунки встают перед глазами: и старики на лавочке, и раздраженные, но не уходящие на покой учителя... Однако при чем же здесь крокодил?

— Да при том, что у некоторых людей нет потребности в подобном обмене энергией, — объяснила Татьяна Германовна. — Они как крокодил — холоднокровные. Немножко заберут — чуточку отдадут. И все их считают поэтому душой общества. С ними — легко, просто...

— Крокодил — душа общества, — заключил Прокофий Прокофьевич. — Бог знает, к каким еще выводам мы с вами придем.

— Только к этому, — сказала Татьяна Германовна. И задорно спросила: — А вас не устраивает?

— Вполне устраивает, — покладисто и даже галантно согласился с собеседницей Прокофий Прокофьевич.

 

 

* * *

 

Идея «живых картин» расколола студийцев. Одним она сразу понравилась, например Насте Панченко и Косте Шипову. Костя, как заметила Ольга, вообще во всем поддерживал Настю и быстро менял свое мнение, когда оно расходилось с Настиным.

Настя горячо сказала:

— Товарищ Бореев тоже нас учил, что тело может выражать глубокие и сильные мысли. Нужно лишь правильно пользоваться этим инструментом.

Ольга возразила:

— Похоже, как в цирке. Все-таки театр должен быть серьезным, а то люди придут смотреть на силачей. Или как жонглируют...

— В Кунсткамере Петр Первый держал в банке со спиртом разных уродцев, — задумчиво проговорила Маша Жердина. Все свободное время она проводила за чтением и хотела потом когда-нибудь стать ученой. Лет через пять, быть может. В отношении театра Маша не была честолюбива: ее привлекала возможность узнавать больше об искусстве.

— Ну вот! — сказала Ольга, довольная тем, что слова Маши Жердиной можно было счесть поддержкой. — Видите? Жердина дело говорит, а она, между прочим, умная. — Маша никак не отреагировала на это замечание. — Будут ходить на представление не ради Марата, а чтобы увидеть, как товарищ Шипов держит на плечах Настасью в виде революционной фигуры.

Настя Панченко тихо произнесла:

— Я тебе это, Ольгина, запомню! Как ты можешь так говорить!

Костя одернул рубаху.

— Ты, Оля, в самом деле, нехорошо о людях думаешь.

Ольга упрямо нагнула голову:

— О людях как ни думай, они всегда остаются по-прежнему. Кто-то получше, кто-то похуже. Но повода становиться похуже им давать не следует. Например, поэтому мы запираем дверь на замок. Двойная польза: и наши вещи в целости, и кто-то, может быть, из-за этого не стал вором.

— При коммунизме так не будет, — сказала Настя убежденно. — При коммунизме никто не возьмет чужого.

— Не будет ни своего, ни чужого, — поправил Костя.

Прокофий Прокофьевич смотрел на молодых людей странным взглядом — как будто рассматривал объемные картинки через особое приспособление, куда вставляется двойная фотография. Перед глазами иллюзорно возникает что-то совершенно реальное — далекие земли с пальмами и руинами, дикие полуголые народы, раскрашенные розовым неземные красавицы в кружевных панталонах и с цветами в кудряшках...

Татьяна Германовна хлопнула в ладоши:

— Мы попробуем все же. Необязательно представлять что-то, что напомнит людям о цирке. У нас имеется определенная идея, и мы доносим ее до зрителя, используя все средства, какие нам предоставляет театр. Попробуем, хорошо? Настя, я хотела бы, чтобы монолог читала ты.

Настя сделалась как сметана.

— Я?

— У тебя страх сцены, я знаю, но, Настенька, если ты хочешь оставаться в студии, ты должна его перебороть.

Настя опустила глаза:

— Я попробую.

— И пробовать нечего, нужно делать!

— Современный человек, и особенно женщина, должен быть сильным, — сказала Настя. — Мы уже сбросили оковы корсета и доказали, что можем даже воевать на фронте.

— Вот видишь, — улыбнулась Татьяна Германовна. — Для храбрости созданы все условия.

Она вручила Насте листок с текстом.

Однако не успели они приступить к репетиции, как в студии возникла еще одна персона.

Она, эта персона, поднялась по лестнице и ворвалась в репетиционный зал на всех парусах, как чайный клипер, рвущийся опередить соперников.

Это была дама весьма бальзаковских лет, одетая вся в черном, с огромной брошью под горлом. Корсет сдавливал ее тело, а там, где плоть оказывалась более-менее освобожденной от этих оков, она расцветала пышными формами. У дамы были хорошие ботики, а полуснятая шубка рассыпала снежную пыль. Руки ее, впрочем, были красны — она то ли забыла перчатки, то ли никогда не имела их.

Красным было и лицо гостьи — с маленьким, окруженным морщинками ртом и непропорционально огромными, круглыми глазами.

Прокофий Прокофьевич, до сих пор стоявший на видном месте, незаметно переместился в тень, предоставив Татьяне Германовне беседовать с неприятной посетительницей. Впрочем, Татьяна Германовна и не возражала, коль скоро она считала себя руководительницей студии.

Бесстрашно она поднялась навстречу разъяренному «клиперу»:

— Добрый вечер. Чем могу служить?

Дама смерила Татьяну Германовну испепеляющим взглядом.

— Вы кто? — спросила она грубо.

— Я художественный руководитель, — ответила Татьяна Германовна. — Прошу вас ответно назвать себя.

— Ираида Лисовец, — представилась дама. Она бросила шубку на стул, сама уселась на другой и обмахнулась рукой, как веером, хотя надобность в этом отсутствовала: в студии было довольно прохладно.

Татьяна Германовна терпеливо ждала продолжения. Настя Панченко тревожно подобралась, уставилась на Ираиду злыми глазами. Она единственная догадалась о том, кто такая эта гостья, но делиться догадкой не спешила.

Ираида вдруг громко расхохоталась:

— Что вы на меня так уставились? Не ожидали, что я разыщу вашу лавочку?

— Собственно, мы вообще не ожидали подобной встречи, — мягко произнесла Татьяна Германовна. — Поскольку цель вашего визита по-прежнему остается для нас тайной.

— Ладно врать-то, — оборвала ее Ираида. — Где этот ваш Бореев?

Татьяна Германовна вздрогнула так, будто ее ударили.

— Если вы были с ним знакомы, то вам должны быть известны обстоятельства, — молвила она.

Остальные молчали, с интересом наблюдая за тем, как развивались события. Костя Шипов перебрался ближе к Татьяне Германовне — на всякий случай: вдруг Ираида набросится и вцепится. Подобные случаи бывали. И к тому же происходило все внезапно, так что следовало оставаться начеку.

— Какие еще обстоятельства? — осведомилась Ираида.

— Бореев ведь убит, — сказала Татьяна Германовна.

— Убит? — завопила Ираида, подскакивая. — То есть как?..

Татьяна Германовна вздохнула:

— Вот так — убит.

— Но это невозможно, — настаивала Ираида. — Он не посмел бы... Да как же это!.. Только деньги все брать горазды. Чистенькими хотят быть. Пачкаться не хотят. А как деньги — так «Ираида, пожалуйста! Ираида, душенька!.. Не обману! » И все обманывают, все! И кто из нас тут нечестный, спрашивается? А на меня все наговаривают...

— Вы не могли бы объясниться? — попросила Татьяна Германовна с подчеркнутым спокойствием. — Кто на вас наговаривает?

Ираида вонзила в нее обвиняющий взгляд, помолчала мгновение, а затем отрезала:

— Это к делу не относится!

Костя Шипов решил, что пора вмешаться. Он наклонился над стулом, на котором корчилась Ираида, и произнес:

— Вы мешаете репетиции, и я прошу вас удалиться.

Нежданная гостья повернулась к нему мгновенным, змеиным движением:

— Молчи, щенок!

Костя задумался: вывести эту даму за волосы или же взять ее под локоть? Повадками она относилась к тому сословию, которое выводят за волосы, одеждой — к тому, что выводят под локоть... Костя хорошо отдавал себе отчет в том, что коммунизм еще не наступил и некоторые люди понимают только классовое отношение.

Ираида тяжело перевела дух, снова обмахнулась рукой и сказала:

— Этот ваш Бореев мне все наврал, что будет снимать для меня кино. Чтобы клиенты лучше платили, понимаете? У меня приличное заведение. Человек приходит после трудностей бытового дня и желает расслабиться. Ему предоставляется для того решительно все. Отдельные кабинеты, еда по высшему разряду. Положим, иногда завязываются и знакомства. Что ж, я за это не отвечаю, это дело тех людей, которые между собой знакомятся. И, допустим такую возможность, им захочется посмотреть кино. Так? А где я возьму кино? Ваш Бореев обещался мне сделать фильму. Я много не хотела — одну часть, этого довольно. Да и клиенты дольше не вытерпят.

— Виктор обещал снять для дома терпимости фильм с... отъявленными эпизодами? — Татьяна Германовна с трудом подобрала выражения, прибегнув к обороту из классической литературы. — Вы это хотите сказать?

— Ну да, — развязно проговорила Ираида. — Что ж еще? Пришел, камеру уговорил купить. Взял деньги на пленку. И — с концами! Бултых! Куда он делся? Я вас спрашиваю!

— Я вам уже говорила, что он погиб, — Татьяна Германовна вдруг почувствовала себя уставшей. — Почему вы мне не верите? Почему заставляете повторять эти страшные слова снова и снова?

— Ты мне тут театру не разыгрывай, милочка! — сказала Ираида. — Прячете его небось. И его, и мою камеру. Я пришла забрать свое. Я заберу свое и уйду добром, а чужого мне не надо.

— Костя, — жалобно прошептала Татьяна Германовна.

— Будет исполнено, — ответил догадливый Костя. Он наконец решил свою дилемму и взял Ираиду под локоть.

Ираида дернулась:

— Не прикасайся! Что ты себе позволяешь?

— В таком случае выйдите сами, — предложил Костя. — И я не буду до вас прикасаться.

— Я не уйду, пока не получу свое. — Ираида плотнее уселась на стуле, всем видом демонстрируя, что не двинется с места.

Одной рукой Костя обхватил ее за талию, а другой выдернул из-под нее стул. Ираида тяжело повисла у Кости на руке, так что он едва не уронил ее. Костя Шипов сознавал, как рискует: если Ираида захочет вцепиться, то сейчас самая подходящая для этого возможность. Но он пошел на риск.

Костя боялся женских ногтей, особенно грязных. Однажды у него воспалилась царапина, оставленная женщиной. Костя получил ее случайно, когда заступился за соседку, избиваемую мужем. Соседка, вырванная из рук семейного тирана, вместо того чтобы поблагодарить спасителя, полоснула его по щеке. С тех пор в Костиной душе поселился страх перед непостижимой женской психологией.

Но сейчас на него смотрели Настя и Татьяна Германовна, и Ольга, и Маша... В общем, риск был оправдан.

Ираида так изумилась, что не воспользовалась шансом изуродовать «негодяя». Она лишь зашипела, когда Костя ловчее поставил ее на ноги и потащил к лестнице. По дороге она пыталась лягнуть его, а он процедил ей в ухо:

— Еще раз придешь — с лестницы спущу, поняла?

— Я тебя... Да ты мне... — бормотала Ираида.

Костя остановился возле ступенек.

— Сама спустишься или помочь?

Ираида пыталась плюнуть в него, но не попала. Костя подтолкнул ее в спину:

— Иди.

Она пошла вниз, держась за перила и хромая так, словно была птицей с подбитым крылом. Костя принес ее шубку и кинул ей на голову.

Прокофий Прокофьевич выступил из полутьмы.

— Ну так что, — произнес он недовольным тоном, — мы начнем наконец репетицию?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.