Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава седьмая



 

Настя Панченко, комсомолка и активистка фабричного клуба, где комсомольская и беспартийная молодежь приобщалась к культуре, считала, что продолжать занятия театральной студии просто необходимо. После первого спектакля «Робин Гуд», в котором были выражены чаяния простого народа завоевать справедливость и свергнуть угнетателей, предстояло найти новые принципиальные темы и создать другие постановки.

Об этом Настя и заговорила с Ольгой вечером после рабочей смены. Настя была не одна — она подошла к Ольге вместе с другим комсомольцем по фамилии Костя Шипов. Костя был очень серьезный, носил военное и часто одергивал подол гимнастерки, хотя в этом не было решительно никакой надобности.

Ольга выслушала Настю внимательно, но без глубокого интереса. Она чувствовала, что несколько охладела к театру, хотя признаваться в этом было почему-то неудобно.

В театре Ольга не находила того, к чему смутно стремилась ее душа с раннего отрочества, с тех самых времен, когда она поклялась себе никогда не быть такой, как мама — молчаливой, покорной, погруженной в семейные заботы. С тех самых времен, как они со старшей сестрой Дорой гуляли по дорожкам заколдованного сада и Дора рассказывала разные сцены из захватывающих романов о любви.

Театр требовал прежде всего труда. Нужно было часами стоять в определенной позе, создавая живую картину, на фоне которой ходили и разговаривали главные герои. Или самой ходить и разговаривать... Тебя все время прерывают и указывают, как говорить, как ходить, как глядеть... И в конце концов все становится совершенно ненатуральным. А хуже всего режет слух голос, вроде бы и твой, но искаженный до неузнаваемости.

Одежда, которую тебе дают поносить на время спектакля, тоже не твоя; да и она, помимо всего прочего, всегда немного не по размеру и непременно с какими-нибудь дырками, которые надо драпировать плащом.

Но самое ужасное — то, что нельзя увидеть себя со стороны. Ты словно и не живешь, и доказательств тому, что ты все-таки жила в том несуществующем мире, тоже не будет. Другие люди это, положим, видели во время представления, но и они забудут через несколько дней. И что останется в конце концов? Иллюзия одна... Костюм заберут, занавес задернут, театр запрут на ключ. Вот и все.

Нет, Ольга мечтала о кино. По-настоящему мечтала, до исступления. В кино не видно, что одежда не новая, даже потертая; в кино не звучит фальшивый голос, в кино можно увидеть себя со стороны — и не один раз, а множество, сколько захочется... И даже если Ольга состарится, все равно на пленке останется юная красавица, которая смеется и плачет, разбивая сердца мужчин.

Она желала этого так сильно, что действительно вышла бы замуж за Фиму, если бы тот устроил ее в киноартистки. Но у Фимы ничего не получилось. А Алеша уехал...

И Ольга сказала Насте Панченко:

— Нужно нам навестить Татьяну Германовну и спросить, начнутся ли новые занятия в клубе.

Костя Шипов одернул гимнастерку и с жаром подхватил:

— Я совершенно согласен с товарищем Гольдзингер.

Настя сдержанно улыбнулась молодому человеку и кивнула:

— Как говорится, единогласно.

Татьяна Германовна, бывшая актриса императорских театров, обитала в большой квартире на Моховой улице. Там она занимала огромную комнату с потолками едва ли не в пять метров высотой — почти как в цеху. На стенах висели разные афиши, в том числе и царских времен. Они полностью закрывали обои. Под окном находился громадный сундук, набитый реквизитом и разными театральными сокровищами.

Шкаф перегораживал комнату таким образом, чтобы кровать Татьяны Германовны была скрыта от глаз посетителей.

Остальные комнаты квартиры, в том числе и бывшую спальню, занимали другие люди, среди которых имелись многосемейные. Они постоянно перемещались по коридору — одни шлепали лениво, сомнамбулически, другие же, напротив, стремительно бегали, точно солдаты по окопу, повинуясь выкликаемым командам.

Татьяна Германовна относилась к ним добродушно. «В конце концов, мое детство прошло в гораздо худших условиях, — говорила она. — Сейчас у меня, по крайней мере, есть собственная комната, а когда-то мы всей семьей снимали угол. Правда, это было очень давно... »

Обычно Татьяна Германовна радовалась гостям, сразу усаживала их на сундук и начинала хлопотать насчет чая и угощения. И всегда устраивала шутки и розыгрыши. Однажды она нарочно подсунула Борееву бутафорскую баранку из гипса, изготовленную для представления, и Бореев откусил. Он ничему не удивился, только сказал: «Довольно жесткие у вас баранки, Татьяна Германовна». Она очень смеялась этому происшествию.

Однако на сей раз все вышло иначе. Костя повернул похожий на бабочку ключик, торчавший из стены возле двери, и тотчас раздался дребезжащий звонок. Затем — как и ожидалось — быстрые легкие шаги. Дверь отворила сама Татьяна Германовна. Она была бледна, с красными опухшими глазами, — видно было, что недавно плакала и до сих пор еще не успокоилась.

— Ой! — сказала Настя Панченко. — Что с вами, Татьяна Германовна?

— Проходите, — пригласила хозяйка и сразу, повернувшись, ушла к себе в комнату.

Ольга и Костя Шипов прошли за ней, а хозяйственная и добросердечная Настя побежала в кухню за холодной водой.

Бывшая на кухне соседка посмотрела на Настю поверх кастрюли и что-то недовольно пробурчала, но тут котенок, переступавший по краю высоченного буфета, наконец решился на отчаянный поступок и сиганул ворчливой соседке прямо на плечо. Та заголосила, а котенок, сверкнув хвостом, брызнул на подоконник и оттуда по шторе — под потолок.

Настя невозмутимо налила воду в стакан и ушла, оставив представительницу мещанского быта самостоятельно разбираться со взбесившимся хищником.

Татьяна Германовна сидела за маленьким столиком, накрытым вязаной кружевной скатертью. Она оперлась лбом на ладонь в такой красивой позе, что Настя поневоле залюбовалась ею. Она знала, что Татьяна Германовна никогда нарочно не рисуется и ничего из себя не «строит» (как утверждали некоторые); она изящна по самой своей природе. Настя Панченко еще не пришла к определенному выводу, необходимо ли подобное изящество человеку будущего — комсомольцу, например. Вообще комсомолец обязан быть опрятным и подтянутым, чтобы подавать пример... Но вот обязан ли комсомолец быть изящным?

Размышления Насти, как всегда бескорыстные и отвлеченные, были прерваны Ольгой.

— Давай стакан, — заговорила она, протягивая к Насте руку. — Что ты всё обмираешь, как тяжело влюбленная?

Она отобрала у подруги стакан и подала Татьяне Германовне. Та благодарно отпила несколько глотков, поставила стакан на скатерть.

— Спасибо, Настя, Оля. Мне теперь полегче.

— Что случилось, Татьяна Германовна? — спросил Костя сурово. — Если вас притеснили или, к примеру, несправедливость какая-то...

— Да, Костя, большая несправедливость, — слабо улыбнулась Татьяна Германовна. — Но жаловаться, к сожалению, некуда да и незачем... Никаких полезных плодов наши жалобы уже не принесут. Произошло огромное несчастье — трагически, нелепо погиб Витя...

— Какой Витя? — не понял Шипов.

— Витя Опушкин, — ответила Татьяна Германовна тускло. И спохватилась: — То есть я хотела сказать — товарищ Бореев... Опушкин — это была его фамилия по документам.

Настя при этом известии тихо вскрикнула и приложила ладошки к щекам, Ольга трагически распахнула глаза, а Костя поджал губы и одернул рукава.

— Как это вышло? — спросил он наконец.

Татьяна Германовна глубоко-глубоко вздохнула. Брошка на ее груди приподнялась и опустилась.

— Я узнала об этом только сегодня, — сказала наконец Татьяна Германовна. — Как и вы, я полагала, что дальнейшее существование театральной студии при фабричном клубе — первейшая и даже революционная необходимость. А вовсе не прихоть избалованных барышень, как аттестуют некоторые левацки настроенные товарищи. — Татьяна Германовна явно припомнила какой-то неприятный разговор. — Театр культурно развивает фабричную молодежь, знакомит ее с достижениями всемирной драматической литературы. Собственно говоря, действует в том же русле, что и массовая установка памятников деятелям мировой культуры или открытие для всего народа бывших дворцов... Искусство должно принадлежать народу, а не только богачам. — Она слабо улыбнулась, обведя своих гостей покрасневшими от слез глазами. — Вы, верно, думаете что я сейчас говорю, как на митинге? Но это действительные мои мысли. Мы с Бореевым были в этом заодно... И мне очень не понравилось, что после «Робин Гуда» он самоустранился и занялся каким-то персональным творчеством, о котором никто ничего не знал. Еще прежде этого самоустранения мы с ним разговаривали о новой пьесе — «Смерть Марата». Мне было известно, что он уже приступил к работе над ней. Я хотела поговорить с ним, пригласить вернуться, обсудить наши дальнейшие планы... — Она опять выпила воды. — Словом, я отправилась к нему на квартиру. Бореева, однако же, не оказалось дома. Странно, что дверь в его полуподвал была заперта — обычно он не закрывает. Я стучала несколько раз, и вышла квартирная хозяйка. Она-то мне и сказала, что произошло... И милиция уже приходила...

Татьяна Германовна опять немножко поплакала. Молодые люди позволили ей «понюнить» и не теребили с вопросами. Татьяна Германовна вынула платочек, обтерла лицо и продолжила:

— Она говорит: «Зачем вы стучитесь? » Я отвечаю, что пришла к товарищу Борееву по общественному вопросу. «К какому такому товарищу, к какому такому Борееву? Не знаю никаких таких Бореевых! »

Татьяна Германовна недаром была когда-то актрисой императорских театров: квартирную хозяйку она изобразила просто мастерски. Прямо на глазах у слушателей полностью преобразилась.

Настя слушала затаив дыхание, как будто читали театральную пьесу. Ольга прикусила губу: сейчас начнется страшное.

— «Товарища Бореева настоящая фамилия была Опушкин». — Татьяна Германовна опять стала сама собой, а затем — волшебство! — мгновенно превратилась обратно в хозяйку. — «Ах, Опушкин! Ну так бы и говорили прямо, а то обин[я]ками: Бореева им какого-то подавай... Зарегистрирован как Опушкин, и нечего голову морочить... » И тут эта женщина посмотрела мне прямо в лицо и сказала... — Татьяна Германовна перевела дыхание. — Понимаете, она это так сказала, как будто злорадствовала: «А его, — говорит, — больше нет». Я спрашиваю: «Как это — «нет»? Что вы такое говорите? » — «Убили, — говорит, — и следователь приходил дважды, делал обыск, забрал какие-то вещи... »

Повисла мрачная, тяжелая пауза.

— Я ничего не понимаю. — Татьяна Германовна посмотрела на Костю Шипова измученным взглядом. — Какие вещи можно было забрать у Бореева? У него совершенно не имелось никакой собственности... — Она грустно покачала головой.

... Разговор с квартирной хозяйкой Бореева действительно дался Татьяне Германовне непросто. Вульгарная особа с первого же взгляда распознала в визитерше «барыню» и мгновенно приняла решение — даже не оформив его мысленно, а так, на уровне инстинкта, — сделать посещение бореевского подвала как можно более неприятным и даже мучительным для незваной гостьи.

— И что ходют, — проворчала хозяйка, взирая на Татьяну Германовну так, как в романах добродетельные матроны смотрят на падших, но процветающих гетер. — Всё уж пов[ы]ходили. Нету его и больше не будет. Отбыл в те края, как говорится, откуда нет возврата. У-би-ли вашего, как вы там его называете, в общем, Виктора. Убили. Поймите это вашим изнеженным мозгом. — Она гордилась последней фразой, которую явно где-то слышала и сумела запомнить.

— За что его могли убить? — спросила Татьяна Германовна тихо.

— Мне-то откуда знать! — огрызнулась квартирная хозяйка. — Я-то этого не делала, верно? Я и пускать его на квартиру не хотела, меня уговорили... А напрасно, вижу теперь, что напрасно поддалась. Одни только ущербы. И следователь ходит, ходит, дважды обыск делали... Думаете, мне это приятно? Беспокойства одного сколько. А он за квартиру, между прочим, сильно задолжал. Я уж выгонять хотела с конфискацией, да только конфисковывать у него почитай нечего. А тут ходют и ходют... — Хозяйка прибавила взгляду намекающей хищности.

Татьяна Германовна растерянно вынула из кармана кошелек и, не считая, подала ей какие-то деньги. Хозяйка схватила купюры, ловко сложила их пальцами одной руки и препроводила куда-то в недра своих одежд. Однако вовсе не смягчилась.

— Убили его какие-то самогонщики, следователь говорит. Не поделили с ним барыш. Ему деньги нужны были, Виктору-то. Для каких-то его дел. Вроде бы он где-то раздобыл кинокамеру. Ему это один еврей устроил... Гольдфингер или как-то еще по фамилии... Ну теперь-то уж все, плакали для Гольдфингера его денежки, ни камеры нет, ни Виктора. Все пропало. Он, я так думаю, у самогонщиков деньги брал, чтобы пленку покупать и другое разное, что там для кино нужно, я ведь не знаю... Ну и не поделили деньги, обычное дело. Они его по голове за такие вещи — и в Невку. И свидетельница есть. Тех-то повязали, самогонщиков, но толку от этого — чуть. И камера пропала, и пленка, и все пропало... — Она повела плечами. Денежные купюры, полученные только что от Татьяны Германовны, вдруг явственно хрустнули где-то на ее теле.

Татьяна Германовна молча повернулась и направилась к выходу на улицу. Хозяйка поглядела ей в спину и громко фыркнула:

— Воспитанную из себя корчит, а сама — ни здрасьте, ни тебе привет, уходит, как будто меня тут и нету...

Ольга слушала подробный, в лицах, рассказ и краснела все больше и больше. Румянец очень шел к ней, он естественно и нежно разливался по круглым Ольгиным щекам.

— «Гольдфингер», она сказала? — переспросила Ольга.

— Что? — Татьяна Германовна опять промокнула платочком веки. — О чем ты спрашиваешь, Оля?

— О том человеке, который для Бореева достал кинокамеру. Как его фамилия?

— Гольд... фингер... вроде бы.

— Может быть, Гольдзингер? — настаивала Ольга.

— Может быть... — Татьяна Германовна тихо ахнула. — А мне и в голову не приходило! Ты предполагаешь, что замешан твой родственник... Как его зовут?

— Фима, — процедила Ольга. — Ефим Захарович.

— Вроде бы он был в тебя влюблен, — припомнила Татьяна Германовна с явной надеждой подбодрить Ольгу.

Та надулась:

— Много ему чести — в меня влюбляться.

— Почему ты думаешь, что в деле с Бореевым замешан Ефим Захарович?

— Потому что... это в его духе — найти кинокамеру. — Ольга чувствовала, что вот-вот расплачется. — Это для меня, понимаете? Он все это сделал для меня! Получается, и товарищ Бореев из-за меня погиб!

— Что он сделал, Олечка? — не понимала Татьяна Германовна. — Почему Бореев погиб из-за тебя?

Ольга сердилась на отсутствующего Фиму все больше и больше. И за то, что он не оставил идеи склонить ее к браку с ним, и за то, что так глупо лишился кинокамеры и последней надежды.

— Кинокамера, — объяснила Ольга наконец. — Ефим достал кинокамеру и уговорил Бореева, чтобы Бореев снял кино. И я — в главной роли. Вот почему все так обернулось.

Настя Панченко изумленно повернулась к Ольге:

— Ты? В главной роли?

— А что такого? — обиделась Ольга. — У меня, между прочим, все данные. Может быть, это моя самая большая мечта — сняться в кино... Ты сама говорила, Настасья, что у человека обязательно должна быть Мечта с большой буквы. Мечта, за которой он пойдет.

— Да, но я имела в виду не совсем это... — сказала Настя, немного растерявшись.

Костя опустил ладонь на стол в решительном жесте:

— Пусть Ольга рассказывает все до конца. Обсуждение оставим на потом.

— Я мечтала сняться в кино, а Фиме обещалась замуж, если он поможет... Он и устроил... А Бореева за камеру убили... Это я виновата, — заключила Ольга.

— Виновата не ты, а вообще — страсть, — осудила Настя. — Твоя страсть к кино, например, и нелепая половая страсть Ефима Захаровича к тебе. Ты должна в этом смысле полностью перековаться. Не знаю, сумеем ли мы перековать Ефима Захаровича, потому что, как кажется, частнособственническое прошлое пустило в нем слишком глубокие корни. Пойми же, Оля, это все исключительно буржуазные пережитки. Половые чувства вообще искажают природу человека. Его истинную природу — природу борца и творца. Думаешь, для чего Революция произошла? Она преобразит всю жизнь человека. Пролетарская диктатура должна вообще оздоровить всю гнилую половую жизнь человечества. А ненужных половых желаний истинный гражданин пролетарской Революции попросту не должен иметь.

— Хочешь сказать, Фима — не истинный гражданин Революции? — переспросила Ольга.

Костя заметил:

— Настасья абсолютно права. Все случившееся — чистейшей воды частнособственничество. И товарищ Бореев, не разобравшись в ситуации, угодил с головою в колеса между собственным бескорыстным стремлением к новому искусству и частнособственническими инстинктами своего так называемого заказчика. И в конце концов это его уничтожило.

Татьяна Германовна мягко взяла за руки Настю и Костю.

— Мы говорим о смерти человека, — напомнила она. — О смерти молодого, очень одаренного человека... Умерьте ваш революционный пыл. Бореева убили злые, алчные люди, которые стремились завладеть единственным ценным материальным предметом, которым обладал покойный Виктор, — камерой. Виктору она была нужна для творчества, им — для наживы. — Она выпустила их руки, окончательно спрятала заплаканный платочек и сказала: — А теперь будемте пить чай.

 

 

* * *

 

Ответственный работник Обуховского анатомического театра по фамилии Буряпов смотрел на Юлия сквозь загадочный прищур. Буряпов был худой, грязновато-смуглый, с ярко выраженными монгольскими скулами, но при том круглыми светло-серыми глазами. На нем был женский халат сестры милосердия. На спине халат не сходился, поэтому завязки болтались, а сам халат был подпоясан веревкой.

— Это вы здесь старший? — спросил Юлий.

Анатомический театр плохо на него влиял, и запахом, и внешним видом. Зная свою чувствительную натуру, Юлий предвидел это заранее и решился на визит не без колебаний. Однако Макинтош всегда проявлял себя как свидетель да и вообще человек до крайности надежный, поэтому игнорировать его рассказ о смерти Козлятника Юлий не решился.

— Я здесь старший, — сказал Буряпов, усмехаясь непонятно чему. — В данный момент и до окончания смены. Ваши документы, если такое возможно, товарищ.

Юлий протянул ему документ. Буряпов посмотрел на бумаги Юлия, сперва обыкновенно, потом вверх ногами.

Юлий молча наблюдал за ним.

Буряпов со вздохом сожаления вернул ему документ, заложил ладони за пояс.

— Продолжайте, — кивнул он Юлию, хотя тот еще и не начинал.

— Следствию стали известны неопровержимые факты смерти одного человека, — произнес Юлий.

Буряпов смотрел на него непонятно. Как будто сомневался не только в том, что следствию известны какие-то факты, но и в самом факте существования Юлия.

— Фамилия, имя умершего? — осведомился тем не менее Буряпов.

— Неизвестны, — признался Юлий.

— А! — бросил Буряпов и как будто окончательно разуверился в реальности Юлия.

— Покажите мне неопознанных покойников, доставленных с десятого ноября, — распорядился Юлий. И прибавил: — По новому стилю.

— В леднике холодно, — предупредил Буряпов.

Юлий неопределенно пожал плечами. Было бы странно, будь иначе. Однако в леднике действительно оказалось холодно — как никогда не бывает на воле, даже под самым пронизывающим ветром. Застоявшийся холод просачивался сквозь кожу и начинал студить кровь.

Буряпов совершенно не обращал на это внимания. Водил Юлия от покойника к покойнику и, пока Юлий рассматривал их лица, исследовал лицо самого Юлия.

— Да ты, брат, пожалуй, мазурик, — произнес вдруг Буряпов задумчивым, даже немного дружеским тоном.

Юлий вздрогнул, повернулся к нему:

— Ты это к чему?

— Да так... — Буряпов пожал плечами. — Видишь, поучительно бывает наблюдать, как человек глядит на мертвяков. Который убийца, положим, тот к ним как дорогим товарищам... Ну, вроде «сегодня ты, а завтра я», понимаешь? А мазурик — тот всегда недоумевает. Мазурику живой человек надобен, чтобы обдурить, а если человек помер, то уж и обдуривать некого... Вот и теряются. Как ты, положим. Ты — точно мазурик, — уверенно заключил Буряпов.

— Я сотрудник УГРО, — сказал Юлий. Теперь ему совсем не нравился чрезмерно наблюдательный Буряпов.

— Положим, сейчас ты и сотрудник, так ведь и сотрудники бывают разные. Который человек сейчас без особенного прошлого? Разве что младенец на груди у матери, — стоял на своем Буряпов. — Я же ничего не говорю, не обвиняю... Просто вот у каждого свой склад характера.

Мертвецы, как бревна, лежали под серыми простынями, для экономии порванными пополам. Юлию постепенно стало казаться, что Макинтош все напутал и нет здесь никакого Козлятника. А если и есть, то опознать его невозможно: все мертвецы одинаковы, как родственники. И притом родственники Буряпова.

Раздавленный этими мыслями, Юлий не сразу узнал Козлятника. Прошел уже мимо, потом заподозрил, вернулся, постоял, снова отошел... и опять вернулся.

— Этот, что ли? — спросил Буряпов. Он тоже приблизился, наклонился, задрал простыню в ногах и посмотрел на сморщенную кожу ступни покойника, на которой синели цифры. — Точно, одиннадцатого числа и привезли. Не опознан.

Юлий молча кивнул. Козлятник без своих особенных гримас выглядел жалким, обессмысленным, как старовер, которому побрили лицо. Хотя Козлятника никто не брил — он так и остался при своей бороде.

Раньше Юлий никогда не задавался вопросом, сколько Козлятнику лет. Считал — вроде бы около сорока. А на самом деле, кажется, он был лет шестидесяти, если не старше.

Юлий не овладел еще вполне искусством узнавать людей по одним лишь анатомическим чертам; для опознания ему требовались непременно мимика — и еще то, что у барышень называется «флюиды». А Козлятник был сейчас лишен и мимики, и флюидов. Просто оледеневшее человеческое тело, мало чем отличающееся от бревна.

Неожиданно Буряпов сказал:

— Точно, вспомнил теперь. Мальчишечка один приходил, тоже его разыскивал.

Юлий насторожился:

— Мальчишечка? Какой из себя?

— В длинном плаще на резине. Хороший плащ, модный, только заношен очень. Почти теми же словами спрашивал: мол, неопознанный мужчина лет от сорока до шестидесяти, и привезен должен быть числа одиннадцатого по новому...

— И потом что?

— Я его прогнать хотел, не положено ведь... Он не родственник, чего ж шляться…

Юлий молча смотрел на Буряпова, ожидая продолжения. Буряпов совершенно не боялся Юлия, несмотря на удостоверение и печать. Ничегошеньки Юлий ему сделать не мог, потому что Буряпов всю жизнь при анатомическом театре и полезный сотрудник, а Юлий — мазурик в недавнем прошлом и, возможно, в скорейшем будущем. И этого обстоятельства ничто не изменит.

Буряпов, однако, тоже замолчал.

Тогда Юлий вынужден был спросить:

— И сколько он тебе заплатил, чтобы ты пустил его?

— Достаточно, — ответил Буряпов тут же. — Серьезный такой мальчишечка, деловой. Прошел сюда, оглядел всех, возле этого постоял дольше, чем возле других, а после ушел. Никого не опознал, мол. Но меня-то не обманешь. Когда человек знакомого узнает, у него особый вид делается.

— Здесь он и простудился, — пробурчал Юлий. — Дурак.

— Ну так что? — осведомился Буряпов. — Ваш это покойник или как?

— Покойник наш, — ответил Юлий. — Придет фотограф. Может, еще дактилоскопист. В общем, придут сотрудники.

— Ясно, — ответил Буряпов.

Юлий поскорее вышел из ледника. На улице было холодно, но Юлий там быстро согрелся.

 

 

* * *

 

Иван Васильевич выслушал рассказ о Козлятнике с большим вниманием. Даже глаза у него заблестели, как прежде. А то в последнее время, начиная со дня Ленькиного побега, они странно потускнели, точно у снулой рыбы.

— Погодите, Служка, не надо частить, — остановил он Юлия. — Что-то вы, дорогой мой, просто брызжете... Давайте разберем по порядку, как для протокола. Итак, знакомый вам беспризорник встречает вас на улице...

— Макинтош нарочно меня ждал, чтобы сообщить, — уточнил Юлий.

— Нарочно ждал, — Иван Васильевич кивнул и вдруг заговорил о другом: — Послушайте, Служка, вас не настораживает то обстоятельство, что этот ребенок живет в абсолютно неподходящих условиях? Где он ночует, вы сказали? В каком притоне?

— А что я с ним могу сделать? — возмутился Юлий. Ему показалось, что Иван Васильевич обвиняет его, Юлия, в жизненных трудностях Макинтоша, и притом обвиняет совершенно несправедливо. — Арестовать его не за что, он если что-то и украл — то за руку не пойман. А по доброй воле он со мной не пойдет. Мы с ним не ладили.

— Да, да, помню, вы в пьяном виде с ним нехорошо обходились, — сухо подтвердил Иван Васильевич. Он постучал карандашом по столу и заключил: — Ладно, вашего Макинтоша временно оставим в покое. Потом я найду, к чему придраться... Так сказать, за шиворот субчика — и волоком в счастливое будущее. Излагайте дальше. Только по порядку, не скачите блохой.

— Козлятник — важная фигура на Николаевском бане, — сказал Юлий. — Уважаемая персона. Там ничего без его слова не делалось.

Иван Васильевич кивнул, о чем-то думая.

— Вы точно опознали его, Служка?

— Точно. Это он.

— Если ему, как вы говорите, под шестьдесят, данные на него должны были храниться в управлении. Старый вор... — Иван Васильевич вздохнул и вдруг сильно стукнул кулаком по столу. Подпрыгнул подстаканник, а в подстаканнике подпрыгнул стакан, и все это отозвалось негодующим звоном.

В дверь просунулся Дзюба. Иван Васильевич кивнул ему подбородком. Дзюба подумал немного и вошел в кабинет.

— Надзиратели им не нравились, — сказал Иван Васильевич странным голосом. — Околоточные им не нравились. Ослы. Сейчас бы мы в два счета определили, кто таков этот Козлятник... — Он замолчал так тяжело, как будто только что допил штоф водки и осознание общей жизненной бессмыслицы придавило его без всякого предупреждения.

Юлий догадывался, о чем сейчас сожалел Иван Васильевич.

Сразу после отречения царя хлынула свобода, точно все казни египетские разом: саранчой и пожарами. Свободе подлежало все: дома, деревья, птицы, но в первую очередь люди, и потому разгромлены были тюрьмы и, главное, сожжены все бумаги, все картотеки и данные. Прошлое скорчилось в пламени, сжалось до горошины... и теперь явилось в новом облике, безымянное, но безошибочно узнаваемое по делам своим.

Товарищ Дзюба перевел бдительный взгляд с Ивана Васильевича на Юлия, по каким-то собственным признакам установил, что Юлий не нашкодничал и что Иван Васильевич гневается не на него. Подвигал бровями, гоняя складки на лбу, спросил:

— А почему нам туда совместно не поехать, в анатомический театр, и не посмотреть на этого Козлятника коллективным взглядом? Может, Иван Васильевич его вообще в лицо признает. Чего не случается!

 

 

* * *

 

Предложение товарища Дзюбы было принято как рабочее; захватили с собой также фотографа, товарища Мещерского. Мещерский обладал наружностью типического члена Государственной думы, только очень маленького, как бы уменьшенного: ростом он был почти карлик. Несмотря на незначительные внешние данные, товарищ Мещерский наделен был недюжинной физической силой и без видимых усилий носил на себе все фотографическое оборудование, не доверяя никому ценное государственное имущество.

Товарищ Буряпов, кажется, ожидал, что Юлий вернется. Даже как будто обрадовался ему, правда, с оттенком ироническим. В Иване Васильевиче он сразу признал хозяина, предложил ему в приемной хороший стул.

Иван Васильевич уселся. Он тоже в Буряпове признал, вопреки причудливой униформе, человека из своего прошлого и потому попросил дружески:

— А привези этот труп, голубчик, прямо сюда. Видишь — с фотографом пришли, а фотографическое оборудование большого холода не любит.

— Сейчас спроворим, — обещал Буряпов и ушел.

Товарищ Мещерский с невозмутимостью североамериканского индейца расставлял свои штативы и ходил со вспышкой, прикидывая, с какого угла лучше подавать свет. С Юлием, существом низшим, товарищ Мещерский не разговаривал, но до Ивана Васильевича снизошел и пояснил:

— Важно, как тени лягут. Если добиться объемности, то лицо будет потом на карточке как живое. Лучше, чем в натуре, получится.

Привезли тело. Бахрома на оборванном крае простыни шевелилась, как будто тело дышало. Товарищ Буряпов опустил простыню до середины груди и отошел скромно в сторону. Товарищ Мещерский сразу навис с камерой и начал что-то про себя соображать, шевеля губами. Иван Васильевич безмолвно встал, подошел к мертвецу.

За это время Козлятник, казалось, еще глубже погрузился в свою смертную скорбь, еще больше ввалились рот и закрытые глаза, еще резче проступили скулы. Борода выглядела так, словно готова была отлепиться.

Иван Васильевич приподнял бороду и посмотрел на шею убитого. След от веревки будто нарисовали теми же чернилами, что и номер на босой ступне.

— В каком виде его привезли? — спросил Иван Васильевич у Буряпова.

По лицу Буряпова Юлий видел: любому другому на подобный вопрос товарищ Буряпов ответил бы — «в мертвом». Но Ивану Васильевичу он рассказал со всем почтением:

— В рубахе и штанах был одет. Валенки. Шапка на земле валялась, волос на голове весь промкоший.

— Тулупа не было? — подсказал Юлий.

— Тулупа? — Буряпов посмотрел на Юлия удивленно, затем, не теряя из глаз удивления, перевел взор на Ивана Васильевича, как бы вопрошая: имеет ли право сей субъект, Юлий, вмешиваться в разговор. Иван Васильевич холодно молчал, поэтому Буряпов с легким полупоклоном в его сторону молвил: — Нет-с, тулупа никакого не было. Еще рядом имелась веревка. Предполагается, вроде пояса.

— Где вещи с убитого? — спросил Иван Васильевич резко.

Буряпов опять ушел и возвратился с мешком.

— Макинтош говорит, у Козлятника завидный тулуп был, — заметил Юлий.

— Считаете, Козлятник был убит ради тулупа? — осведомился Иван Васильевич.

Юлий пожал плечами:

— Не исключено.

Буряпов положил мешок на пол и начал раскладывать прямо в ногах трупа вещи: штаны, рубаху, веревку.

— Веревку я у вас возьму, если хотите, под расписку, — сказал Иван Васильевич, — а остальное уберите, этого не нужно. Точно тулупа не было?

— Нет, — бесстрастно повторил Буряпов и даже не моргнул.

Лицо у него было при этом неискреннее — как будто он все же забрал тулуп и продал на толкучке, — однако Юлий отчетливо видел: Буряпов не врет.

— Внимание! — закричал вдруг Мещерский, и комната озарилась адским сполохом синеватого пламени.

В этом пламени все исчезло: и труп Козлятника, и Буряпов, и заскорузлые от грязи вещи с убитого, и Иван Васильевич, вообще всё... Потом тьма начала рассеиваться, и из нее проступил товарищ Мещерский с дьявольски искривленным ртом. Он помедлил так еще миг, затем выдохнул, снова превратился в уменьшенную копию члена Государственной думы и начал деловито собирать свое оборудование.

— Служка, упакуйте веревку, — распорядился Иван Васильевич. — Товарищ Буряпов, следствие благодарно вам за содействие.

Юлий забрал веревку и сунул в карман. Буряпов проводил его взглядом и одними губами произнес: «Мазурик! »

На улице Юлий спросил, пока Иван Васильевич садился в автомобиль:

— Вы опознали его, Иван Васильевич?

— Это Козлятник, — сказал Иван Васильевич. — Если он числился путевым обходчиком, то вряд ли под настоящей фамилией. Так и сожгут, без имени, без фамилии, без попа и без креста... — Он вздохнул, словно сожалея о Козлятнике, и вдруг спросил Юлия: — А что, хороший человек был?

— Хороший? — Юлий удивился.

— Я вот думаю, Служка, — продолжал Иван Васильевич, не дожидаясь ответа, — из какой первозданной тьмы вышли все эти люди? Из какого темного клубящегося хаоса, себя не осознающего, безмолвного?..

Он встретился с Юлием глазами.

Юлию стало неудобно. Он не знал, что ответить, и криво пожал плечами.

— Козлятник был справедливый, зря не обижал, — выдавил он наконец. — Ну и следил, чтобы зря не обижали...

— Вы, Служка, рассуждаете, как этот ваш беспризорник, — укорил его Иван Васильевич, мгновенно становясь прежним. У Юлия сразу отлегло от души. Не любил он проникновенных разговоров. — Учитесь мыслить государственно... Ну кто это вас «зря» обижает? Дзюба, что ли?

Юлий сказал:

— Социальная Революция для того и была сделана, Иван Васильевич, чтобы люди вышли из внешней тьмы и сделались сознательными гражданами.

Иван Васильевич застыл от неожиданности, а потом рассмеялся. Только невесело рассмеялся и тяжко.

— Если бы все так и было, Служка, мы бы с вами сейчас не здесь находились, а, к примеру, в познавательном музее.

— Ну, это же процесс постепенный, — возразил Юлий.

Он сел рядом с Иваном Васильевичем. На заднем сиденье расположился товарищ Мещерский со всем оборудованием. Автомобиль поехал.

— Сдается мне, этой самой веревкой задушили в тот день не одного только Козлятника.

— А кого еще?

— Старшего надзирателя Васильева в «Крестах»... След на шее похожий. — Иван Васильевич обернулся к товарищу Мещерскому: — Фотографии остались?

— По какому трупу? — бодро осведомился товарищ Мещерский. Он думал сейчас о своем и разговора на переднем сиденье не слушал.

— Васильев, с побега Пантелеева-Рейнтопа, — напомнил Иван Васильевич.

— Имеются. — Мещерский прищурился, вызывая в памяти фотографическую съемку. — И во всех подробностях.

Иван Васильевич снова повернулся к Юлию.

— Если это одна и та же веревка, — начал он, — то какие можно сделать предположения? Ваше мнение, Служка.

— Один и тот же день, одно и то же орудие убийства, — сказал Юлий. — Один и тот же человек, да?

— Да.

— Пантелеев?

— Да.

— А может, Рейнтоп?

— Может.

Юлий сказал с глубоким вздохом:

— Вы же меня опять на смех поднимете, Иван Васильевич... Да я и сам над собой, может быть, сейчас смеюсь.

— Вы не похожи на человека, который смеется, Служка, — возразил Иван Васильевич строго. — Выкладывайте, что у вас на уме.

— Макинтош говорит, Пантелеев теперь и есть Фартовый.

— Этот ваш Макинтош — ценный кадр, — заметил Иван Васильевич. — Разбирается в обстановке почище нас с вами. Почему вы его до сих пор не привлекли к следствию?

— В какой-то мере я и привлек... — пробормотал Юлий. — Говорил же, вы насмехаться будете! — в сердцах прибавил он.

— Я вовсе не насмехаюсь... — Иван Васильевич покачал головой. — Я ведь уже признавался вам, что готов поверить в эту вашу воровскую легенду. Можно сколько угодно отрицать существование Фартового человека, но только слепой не заметит, как зашевелилась внешняя тьма.

Юлий приблизительно уловил его мысль, но вникать глубже не стал, и так, в молчании, они доехали до управления.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.