|
|||
Книга десятая 3 страницаУ меня был еще план: если удастся обойтись совсем без переписки, уехать куда-нибудь подальше – из-за наплыва посетителей жить близ Парижа было для меня очень дорого и приходилось поэтому тратить много времени на заработок. А для того чтобы не скучать в своем убежище, как скучает, говорят, всякий писатель, когда оставит перо, я приготовил себе занятие, которое могло бы заполнить пустоту моего одиночества и избавляло бы меня от искушения напечатать при жизни еще что-нибудь. Не знаю, что за фантазия пришла Рею, но он уже давно убеждал меня написать свои воспоминания. Хотя история моей жизни была до тех пор не богата событиями, однако я чувствовал, что воспоминания мои могут стать интересны той прямотой, которую я способен проявить в них; и я решил сделать их произведением единственным в своем роде, написать его с беспримерной правдивостью, чтобы в нем можно было увидеть душу хотя бы одного человека без всяких прикрас. Я всегда смеялся над фальшивой наивностью Монтеня: {385} он как будто и признает свои недостатки, а вместе с тем приписывает себе только те, которые привлекательны; тогда как я всегда считал и теперь считаю, что я, в общем, лучший из людей, и вместе с тем уверен, что, как бы ни была чиста человеческая душа, в ней непременно таится какой-нибудь отвратительный изъян. Я знал, что в обществе меня рисовали чертами, до такой степени непохожими на мои, а иногда и такими уродливыми, что, даже не скрывая ничего дурного в себе, я могу только выиграть, если покажу себя таким, каков я есть. Поскольку это невозможно сделать, не показав и других людей такими, каковы они есть, подобное сочиненье не могло бы появиться в свет ранее моей собственной смерти и смерти многих других, а это еще больше придавало мне смелости написать свою «Исповедь», за которую мне никогда не придется ни перед кем краснеть. И вот, решив посвятить свои досуги тщательному выполнению этой задачи, я принялся собирать письма и бумаги, которые могли направить или пробудить мою память, глубоко сожалея обо всем, что когда-то разорвал, сжег, потерял. Этот проект полного уединенья, один из самых разумных, какие только у меня бывали, прочно укоренился в моем уме, и я уже принялся за его осуществленье, когда небо, готовившее мне иную участь, кинуло меня в новый водоворот. Монморанси, старинная и прекрасная вотчина знаменитого рода, который носит это имя, после конфискации уже не принадлежит ему{386}. Она перешла через сестру герцога Анри к роду Конде, переменившему название Монморанси на Энгьен. В этом герцогстве нет другого замка, кроме старой башни, где приносили клятву вассалы, а теперь хранится архив. Но в Монморанси, или Энгьене, есть особняк, выстроенный Круаза, по прозвищу «Бедный», – величественный, как самые великолепные замки, и заслуженно называемый замком. Внушительность этого прекрасного здания, терраса, на которой оно расположено, вид, открывающийся оттуда, – быть может, единственный в мире, – его просторная, расписанная превосходной кистью гостиная, окружающий его сад, разбитый по плану знаменитого Ленотра{387}, – все это составляет гармоническое целое, поразительно величавое и вместе с тем пленяющее какой-то простотой. Герцог Люксембургский{388}, занимавший тогда этот дом, приезжал два раза в год в эти края, где некогда его предки были хозяевами, и проводил здесь в общей сложности пять или шесть недель, как частный человек, но в роскоши, не уступавшей старинному блеску его рода. В первый свой приезд туда после моего переселения в Монморанси маршал и его супруга прислали лакея, который передал мне поклон от их имени и приглашение ужинать у них, когда мне будет угодно. И в каждый свой приезд они не забывали повторять то же самое приветствие и приглашенье. Это привело мне на память г-жу де Безанваль, пославшую было меня обедать в буфетную. Времена переменились; но я остался тот же. Я не желал, чтоб меня посылали в буфетную, и мало дорожил столом вельмож. Я предпочел бы, чтоб они оставили меня в покое, не чествуя и не унижая. На учтивость герцога и герцогини Люксембургских{389} я ответил вежливо и почтительно, но не принял их приглашения. Мое нездоровье, мой застенчивый нрав и неуменье вести разговор заставляли меня содрогаться при одной мысли о появлении в обществе придворных, и я даже не пошел в замок поблагодарить, хотя понимал, что как раз этого-то и хотят от меня и что вся эта предупредительность вызвана скорей любопытством, чем расположением. Между тем любезности продолжались и даже все усиливались. Графиня де Буффле, очень дружившая с супругой маршала, приехав погостить в Монморанси, прислала узнать о моем здоровье и выразила желанье меня видеть. Я ответил, как должно, но не тронулся с места. В следующий приезд, на Пасху 1759 года, кавалер де Лоранзи, принадлежавший к двору принца де Конти и кругу герцогини Люксембургской, несколько раз был у меня; мы завязали знакомство; он настаивал, чтобы я сделал визит в замок; я не послушался. Наконец однажды, в полдень, когда я меньше всего этого ожидал, ко мне приехал сам герцог Люксембургский в сопровождении пяти или шести лиц. На этот раз никак нельзя было уклониться: под страхом прослыть нахалом и невежей я уже не мог не отдать ему визита и не засвидетельствовать своего почтения его супруге, от лица которой он осыпал меня самыми любезными комплиментами. Так начались, в недобрый час, отношения, от которых я уже не мог больше защититься, хотя с полным основанием страшился их, пока не оказался в них втянутым. Я ужасно боялся герцогини Люксембургской. Я знал, что она хороша собой. Я видел ее несколько раз в театре и у г-жи Дюпен, за десять-двенадцать лет перед тем, когда она еще была герцогиней де Буффле и блистала красотой в первом расцвете; но ее считали злой, и такая репутация столь знатной дамы вызывала во мне трепет. Едва я увидел ее, как уже был покорен. Я нашел в ней ту чарующую прелесть, то обаяние, не исчезающее с годами, которое всего более способно подействовать на мою душу. Я предполагал, что она говорит умно, но колко и язвительно. Ничуть не бывало: она говорит совсем не так, гораздо лучше. Разговор ее не пересыпан блестками остроумия. В нем нет неожиданных оборотов, сопоставлений, нет даже, собственно, того, что называется гибкостью ума; но он полон восхитительного изящества, никогда не поражающего и всегда очаровывающего. Ее похвалы тем более пленительны, что они так просты; кажется, будто она не думая роняет их вскользь и будто уста ее говорят от избытка чувств. Мне в первое же посещение показалось, что, несмотря на мой неловкий вид и нескладную речь, я ей понравился. Все придворные дамы мастерицы уверить в этом, когда хотят, – будь то правда или нет, – но не все умеют, подобно герцогине Люксембургской, сделать эту уверенность такой отрадной, что сомневаться в ней не хватает духу. В первый же день я готов был почувствовать к ней полное доверие (вскоре я действительно почувствовал его), если б ее падчерица, герцогиня де Монморанси, ветреная, довольно хитрая и довольно насмешливая особа, не принялась за меня и своей болтовней не вызвала у меня подозрения, что под покровом бесчисленных похвал со стороны ее маменьки и притворного заигрыванья со стороны ее самой меня попросту вышучивают. Может быть, я не так-то легко разуверился бы в этом, если б оставался только в обществе этих дам; но исключительная благосклонность самого маршала убедила меня, что их любезность неподдельная. Принимая во внимание мою застенчивость, можно только удивляться, до чего быстро завязались у нас с герцогом отношения равного с равным, как ему того хотелось, и не менее удивительна его готовность ничем не нарушать полнейшую независимость, в которой я желал жить. И он, и его супруга были уверены в том, что я доволен своим положением, не желаю изменять его, и, по-видимому, не интересовались моим материальным положением и не думали о моем устройстве; хотя я не мог сомневаться в теплом внимании их обоих ко мне, они не предлагали мне места или какой-либо поддержки, если не считать одного раза, когда герцогиня пожелала, чтобы я согласился вступить во Французскую академию. Я напомнил о своей религии; герцогиня сказала, что это не препятствие и что она берется уладить это. Я ответил, что, как ни велика для меня честь принадлежать к столь славной корпорации, но, отказав г-ну де Трессану и в известном смысле даже польскому королю вступить в Нансийскую академию, я, не нарушая приличий, не могу сделаться членом какой-либо другой. Герцогиня не настаивала, и больше об этом не было речи. Такая простота в отношениях со столь знатными особами, имевшими возможность все сделать для меня, поскольку герцог был – и вполне заслуженно – личным другом короля, представляла удивительный контраст с беспрестанными, предупредительными и назойливыми заботами со стороны покинутых мною друзей-покровителей, которые старались не столько услужить мне, сколько унизить меня. Когда маршал посетил меня в Мон-Луи, мне было нелегко принять его вместе со свитой в единственной моей комнате, – не потому, что я вынужден был усадить его среди грязных тарелок и разбитых горшков, а потому, что пол в комнате прогнил, и я боялся, как бы под тяжестью свиты он совсем не провалился. Озабоченный не столько опасностью, угрожавшей мне лично, сколько той, которой из-за своей снисходительности подвергался этот добрый вельможа, я поспешил увести своего гостя и, несмотря на еще холодную погоду, повел его в мою башню, совершенно открытую и не имевшую печи. Когда мы туда пришли, я объяснил ему причину, заставившую меня принимать его в этом помещении; он передал об этом своей супруге, и оба стали меня уговаривать перейти на время, пока у меня будут перестилать пол, в другое помещение – в замке или, если мне больше нравится, в уединенном здании, расположенном посреди парка и носившем название «Малого замка». Об этом очаровательном месте стоит поговорить. Парк или сад в Монморанси расположен не на ровном месте, как в Шевретте, а на склонах, пригорках и в ложбинах, удачно использованных искусным художником, разбросавшим здесь рощи, гроты, пруды, бельведеры и с помощью уменья и таланта, если можно так выразиться, увеличившим пространство, само по себе довольно ограниченное. Парк этот в верхней своей части увенчан террасой и замком; в нижней он сужается, а затем снова расширяется в направлении долины, причем образуемый узкой частью угол занимает большой пруд. Между оранжереей, построенной в широкой части парка, и прудом, дремлющим в кольце холмов, по которым красиво разбросаны рощицы и одинокие деревья, находится упомянутый выше «Малый замок». Здание это вместе с окружающим его участком земли когда-то принадлежало знаменитому Лебрену{390}, любовно выстроившему и украсившему его с тем восхитительным вкусом в области орнаментации и архитектуры, которым питалось творчество этого великого живописца. С тех пор замок перестраивался, однако всегда по чертежам первого владельца. Он невелик, прост, но изящен. Так как он стоит в низине, между водоемом оранжереи и большим прудом, и, следовательно, не огражден от сырости, в нем посредине проделали сквозной перистиль, по бокам которого тянутся в два этажа колонны; благодаря такому устройству воздух овевает все здание и, несмотря на его положение, стены остаются сухими. Если смотреть на это строение с противоположной высоты, откуда открывается на него чудный вид, кажется, что оно со всех сторон окружено водой, и можно подумать, что это какой-то очарованный остров или самый красивый из трех Борромейских островов на Лаго-Маджоре, называемый Isola bella. В этом-то уединенном здании мне и предоставили на выбор одно из четырех жилых помещений, которые в нем находятся, не считая нижнего этажа, состоящего из зала для танцев, бильярдной и кухни. Я взял самое маленькое и простое, над кухней, которую тоже отдали мне. Комнаты отличались чистотой, мебель в них была белая и голубая. В этом-то восхитительном уединении, среди лесов и вод, под пенье всевозможных птиц, вдыхая аромат цветущих апельсинных деревьев, писал я в непрерывном восторге пятую книгу «Эмиля», и свежим ее колоритом я в значительной мере обязан окружавшей меня обстановке. С какой поспешностью бежал я каждое утро при восходе солнца вдохнуть благоуханного воздуха в перистиле! Какой вкусный кофе с молоком пил я там наедине с моей Терезой! Моя кошка и собака составляли нам компанию. Одной этой свиты было бы мне довольно на всю жизнь, и я никогда не знал бы скуки. Я чувствовал себя там как в земном раю: моя жизнь текла с той же невинностью, и я наслаждался таким же счастьем. В свой июльский приезд герцог и герцогиня Люксембургские выказали мне столько внимания и ласки, что, живя у них и осыпанный их милостями, я не мог отблагодарить их иначе, как частыми посещениями. Я почти не расставался с ними: утром я шел засвидетельствовать свое почтенье супруге маршала и обедал там, днем отправлялся на прогулку с маршалом; но ужинать я не оставался из-за многолюдного общества и потому, что там ужинали слишком поздно для меня. До сих пор все было пристойно, и ничего дурного не произошло бы, сумей я этим ограничиться. Но я никогда не умел держаться середины в своих привязанностях и просто выполнять требования общества. Я всегда был либо всем, либо ничем; вскоре я стал всем. Видя, что меня чествуют, балуют особы столь значительные, я переступил границу и воспылал к ним такой дружбой, какую позволительно иметь только к равным. В свое обращение я внес всю свойственную ей непринужденность, тогда как они никогда не расставались со своей обычной вежливостью. Впрочем, я никогда не чувствовал себя вполне свободно с супругой маршала. Хоть и не совсем успокоившись относительно ее характера, я опасался его менее, чем ее ума, – он меня тревожил. Я знал, что к разговору она требовательна, и с полным правом. Мне было известно, что женщины, в особенности знатные дамы, желают, чтобы их занимали, и лучше задеть их, чем заставить скучать; по ее замечаниям о только что ушедших собеседниках я мог представить себе, что она должна думать о моих неловких речах. Мне было так страшно разговаривать при ней, что я прибег к вспомогательному средству: это было чтение. Она слышала о «Юлии», знала, что это сочинение печатается, и выразила желание поскорей познакомиться с ним; я сказал, что могу прочесть его; она согласилась. Каждое утро я являлся к ней к десяти часам утра; приходил маршал; дверь закрывали. Я читал, сидя возле ее постели; и я так хорошо рассчитал свое чтение, что его хватило бы на время их пребывания в деревне, хотя бы даже оно не прерывалось[53]. Успех этого средства превзошел мои ожидания. Герцогиня увлеклась «Юлией» и ее автором; она говорила только обо мне, занималась только мной, осыпала меня любезностями, обнимала по десять раз на день. Она пожелала, чтобы мое место за столом было всегда рядом с нею, а когда некоторые вельможи хотели занять его, говорила, что оно принадлежит мне, и сажала их на другое место. Можно представить себе, как меня очаровывала такая благосклонность, если малейшая ласка покоряет меня. Я искренне привязался к ней. Видя такое внимание и чувствуя, что мой ум лишен той приятности, которая могла бы оправдать его, я боялся только одного: как бы приязнь не перешла в отвращенье, – и, к несчастью для меня, этот страх оказался слишком основателен. Наверно, была какая-то врожденная противоположность между ее образом мыслей и моим, если, помимо тысячи неловкостей, постоянно прорывавшихся у меня в разговоре и даже в письмах, когда я бывал с ней в самых лучших отношениях, случалось, что ей многое не нравилось, и я не мог понять почему. Приведу только один пример, хотя мог бы привести их двадцать. Она знала, что я переписываю для г-жи д’Удето «Элоизу» за постраничную оплату. Она пожелала тоже получить экземпляр на тех же условиях. Я обещал и, включив ее тем самым в число своих заказчиков, написал ей что-то любезное и почтительное по этому поводу; по крайней мере таково было мое намерение. Вот ее ответ (связка В, № 43), заставивший меня свалиться с облаков:
Версаль, вторник «Я рада, я в восхищении: ваше письмо доставило мне бесконечное удовольствие; спешу сообщить вам об этом и поблагодарить вас. Вот подлинные выраженья вашего письма: «Хотя вы, несомненно, очень выгодная заказчица, я не без колебаний беру с вас деньги: в сущности, это я должен был бы платить вам за удовольствие работать для вас». Ничего к этому не прибавлю. Я огорчена, что вы никогда ничего не сообщаете мне о своем здоровье. Это интересует меня больше всего. Люблю вас от всего сердца. Признаюсь, что с великим огорчением сообщаю об этом письменно, так как была бы рада сказать вам об этом лично. Герцог любит вас и обнимает от души».
Получив это письмо, я отложил более тщательное изучение его и поспешил ответить, чтобы протестовать против всякого дурного толкования моих слов. А после многодневного обдумыванья – вполне естественно, полный тревоги, по-прежнему ничего не понимая, – вот какой я дал по этому поводу окончательный ответ:
Монморанси, 8 декабря 1759 г.
«Со времени моего последнего письма я сотни раз думал об этой фразе. Я рассматривал ее в ее собственном и прямом смысле, разбирал во всех смыслах, какие только можно ей придать, и признаюсь, милостивая государыня, – не знаю, должен ли я принести вам извинения или это вы должны просить их у меня».
Прошло уже десять лет с тех пор, как эти письма были написаны. Я часто думал о них с того времени; и моя глупость в этом вопросе до сих пор настолько велика, что мне так и не удалось понять, что могла она найти в этой фразе – не говорю, обидного, но хотя бы неприятного. Относительно рукописного экземпляра «Элоизы», который пожелала иметь герцогиня Люксембургская, я должен рассказать, какое сделал к нему добавление, чтобы отличить его каким-нибудь заметным преимуществом от всех других. Я написал отдельно приключения милорда Эдуарда{391} и долго колебался, включать или не включать их, целиком или в отрывках, в это произведение, где они казались мне нужными. В конце концов я решил совсем их выбросить, потому что они отличаются по тону от всего остального и могли нарушить его трогательную простоту. К этому у меня появилось и другое, более веское основание, когда я лучше узнал герцогиню. Дело в том, что в этих приключениях фигурирует одна римская маркиза с отвратительным характером, отдельные черты которого, совсем не свойственные герцогине, могли быть приписаны ей теми, кто знал ее только понаслышке. Поэтому я очень радовался своему решению и укрепился в нем. Но, горячо желая обогатить ее экземпляр чем-нибудь таким, чего не было ни в одном другом, я не нашел ничего лучшего, как сделать из этих злосчастных приключений выдержки и прибавить их туда. Мысль безрассудная, нелепая, и объяснить ее можно только слепой судьбой, увлекавшей меня к гибели!
Quos vult perdere Jupiter, dementat{392}.
Я был настолько глуп, что сделал выдержки с особой тщательностью, потратив на них много труда, и послал ей этот отрывок, как самую прекрасную вещь на свете, – причем предупреждал, что сжег оригинал (как это и было в действительности), что выдержки сделаны для нее одной и их никто никогда не увидит, если только она сама не покажет их. Все это, нисколько не убедив ее в моем благоразумии и скромности, как я рассчитывал, только дало ей повод думать, будто я усматриваю здесь обидное для нее сходство. Я безрассудно был уверен, что она придет в восторг от моего поступка. Однако, вопреки моим ожиданиям, она не выразила по этому поводу никакого восхищения и, к великому моему удивлению, никогда ни одним словом не упомянула о присланной тетради. Но я по-прежнему был доволен своей находчивостью и только много времени спустя – по другим признакам – заметил, какое впечатление она произвела. Относительно ее экземпляра мне пришла в голову еще одна идея, более благоразумная, но по своим отдаленным последствиям явившаяся для меня не менее вредной: все содействует року, когда он влечет человека к несчастью. Мне захотелось украсить эту рукопись рисунками для гравюр к «Юлии», оказавшимися одного формата с тетрадью. Я попросил эти рисунки у Куанде, так как они принадлежали мне с любой точки зрения, тем более что я отдал ему весь доход с гравюр, а оттиски с них расходились в большом количестве. Куанде настолько же хитер, насколько я лишен хитрости. Заставив себя упрашивать, он добился того, что узнал, зачем они мне понадобились. Тогда, под предлогом, что ему захотелось прибавить к этим рисункам несколько украшений, он принудил меня оставить их у него, и кончилось тем, что поднес их сам.
Ego versiculos feci, tulit alter honores[54]{393}.
Это окончательно открыло ему двери дома герцога Люксембургского, и с тех пор он стал бывать там запросто. После моего временного переселения в «Малый замок» Куанде очень часто приходил туда ко мне, и всегда с самого утра, – особенно когда герцог и герцогиня бывали в Монморанси. Получалось так, что, для того чтобы провести с ним день, я не показывался в замке. Меня стали упрекать за это отсутствие; я объяснил причину. Меня попросили привести г-на Куанде; я привел его. А плут Куанде только этого и добивался. Так, благодаря исключительной доброте ко мне герцога и герцогини служащий г-на Телюзона, которого хозяин иногда удостаивал сажать с собой за стол, когда не было гостей, вдруг оказался допущенным к столу маршала Франции, в общество принцев, герцогинь, самой высокой придворной знати. Никогда не забуду, как однажды Куанде нужно было вернуться в Париж раньше обычного и маршал после обеда сказал присутствующим: «Пойдем прогуляемся по дороге в Сен-Дени; проводим господина Куанде». Голова бедного малого окончательно закружилась. Что до меня, я разволновался и не мог сказать ни слова. Я шел позади, плача как ребенок и изнемогая от желания целовать следы доброго маршала. Но история с переписываньем «Элоизы» заставила меня забежать вперед. Вернемся к изложению событий по порядку, насколько позволит мне память. Как только домик в Мон-Луи был готов, я его чисто и просто омеблировал и вернулся туда, не желая нарушить правило, принятое мною при выезде из Эрмитажа, – иметь всегда свою собственную квартиру; но я не мог также отказаться от своего помещения в «Малом замке». Я взял с собой ключ от него и, дорожа прелестными завтраками в перистиле, часто ночевал там и проводил иногда по два, по три дня, как на даче. Из всех частных лиц в Европе я обладал тогда, быть может, самым лучшим и приятным помещением. Мой хозяин, г-н Мата, самый милый человек на свете, предоставил мне целиком руководство ремонтом в Мон-Луи и пожелал, чтобы я распоряжался его рабочими, а он совсем не будет вмешиваться. И вот я ухитрился сделать себе из одной комнаты на втором этаже полную квартиру, состоящую из спальни и гардеробной. На первом этаже были кухня и комната Терезы. Башня служила мне кабинетом; в ней поставили хорошую застекленную перегородку и сложили камин. Поселившись там, я для развлечения принялся украшать террасу, уже осененную двумя рядами молодых лип; я велел прибавить к ним еще два, чтобы получилась зеленая беседка, и поставить там каменный стол и скамьи; посадил вокруг сирень, жасмин и жимолость, разбил параллельно обоим рядам деревьев прекрасный цветник. Эта терраса была расположена выше, чем терраса замка; с нее открывался не менее прекрасный вид; я приручил там множество птиц; она служила мне гостиной, где я принимал маршала и его супругу, герцога де Вильруа, принца де Тенгри, маркиза д’Армантьера, герцогиню де Монморанси, герцогиню де Буффле, графиню де Валантинуа, графиню де Буффле и других лиц того же ранга, которые не отказывались совершать паломничество из замка в Мон-Луи по очень утомительному подъему. Всеми этими посещениями я был обязан благосклонности герцога и герцогини Люксембургских; я понимал это, и сердце мое было полно благодарности. Однажды в припадке умиления я сказал герцогу, обнимая его: «Ах, господин маршал, я ненавидел великих мира сего, пока не узнал вас, а теперь ненавижу их еще больше, – ибо вы показали мне, как легко им было бы заставить себя обожать». Впрочем, приглашаю всех, кто знал меня в это время, засвидетельствовать, заметили ли они, чтобы весь этот блеск хотя бы на минуту ослепил меня, чтобы дым этого фимиама одурманил мне голову, изменился ли я в своем обращении, стал ли менее прост в своих манерах, раздружился ли с соседями, перестал ли тесно общаться с народом, не был ли так же готов всем услужить когда мог, не раздражаясь из-за бесчисленных и нередко бессмысленных беспокойств, которые постоянно мне доставляли. Если сердце влекло меня в замок Монморанси вследствие искренней привязанности к его хозяевам, оно также заставляло меня возвращаться в мои края, чтобы насладиться радостями жизни спокойной и простой, без которой для меня нет счастья. Тереза подружилась с дочерью каменщика, моего соседа, некоего Пийе, а я подружился с ним самим; и вот, пообедав утром в замке – не ради удовольствия, а чтобы сделать приятное супруге маршала, с каким нетерпеньем возвращался я вечером оттуда, чтобы поужинать с добряком Пийе и его семьей то у него в доме, то у меня! Кроме этих двух квартир, я скоро получил еще третью – в парижском особняке герцога и герцогини Люксембургских: хозяева так настаивали на том, чтобы я навещал их там иногда, что я согласился, несмотря на свое отвращенье к Парижу, где после своего отъезда в Эрмитаж был только два раза, о чем я уже говорил. Впрочем, теперь я ездил туда только по определенным дням, единственно для того, чтобы поужинать, и возвращался на другой день утром. Я входил и выходил через сад, примыкавший к бульвару, так что мог сказать, ничуть не погрешив против истины, что нога моя не касалась парижской мостовой. Среди этого кратковременного благоденствия издали уже надвигалась катастрофа, положившая ему конец. Вскоре после моего возвращения в Мон-Луи у меня завязалось там – как обычно, помимо моего желания – новое знакомство, тоже составляющее целую эпоху в истории моей жизни. Из дальнейшего будет видно – в хорошем или дурном смысле слова. Новой знакомой была маркиза де Верделен, моя соседка, муж которой незадолго перед тем купил загородный дом в Суази, возле Монморанси. Мадемуазель Аре, дочь графа Арса, человека знатного, но бедного, вышла замуж за г-на де Верделена, старого, безобразного, глухого, кривого, со шрамом на лице, резкого, грубого, ревнивого, а в общем добродушного, если к нему умело подойти, и обладателя ренты в пятнадцать-двадцать тысяч ливров, за которую ее и выдали. Этот селадон весь день ругался, кричал, бушевал и доводил жену до слез, но в конце концов всегда делал то, что она хотела, воображая, что делает ей назло, так как она умела уверить его, будто он сам этого хочет, а она этому противится. Г-н де Маржанси, о котором я упоминал, был другом этой дамы и стал другом ее мужа. За несколько лет перед тем он сдал им свой замок Маржанси, возле Обона и Андийи, и они жили там как раз в период моего страстного увлечения г-жой д’Удето. Г-жа д’Удето и г-жа де Верделен были знакомы через г-жу д’Обтер, их общую приятельницу; и так как сад Маржанси находился на пути к горе «Олимп», куда любила ходить г-жа д’Удето, г-жа де Верделен дала ей ключ, чтобы она могла проходить через сад. Благодаря этому ключу и я часто проходил через этот сад вместе с ней, но я не любил неожиданных встреч, и, когда г-жа де Верделен случайно попадалась нам на пути, я оставлял их вдвоем, ничего не говоря, и проходил вперед. Столь мало галантное поведение вряд ли могло расположить ее ко мне. Однако, приехав в Суази, она все-таки стала искать встреч со мной. Она несколько раз являлась ко мне в Мон-Луи, но не заставала меня; видя, что я не отдаю ей визита, она вздумала вынудить меня к этому и послала мне несколько горшков с цветами для моей террасы. Пришлось пойти поблагодарить ее; этого было достаточно: мы познакомились. Знакомство это сначала омрачалось бурями, как все мои знакомства, которые завязались против моего желания. Оно, собственно, никогда не было вполне мирным. Склад ума г-жи де Верделен был слишком чужд моему. Колкости и эпиграммы выходят из ее уст с такой простотой, что необходимо постоянное напряжение внимания – для меня чрезвычайно утомительное, – чтобы заметить, когда она только шутит, а когда насмехается. Пришедший мне на память пустяк дает об этом достаточное представление. Ее брат был только что назначен командиром фрегата, действовавшего против англичан{394}. Я заговорил о том, как лучше вооружить этот фрегат и в то же время не перегрузить его. «Ну да, – сказала она совершенно спокойным тоном, – пушек берут ровно столько, сколько нужно для сражения». Мне редко случалось слышать, чтобы она говорила хорошо о каком-нибудь отсутствующем друге, не обмолвившись ни словом осуждения. Ко всему она относилась или дурно, или насмешливо, не делая исключения даже для своего друга Маржанси. Но особенно несносной для меня была ее манера постоянно докучать мне посылочками, подарочками, записочками, на которые мне приходилось отвечать и ломать себе голову, придумывая, как выразить благодарность и отказаться. Однако наши частые встречи с ней привели к тому, что я в конце концов к ней привязался. У нее были свои огорченья, как и у меня. Взаимные признания сделали наши беседы наедине интересными для нас обоих. Ничто так не связывает сердца, как отрада совместных слез. Мы искали друг у друга утешения, и потребность эта часто заставляла меня смотреть сквозь пальцы на многое. Я вкладывал столько суровости в мою откровенность с нею, выказывал иногда так мало уважения к ее характеру, что, в сущности, надо было очень уважать ее, чтобы думать, что она способна искренно простить меня. Вот образчик писем, какие я иногда писал ей, причем надо заметить, что ни разу ни в одном из своих ответов она не обнаружила ни малейшей обиды.
|
|||
|