Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Книга двенадцатая 5 страница



К этим развлечениям я присоединил одно, напоминавшее мне о милой жизни в Шарметтах и к которому меня особенно располагало осеннее время года. Мне нравились мелкие сельские работы, связанные со сбором овощей и плодов; Тереза и я с удовольствием помогали в них жене сборщика и ее семейству. Помню, что, когда ко мне зашел один житель Берна по фамилии Кирхбергер, – он застал меня на большом дереве, с привязанным к поясу мешком, который был уже так полон яблок, что я не мог пошевелиться. Я не был огорчен этой встречей и еще некоторыми такими же. Я надеялся, что бернцы, увидев, как я заполняю свои досуги, уже не захотят возмущать спокойствия моего мирного уединения. Я решительно предпочел бы оказаться в нем по их воле, чем по своей: по крайней мере я был бы уверен, что они оставят меня в покое.

Вот еще одно из тех признаний, относительно которых я заранее знаю, что они будут встречены с недоверием читателями, упорно желающими судить обо мне по самим себе, – несмотря на то что они должны были убедиться по всей моей жизни, что у меня множество склонностей, не сходных с их склонностями. Особенно чудно то, что, отказываясь признать за мной чувства добрые или безразличные, которых они не видят у себя, они всегда готовы приписать мне столь дурные, что человеческое сердце не может вместить их. Тогда им кажется очень простым поставить меня в противоречие с природой и сделать из меня невообразимого изверга. Никакая нелепость не кажется им невероятной, если только она способна очернить меня. Все сколько-нибудь незаурядное кажется им неправдоподобным, если оно может сделать мне честь.

Но что бы они ни думали и ни говорили, я все-таки не перестану добросовестно повествовать о том, чем был, что делал и думал Ж. -Ж. Руссо, не объясняя и не оправдывая странностей его чувств и мыслей и не доискиваясь, думали ли другие, как он. Мне так понравилось на острове Сен-Пьер, и пребывание на нем было мне так приятно, что, привыкнув связывать все свои желания с этим островом, я в конце концов стал мечтать о том, чтобы никогда не покидать его. Визиты, которые мне надо было сделать соседям, поездки в Невшатель, Бьен, Иверден, Нидо, которые мне предстояло совершить, утомляли меня даже в воображении. День, проведенный вне острова, казался мне украденным у моего счастья, а покинуть пределы озера было для меня то же, что выйти из своей стихии. К тому же по опыту прошлого я стал боязливым. Достаточно было чему-нибудь хорошему обрадовать меня, как я уже ждал его утраты; и пламенное желание кончить свои дни на острове было неразлучно с боязнью, что меня заставят его покинуть. Я взял обыкновение сидеть по вечерам на песчаном берегу, особенно когда озеро волновалось. Мне доставляло странное удовольствие наблюдать, как волны разбивались у моих ног. Это напоминало мне житейские бури и мир моего убежища; и я приходил иногда в такое умиленье при этой отрадной мысли, что слезы текли у меня из глаз. Покой, которым я наслаждался со страстью, нарушался только опасением утратить его; но опасение это было велико и портило наслаждение. Мое положение казалось мне настолько непрочным, что я не смел рассчитывать на его продолжительность. Я говорил самому себе: «О, как охотно отдал бы я свободу выхода отсюда, о которой мне и думать не хочется, за уверенность, что я могу остаться здесь навсегда. Вместо того чтоб терпеть меня на этом острове из милости, зачем не держат меня здесь насильно! Те, кто только терпит меня здесь, могут каждую минуту изгнать меня, и могу ли я надеяться, что мои преследователи, видя, как я здесь счастлив, оставят меня в этом положении? Мне мало, чтобы мне позволили здесь жить; я хотел бы, чтобы меня обрекли на это, чтоб я был вынужден здесь оставаться; иначе меня изгонят». Я не без зависти думал о счастливом Мишели Дюкре{485}, спокойно пребывавшем в замке Арберг: ему стоило бы только пожелать, и он стал бы счастлив. Наконец под влиянием этих размышлений и тревожных предчувствий новых гроз, всегда готовых обрушиться на меня, я дошел до того, что стал желать – и притом с невероятной силой, – чтобы мое пребывание на этом острове превратили в пожизненное заключение. И могу поклясться, что, если бы только я мог приговорить самого себя к такому заключению, я, право, сделал бы это с величайшей радостью, тысячу раз предпочитая провести остаток жизни на этом острове, чем подвергаться опасности быть оттуда изгнанным.

Эта боязнь недолго оставалась напрасной. В тот момент, когда я меньше всего этого ожидал, я получил письмо из Нидо, от байи, в округе которого находился остров Сен-Пьер; в этом письме он передавал мне от имени их превосходительств приказ покинуть остров и их владения. Мне показалось, что это дурной сон. Не могло быть ничего более противоестественного, бессмысленного, неожиданного, чем подобный приказ: я считал свои предчувствия скорее тревогами человека, напуганного несчастьями, чем предвиденьем, имевшим хоть какое-нибудь основание. Меры, принятые мной, чтоб обеспечить молчаливое одобренье высшей власти, спокойствие, с каким мне предоставили устраиваться на новом месте, посещения нескольких жителей Берна и самого байи, осыпавшего меня знаками дружбы и внимания, суровое время года, когда было варварством изгонять больного человека, – все это заставляло меня думать, вместе с многими другими, что этот приказ – какое-то недоразумение и что злонамеренные люди нарочно воспользовались временем сбора винограда и перерывом в заседаниях сената, чтобы грубо нанести мне этот удар.

Если б я уступил первому порыву гнева, я уехал бы сразу. Но куда направиться? Куда ехать в начале зимы, без цели, без подготовки, без проводника, без экипажа? Если я не хотел бросить на произвол судьбы свои бумаги, вещи, все свои дела, мне нужно было время, чтоб обо всем этом позаботиться, а в приказе не говорилось, дается мне срок или нет. Под влиянием непрерывных несчастий мужество мое начало слабеть. Впервые я почувствовал, что моя прирожденная гордость сгибается под гнетом необходимости, и, несмотря на протест моего сердца, я был вынужден унизиться до просьбы об отсрочке. Я обратился к г-ну Графенриду, приславшему мне постановление, прося его похлопотать за меня. По его письму заметно было, что он горячо осуждает приказ и переслал его мне лишь с величайшим сожаленьем; доказательства соболезнования и уваженья, наполнявшие это письмо, казались мне не чем иным, как чрезвычайно ласковым приглашением раскрыть перед ним свое сердце; и я сделал это. Я не сомневался даже, что мое письмо откроет глаза этим несправедливым людям на их варварство, и если жестокий приказ не будет отменен, мне по крайней мере дадут достаточную отсрочку, – может быть, целую зиму – чтобы я мог приготовиться к отъезду и выбрать себе приют.

В ожидании ответа я принялся обдумывать свое положенье и размышлять о том, как из него выйти. Со всех сторон я видел столько затруднений, горе так меня подавило, и здоровье мое было в это время в таком плохом состоянии, что я совсем упал духом, пришел в отчаянье и был уже не в состоянии придумать выход из моего печального положенья. В какой бы приют ни захотел я укрыться, было ясно, что мне не избежать в нем любого из двух способов, применявшихся для моего устранения: либо против меня при помощи тайных козней возбудят чернь, либо открыто изгонят меня без объяснения причин. Поэтому я не мог рассчитывать ни на какое надежное убежище, – во всяком случае его нужно было бы искать дальше, чем позволяли мне мои силы и время года. Все это опять навело меня на мысли, которыми я был недавно занят, и я осмелился желать и просить, чтобы меня лучше держали в вечной неволе, чем заставляли беспрестанно скитаться по свету, изгоняя последовательно из всех убежищ, какие я ни изберу. Через два дня после своего первого письма я написал г-ну Графенриду второе, прося его сделать их превосходительствам такое предложенье. Ответом Берна на то и на другое письмо был приказ, составленный в выражениях самых официальных и резких: мне предписывалось покинуть в двадцать четыре часа остров, а также прилегающую и отдаленную территорию республики и никогда туда не возвращаться под страхом сурового наказанья.

Эта минута была ужасна. С тех пор мне случалось испытывать и худшее, но никогда я не был в большем затруднении. Сильней всего огорчило меня то, что я был вынужден отказаться от плана, заставлявшего меня особенно желать провести зиму на острове. Пора рассказать о роковом случае, переполнившем чашу моих бедствий и повлекшем за собой гибель несчастного народа, зарождавшиеся добродетели которого обещали когда-нибудь сравняться с добродетелями Спарты и Рима. В «Общественном договоре» я говорил о корсиканцах{486}, как о народе новом – единственном в Европе, еще не испорченном законодательством, и высказал мнение, что на такой народ нужно возлагать большие надежды, если ему посчастливится найти мудрого руководителя. Мое сочиненье прочли несколько корсиканцев, и их тронуло уважение, с которым я о них отозвался; а тот факт, что они были заняты устройством своей республики, навел их руководителей на мысль спросить, как я смотрю на эту важную работу. Некий Буттафуоко{487}, представитель одного из лучших семейств страны и капитан французской службы в королевском Итальянском полку, прислал мне в связи с этим письмо и снабдил меня некоторыми материалами, которые я у него попросил, чтобы познакомиться с историей этого народа и положением страны. Г-н Паоли{488} тоже писал мне несколько раз. Хотя я чувствовал, что подобное предприятие мне не по силам, я не считал возможным отказываться от участия в таком великом и прекрасном деле, после того как соберу все необходимые для этого сведения. В этом смысле я и ответил тому и другому, и эта переписка продолжалась до моего отъезда.

Как раз в это же время я узнал, что Франция посылает войска на Корсику и что она заключила договор с генуэзцами{489}. Договор и посылка войск встревожили меня. Даже не подозревая о том, что все это может иметь какое бы то ни было отношение ко мне, я признал невозможным и нелепым приступать к такому требующему глубокого спокойствия труду, как устройство жизни народа, в тот момент, когда этот народ, может быть, будет покорен. Я не скрыл своих опасений от г-на Буттафуоко, но он успокоил меня заверением, что, если бы в этом договоре имелись пункты, противоречащие свободе его народа, такой добрый гражданин, как он, не оставался бы на службе Франции. В самом деле, его усердие в области корсиканского законодательства и тесная связь с Паоли не допускали на его счет никаких сомнений. Узнав, что он совершает частые поездки в Версаль и Фонтенбло и поддерживает отношения с г-ном Шуазелем, я вывел из этого только то, что он располагает гарантиями относительно подлинных намерений французского двора, о чем он мне намекал, не желая яснее высказываться в письмах.

Все это отчасти успокоило меня. Однако, ничего не понимая в этой посылке французских войск, не допуская, чтобы они появились там для защиты свободы корсиканцев, так как последние сами отлично могли защищать ее, я не мог вполне успокоиться и всерьез заняться намеченным законодательством, не получив веских доказательств, что все это – не игра, имеющая целью посмеяться надо мной. Я очень хотел иметь свиданье с Буттафуоко, – это было бы лучшим способом получить от него нужные мне разъяснения. Он дал мне надежду на это свиданье, и я ждал его с величайшим нетерпеньем. Я не знаю, было ли у него действительно такое намеренье, но если б даже он его имел, мои бедствия помешали бы мне этим воспользоваться.

Чем больше раздумывал я над намеченным предприятием, чем больше погружался в рассмотрение материалов, которые были у меня в руках, тем более чувствовал потребность изучить вблизи подлежащий устроению народ и землю, им населенную, и все отношения, которые надо было учесть, чтобы устройство отвечало его потребностям. С каждым днем мне становилось все ясней, что я не могу собрать издалека те сведения, которыми мне нужно руководствоваться. Я написал об этом Буттафуоко: он сам понимал это, и если я не принял окончательного решения ехать на Корсику, то много думал о том, каким способом совершить это путешествие. Я говорил об этом с Дастье; он служил когда-то под начальством де Майбуа на этом острове и должен был знать его. Он всячески старался отговорить меня от этого намерения и, признаюсь, изображал корсиканцев и их страну в таких ужасных красках, что сильно охладил во мне желание поехать пожить среди них. Но когда преследования в Мотье заставили меня подумать об отъезде из Швейцарии, желание это оживилось благодаря надежде найти наконец у островитян тот покой, которого меня хотели лишить повсюду. Одно только отпугивало меня от этого путешествия: моя неспособность и всегдашнее отвращение к деятельной жизни, на которую я был бы там обречен. Созданный для того, чтобы размышлять на досуге, в уединении, я не годился для того, чтобы говорить, действовать, заниматься делами среди людей. Природа, давшая мне талант к первому, отказала в таланте ко второму. Между тем я понимал, что, не принимая прямого участия в общественных делах, я буду вынужден, как только попаду на Корсику, уступить настояниям народа и очень часто совещаться с руководителями. Самая цель моего путешествия требовала, чтобы вместо поисков убежища я принялся искать необходимые мне сведения среди народа. Было ясно, что мне не придется располагать собой и что, увлеченный против воли в водоворот, для которого я не был рожден, я буду вести там жизнь, совершенно противную моим склонностям, и произведу самое нежелательное впечатление. Я предвидел, что не сумею подтвердить своим присутствием то мнение о моих способностях, какое они могли получить на основании моих книг, подорву свой авторитет в глазах корсиканцев и потеряю, к их невыгоде и к своей собственной, их доверие; а без него я не мог бы успешно совершить тот труд, какого они от меня ожидают; я был уверен, что вне своей сферы я буду бесполезен для них и сделаю несчастным самого себя. Истерзанный, измученный всякого рода бурями, усталый от многолетних переездов и преследований, я остро чувствовал потребность в покое, которого мои бессердечные враги, забавляясь, лишали меня. Больше чем когда-либо я вздыхал по той милой праздности, по тому сладостному миру души и тела, которых так жаждал и в чем мое сердце, очнувшись от химер любви и дружбы, полагало свое высшее благополучие. С ужасом глядел я на предстоящие работы и на ожидающую меня беспокойную жизнь, и если величие, красота, полезность предмета пробуждали во мне мужество, то мысль, что я бесплодно пожертвую собой, совершенно отнимала его у меня. Двадцать лет глубоких размышлений наедине с самим собой стоили бы мне меньше, чем шесть месяцев деятельной жизни среди людей и дел; и при этом я был уверен, что мне не будет удачи.

Я решил прибегнуть к выходу, казалось мне, способному устранить все противоречия. Опасаясь козней моих тайных преследователей, настигавших меня во всех убежищах, и не видя, кроме Корсики, другого места, где я бы мог надеяться в старости обрести покой, которого меня повсюду лишали, я решил, как только у меня будет к тому возможность, отправиться в эту страну с рекомендациями Буттафуоко, но, чтобы жить там спокойно, отказаться, по крайней мере по видимости, от работы в области законодательства и, в виде некоторой отплаты моим хозяевам за гостеприимство, ограничиться составлением на месте их истории, – не переставая собирать потихоньку сведения, необходимые для того, чтобы сделаться им более полезным, если только я доживу до того дня, когда мне это удастся. Не беря на себя поначалу никаких обязательств, я надеялся получить возможность втайне и с большим удобством обдумать план устроения их, который мог бы им подойти, притом не слишком нарушая ради этой работы дорогое мне уединение и не подчиняясь образу жизни, мне невыносимому и к которому я не был приспособлен.

Но в моем положении это путешествие было делом нелегким. Судя по тому, что говорил мне Дастье, из самых простых жизненных удобств я мог рассчитывать только на те, которые сам туда доставлю: белье, одежду, посуду, кухонную утварь, бумаги, книги – все это надо было везти с собой. Чтоб переселиться туда с моей домоправительницей, я должен был перебраться через Альпы и проехать двести лье, таща за собой большой багаж; я должен был пересечь владения нескольких монархов, и, имея в виду тон, заданный по всей Европе, следовало ждать, что после всех моих несчастий мне придется всюду сталкиваться с препятствиями и видеть, как каждый будет ставить себе за честь нанести мне какое-нибудь новое оскорбление, нарушая по отношению ко мне всякое международное и человеческое право. Большие расходы, утомительность, рискованность подобного путешествия обязывали меня заранее предвидеть и хорошо взвесить все связанные с ним трудности. Мысль о том, что я в конце концов останусь один, без средств, в моем возрасте и вдали от знакомых, в полной зависимости от этого дикого и жестокого народа, каким мне описывал его Дастье, заставляла меня пораздумать над подобным шагом, прежде чем осуществить его. Я страстно желал встречи с Буттафуоко, на которую он давал мне основания рассчитывать, и ждал ее результата, прежде чем принять окончательное решенье.

Пока я колебался, начались преследования в Мотье, вынудившие меня удалиться оттуда. Я не был подготовлен к длительному путешествию, особенно к путешествию на Корсику. Ожидая письма от Буттафуоко, я укрылся на острове Сен-Пьер, откуда был изгнан с наступлением зимы, как рассказал выше. Покрытые снегом Альпы делали тогда для меня это переселение неосуществимым, особенно при той поспешности, какую мне предписывали. Правда и то, что нелепость подобного распоряжения делала его неисполнимым: в этом окруженном водами уединении, располагая одними только сутками с момента объявления приказа, чтобы собраться в дорогу и подыскать лодки и экипажи для отъезда с острова и со всей территории, – имей я даже крылья, мне было бы нелегко повиноваться. Я написал об этом в Нидо г-ну байи, в ответ на его письмо, и поспешил удалиться из этого края несправедливости. Вот каким образом мне пришлось отказаться от своего любимого проекта; и тогда, в отчаянии, не сумев добиться, чтобы меня заточили, я решился по приглашению милорда маршала на путешествие в Берлин, оставив Терезу зимовать на острове Сен-Пьер с моими вещами и книгами и передав свои бумаги дю Пейру. Я устроил такую гонку, что уже на другой день утром выехал с острова и прибыл в Бьен еще до полудня. Тут мне едва не пришлось окончить свое путешествие из-за случайности, о которой необходимо рассказать.

Как только прошел слух, что мне приказано оставить мое убежище, ко мне хлынул целый поток посетителей из близлежащих местностей, особенно бернцев; с отвратительнейшим лицемерием они пресмыкались передо мной, улещали меня и уверяли, что, только воспользовавшись каникулами и перерывом в занятиях сената, удалось состряпать и вручить мне этот приказ, вызвавший, по их словам, негодование всего Совета двухсот. В этой своре утешителей было несколько человек из города Бьен, маленького свободного государства, вклинившегося в Бернское, и, между прочим, молодой человек, по фамилии Вильдреме, семейство которого занимало в этом городке первое положение и пользовалось величайшим авторитетом. Вильдреме горячо убеждал меня от имени своих сограждан выбрать себе убежище среди них, уверяя, что они очень желают видеть меня у себя, что они почтут за честь и сочтут своим долгом заставить меня забыть перенесенные преследования, что мне не придется опасаться у них какого бы то ни было влияния бернцев, что Бьен – свободный город, не подчиняющийся чужим законам, и что все граждане единодушно решили не слушать ничьих настояний, которые клонились мне во вред.

Видя, что ему не удастся поколебать меня, Вильдреме призвал на помощь еще нескольких лиц, как из Бьена и его окрестностей, так и из самого Берна, и, между прочим, того самого Кирхбергера, о котором я говорил, – искавшего меня со времени моего приезда в Швейцарию и интересного мне своими способностями и взглядами. Но более вескими оказались неожиданные настояния г-на Бартеса, секретаря французского посольства; придя ко мне с Вильдреме, он усиленно убеждал меня уступить приглашению последнего и удивил меня своим горячим, трогательным участием. Я совершенно не знал г-на Бартеса, однако видел, что он вкладывает в свои речи пылкое рвение дружбы и принимает близко к сердцу свой план устроить меня в Бьене. Он самым красноречивым образом расхваливал мне этот город и его жителей, с которыми, по его словам, был тесно связан, и даже несколько раз назвал их при мне своими покровителями и отцами.

Вмешательство Бартеса рассеяло все мои прежние догадки. Я всегда подозревал, что г-н де Шуазель является тайным виновником всех преследований, которым я подвергался в Швейцарии. Поведение французского резидента в Женеве и посла в Солере только подтверждало мои подозрения; я считал, что Франция имеет тайное касательство ко всему, что произошло со мной в Берне, Женеве, Невшателе, и полагал, что у меня нет во Франции другого влиятельного врага, кроме герцога Шуазеля. Что же должен был я думать о посещении Бартеса и нежном участии, какое он, видимо, принимал в моей судьбе? Гонения еще не разрушили свойственной мне доверчивости, и опыт еще не научил меня повсюду видеть козни, прикрытые лаской. С удивлением искал я причину доброжелательства со стороны Бартеса: я был не настолько глуп, чтобы думать, что он сделал этот шаг по собственному почину: я видел здесь гласность и даже нарочитость, свидетельствующую о какой-то скрытой цели, и, разумеется, отнюдь не мог предполагать во всех этих зависимых мелких служащих ту великодушную неустрашимость, которая горела в моем сердце, когда я занимал такой же пост.

Когда-то я встречал в доме герцога Люксембургского кавалера де Ботвиля: он относился ко мне с некоторым доброжелательством. Со времени своего назначения послом он дал мне несколько доказательств того, что помнит меня, и даже велел передать мне приглашение приехать к нему в Солер. Это приглашение – хоть я туда и не поехал – очень тронуло меня: я не привык к достойному обращению со стороны людей, занимающих такие места. Поэтому я предположил, что де Ботвиль, вынужденный следовать полученным инструкциям во всем, что касается женевских дел, но жалея меня в моих несчастиях, приготовил мне личными стараниями этот приют в Бьене, чтобы я мог спокойно жить там под его покровительством. Меня тронуло это внимание, хоть я и не думал им воспользоваться, ибо окончательно решился на путешествие в Берлин и пламенно жаждал минуты, когда приеду к милорду маршалу, – в убеждении, что только возле него найду настоящий покой и прочное счастье.

При моем отъезде с острова Кирхбергер проводил меня до Бьена. Там я встретил Вильдреме и несколько других бьенцев, ожидавших меня у причала. Мы пообедали вместе на постоялом дворе. По прибытии первой моей заботой было заказать место в дилижансе, так как я хотел ехать на другой же день утром. За обедом эти господа возобновили свои уговоры, желая удержать меня в своей среде, – и с таким жаром, с такими трогательными увещаниями, что, несмотря на все мои решения, сердце мое, никогда не умевшее противиться хорошему обращению, взволновалось. Как только они увидели, что я заколебался, они с такой энергией усилили настояния, что наконец я дал одержать над собой победу и согласился остаться в Бьене по крайней мере до весны.

Тотчас же Вильдреме поспешил обеспечить меня квартирой и принялся расхваливать мне как находку скверную комнатушку в задней части дома, на третьем этаже, выходящую окнами во двор, где взор мой услаждала выставка вонючих кож какого-то мастера по выделке замши. Хозяин мой был маленький человечек с хитрой, плутоватой физиономией; а на другой день я узнал, что он кутила, игрок и пользуется очень дурной славой в околотке; у него не было ни жены, ни детей, ни прислуги; и, уныло замкнутый в своей одинокой комнате, я в самой веселой стране в мире оказался обреченным на то, чтобы в несколько дней зачахнуть с тоски. Больше всего меня поразило то, что, несмотря на все разговоры о желании жителей принять меня, я, проходя по улицам, не замечал в их манере держаться ничего любезного по отношению ко мне и ничего приветливого в их взглядах. Все же я был в твердой решимости остаться там; но, начиная со следующего же дня, узнал, увидел и понял, что в городе из-за меня происходит страшное волненье. Несколько услужливых особ любезно пришли предупредить меня, что завтра же мне объявят со всей возможной суровостью приказ безотлагательно покинуть государство, то есть город. Мне не на кого было опереться: все, кто меня удерживал, бросились врассыпную. Вильдреме исчез; я ничего не слышал о Бартесе, и его рекомендация, по-видимому, не доставила бы мне должной благосклонности со стороны «покровителей и отцов», которых он себе приписывал. Впрочем, некий де Во-Травер, бернец, имевший красивый дом возле города, предложил мне приют, надеясь, что там я, по его выражению, смогу избегнуть участи быть побитым камнями. Это преимущество показалось мне недостаточно привлекательным и не соблазнило меня продлить свое пребывание у столь гостеприимного народа.

Между тем, задержавшись на три дня, я уже сильно превысил срок в двадцать четыре часа, данный мне бернцами для выезда из их государства, и, зная их жестокость, несколько беспокоился, как проехать через Берн. Но вдруг очень кстати явился байи округа Нидо и вывел меня из затруднения. Открыто осудив грубый поступок их превосходительств, он великодушно почел себя обязанным публично засвидетельствовать мне свою непричастность к нему и не побоялся приехать из своего округа, чтобы посетить меня в Бьене. Он явился накануне моего отъезда, причем не только не соблюдал инкогнито, но даже устроил некоторую помпу, прибыв in fiocchi[73] в своей карете, с секретарем, и привез мне паспорт от своего имени, чтобы я мог проехать через государство Берн с удобствами, не опасаясь какого-либо беспокойства. Посещенье тронуло меня больше, чем паспорт. Едва ли я был бы к нему менее чувствителен, если бы даже оно относилось не ко мне. Не знаю ничего, что обладало бы большей властью над моим сердцем, чем мужество, своевременно проявленное в пользу слабого, которого несправедливо угнетают.

Наконец, с трудом достав место в дилижансе, я на следующее утро уехал из этой страны убийц, не дожидаясь прибытия депутации, которой должны были меня почтить, не дожидаясь даже возможности еще раз увидаться с Терезой, которой я велел ехать ко мне, когда предполагал остаться в Бьене, и которую едва имел время задержать запиской, уведомив о своей новой беде. В третьей части, если у меня только хватит сил когда-нибудь написать ее, будет видно, почему, предполагая отправиться в Берлин, я на самом деле отправился в Англию, и как обеим дамам, желавшим распоряжаться мной{490}, после того как они выжили меня при помощи интриг из Швейцарии, где я был недостаточно в их власти, удалось направить меня к своему другу.

Читая это сочинение графу и графине д’Эгмон, принцу Пиньятелли, маркизе де Мем и маркизу де Жюинье, я добавил:

Я рассказал правду. Если кому известно что-нибудь противоположное рассказанному здесь, ему известны только ложь и клевета; и если он отказывается проверить и выяснить их вместе со мной, пока я жив, он не любит ни правды, ни справедливости. Что до меня, то я объявляю во всеуслышание и без страха, что всякий, кто, даже не прочитав моих произведений, рассмотрит своими собственными глазами мой нрав, характер, образ жизни, мои склонности, удовольствия, привычки и сможет поверить, что я человек нечестный, тот сам достоин виселицы.

Так кончил я чтение. Все молчали. Одна только г-жа д’Эгмон показалась мне взволнованной: она заметно вздрогнула, но очень скоро оправилась и продолжала хранить молчание, как и все присутствующие. Таков был плод, который я извлек из этого чтения и своего заявления.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.