|
|||
Письмо № 123
Правда ли, что никто не спит? Правда, что ты тоже не спишь? Ворочаешься с боку на бок, не можешь успокоиться? Это правда? Сегодня я был на реке. Лед еще лежит, плывет темными пятнами тут и там, чернеет вдоль берегов. Но сегодня я видел волны — легкую беспокойную рябь. Ты и раньше ворочалась, не могла успокоиться, правда? Может быть, оттого я тебе и пишу? Потому что тебе никак не уснуть?
Э.
Я полулежу на диване, уставившись в телевизор, и вот уже несколько минут безуспешно пытаюсь понять, что происходит на экране. Ручная камера снимает нескольких мужчин, которые носятся по саду. Иногда кто-то забегает в дом, кто-то выбегает. Одни что-то жарят на гриле, гремя посудой и перекрикиваясь, другие играют в крокет. Одежды на них почти нет, один вообще голый и злой, да к тому же пьяный. Может быть, это документальный фильм. Документальный фильм о мужчинах, которые бегают по саду. Звонит телефон, я слышу, как отец выходит из кухни в коридор, чтобы взять трубку. — Элиас, это тебя. Мне никогда никто не звонит. — Здорово, это Густав. Голос у него усталый, как в конце долгого дня. Как будто он тоже валяется на диване и смотрит ту же программу о мужчинах, бегающих по саду. — Здрасте. — Я просто хотел… Чем-то мне нравятся люди, которые начинают разговор словами «я просто хотел». — Мы с тобой на днях говорили, и ты не то чтоб горел желанием сыграть на концерте… Не горел желанием. Хорошее выражение. — Черт, зря я позвонил. Тот старый шлягер, «Shame, shame, shame»… — Угу. Если не знать Густава — как он обычно держится и как говорит, — то можно подумать, что он пьяный, как тот голый мужик в телевизоре. — Может быть, ты передумал? Слова звучат так, будто он вовсе и не надеется. Никакого задора в голосе. Мне это нравится. — Саксофон можно взять у нас. — Да, вы говорили. — Точно, говорил. «Необычайное сиянье моря». Эту песню я играл в актовом зале, в шестом классе, когда Терес смотрела и думала, что я смелый. Разве я был смелым? Помню только, как нервничал. Мне почему-то нравится, что Густав такой заторможенный. С одной стороны, меня так и подмывает сказать: «Да, я передумал. Конечно, сыграю». С другой стороны, совсем не хочется. — Это, прямо скажем, не шедевр. — Что? — Ну, песня эта. Особенно в оригинале: дамочка, которая ее поет, явно прогуливала занятия по вокалу. Но если подойти творчески, то… Отец стоит у раковины на кухне и ставит тарелки в буфет. Он смотрит на меня, но как только я поднимаю глаза, тут же отводит взгляд. — Shame on you, if you can’t dance too! [3] Густав выкрикивает слова в телефонную трубку, а потом коротко, хрипло хохочет. Смех резко обрывается. — Да уж, черт-те что. Но нам нужен саксофонист. Вообще мне нравится слушать голос Густава в телефонной трубке. Пусть говорит, хотя зря тратит время: я не соглашусь. Я даже не уверен, что еще умею играть, — может, все забыл. Я, кажется, больше никогда… — Ничего не выйдет. Отец быстро оборачивается и смотрит на меня, как будто я говорю с ним. «Ничего не выйдет». Уверен, раньше я таких слов не произносил. Густав вздыхает. Интересно, а те мужики все еще бегают в телике? — Ну да, ничего не выйдет. Он повторяет за мной, констатируя факт: не выйдет, ничего не выйдет. — Ладно, всего тебе, парень. Пока. Я кладу трубку. Что-то у нас на кухне с освещением. Свет какой-то ясный, открытый. И с отцом что-то новое: он ставит тарелки в буфет, и его окружает свет — прохладный, прозрачный, простой. Вечер, озаренный лучами простого света. И какое-то знакомое, мимолетное чувство: не пойму, что это. Может быть, грусть или тоска по чему-то. А может быть, и то и другое. Мне хочется сфотографировать этот свет. Никогда в жизни не хотелось ничего фотографировать, у меня даже фотоаппарата нет. Я все смотрю, смотрю на кухню. Отец, наверное, уже удивляется, глядя на меня. Тарелки убраны. — Густав — он такой, — произносит отец. — Да уж, Густав есть Густав, — отвечаю я. Больше мы об этом не говорим.
Дует ветер, но все равно тепло. Уже садясь на велосипед у школы, я чувствую, что по дороге домой ужасно вспотею. Ездить медленно я не умею, никогда не умел, и теперь жалею, что с утра надел такой теплый свитер. Вот если бы его снять и остаться в одной куртке, то было бы вполне сносно, но я, разумеется, этого не делаю: светить своим бледным торсом меж высоких сосен на школьном дворе — только этого не хватало. Я вытаскиваю велосипед на широкий тротуар через дыру в заборе, и вдруг на меня наваливается усталость: зачем, ну зачем я себя мучаю? Почему не зайти в школьный туалет, чтоб снять там свитер и запихнуть его в сумку? Почему я не могу решить даже такую простую задачу? Поворачиваю назад и через несколько минут возвращаюсь в джинсовой куртке, застегнутой на все пуговицы, и со свитером в сумке. На улице, конечно, теплее, чем раньше, но все же не лето. Я вздрагиваю, когда ветер задувает под куртку, а металлические кругляшки на обратной стороне пуговиц касаются кожи, как холодные капли. Странное чувство, как будто я сразу и одет, и раздет. Проезжаю мимо людей, которые бредут по тротуару, сбившись в стайки. Похоже, никто никуда не спешит. Все сбросили зимнюю одежду, несколько девчонок из нашей школы идут мне навстречу, повязав куртки вокруг пояса, и едят мороженое. Я пытаюсь представить себе их реакцию, если бы я, именно я, ехал, расстегнув куртку, трепыхающуюся на ветру, и выставив на всеобщее обозрение грудь. Наверное, померли бы со смеху. Правда, сначала дождались бы, когда я скроюсь из виду. Я кручу педали в ровном темпе, и в такт постепенно вплетается мелодия, которая крутилась в голове весь день. «Shame, shame, shame, shame, shame, shame, shame, shame on you, if you can’t dance too». Шлягер, о котором говорил Густав. Не могу вспомнить, почему он мне знаком, где я его слышал. Может быть, в рекламе по телевизору. «Shame on you, if you can’t dance too». Что там Терес говорила? Что я побеждал во всех танцевальных соревнованиях? Слабо припоминаю потные челки, дрыганье рук и ног в классе с задернутыми занавесками. Лимонад, попкорн и липкие пятна на полу. И — да, я, кажется, неплохо дрыгал и руками, и ногами. От этой мысли странно колет где-то в груди, и на этот раз дело не в металлических кругляшках. Элиас танцует? Нет! Shame on you[4]. Мне должно быть стыдно? Люди не торопясь прогуливаются стайками — кто пешком, кто на велосипедах, а я кручу педали в одиночку. Наверное, у меня удручающий вид. Но что сделать, чтобы стало иначе, — не знаю. Последняя поездка на велике в компании Тоббе и его двоюродного братца особого удовольствия мне не доставила. Повернув за угол, я въезжаю во двор и сразу вижу их. Они сидят на крыльце: Юлия накинула на плечи тонкую темно-красную куртку, Сигне хищной птицей осматривает двор. Мне хочется немедленно повернуть назад, чтобы не встречаться с ними, только не сейчас, но Сигне уже пронзила меня соколиным взглядом и не собирается отпускать. Я заранее слезаю с велосипеда: хочу пройти последние метры пешком, чтобы выиграть немного времени. Зачем мне это время — не знаю. Вспоминаю, что куртка надета на голое тело. Юлия меня не заметила, она улыбается солнцу. Сигне, наоборот, не сводит с меня взгляда, пока я веду велосипед к стойке у крыльца. На ней пальто и темно-синий берет, надетый чуть набекрень. Из-под берета торчат пряди седых до белизны волос и светятся на солнце. Здесь, у стены, очень жарко — только бы не забыться и не расстегнуть куртку. Сигне приветственно кивает: — Не думай, что я благодарю Бога за прекрасную погоду. Я киваю в ответ, не понимая, почему мое появление навело ее на мысль о Боге. — Я вообще в него не верю. Разве что в случае острой необходимости. Юлия смеется, не открывая глаз: — Что ты такое говоришь? С чего мне думать, что ты благодаришь Бога? — Я не с тобой разговариваю, — отрезает Сигне. Юлия открывает зелено-карие глаза и оглядывается по сторонам, словно спросонья. Обнаружив меня, она будто слегка вздрагивает. — Привет… — произносит Юлия, почему-то удивленно. Не могла же она так быстро забыть, что я здесь живу. Сигне оглядывает двор. Около качелей играют двое малышей в резиновых сапогах. Я сразу представляю теплые влажные ноги, обутые в резину, и в ту же секунду чувствую прикосновение металлических капель к животу. — Напоминаний из библиотеки мне не присылали, следовательно, диски ты сдал. Судя по удивленному взгляду Юлии, бабушка не рассказывала ей про наши общие дела. — Благодарю, молодой человек, — твердо произносит Сигне, коротко улыбнувшись. Юлия смотрит на меня, подняв брови. На лбу образуется морщинка, и еще я вижу новые веснушки. — Да что вы… — я вдруг запинаюсь, не зная, как продолжить, — пустяки. Фраза, вежливая до отвращения. Мне нравится Сигне, я не хочу быть невежливым с ней, но мне не нравится стоять в куртке на голое тело перед Юлией, которая морщит лоб, и играть роль воспитанного молодого человека, который охотно помогает пожилым дамам. — Могла бы и меня попросить, — обращается Юлия к бабушке. Сигне фыркает, глядя на гипс Юлии: — Вот еще, инвалидов отправлять с поручениями! Я следую за взглядом Сигне: интересно, она знает, что произошло? Знает ли она, что «молодой человек» не только помогает пожилым дамам, но и ломает пальцы юным? — И к тому же, — добавляет Сигне, — это наше с Элиасом дело. Юлия снова поднимает брови. — Вот как! — удивленно усмехается она. Сигне и не думает объясняться, а просто смотрит перед собой. Еще раз взглянув на нее, Юлия, видимо, решает не задавать лишних вопросов. И я этому рад. — Но тебя, Юлия, я хочу попросить о другом. Мне пора домой, остальное уже не мое дело. Я делаю шаг к подъезду, Сигне это сразу замечает и жестом останавливает меня. Затем обращается к Юлии: — Проводи меня до квартиры, а потом пойди вместе с Элиасом к нему домой и спроси, не могут ли они с отцом одолжить нам щепотку разрыхлителя для выпечки. Мне очень хочется возразить, и краем глаза я вижу, что Юлия в замешательстве, но ни один из нас, конечно, не решится спорить с Сигне. Хорошо бы, по крайней мере, сбегать домой, снять куртку и надеть свитер. Но тут я вспоминаю, что надо пристегнуть велосипед, а когда вхожу в подъезд, Сигне уже поднимается по лестнице вместе с Юлией, и у меня нет никакой возможности обогнать их, не толкаясь. Юлия стоит у меня за спиной и ждет, когда я отопру дверь. Замок, как назло, заклинило, и я начинаю заметно нервничать. Как только мне наконец удается повернуть ключ, в голову приходит безумная мысль: что, если мы, я и Юлия, действуем по плану, который заранее составила Сигне? Что, если нужен ей вовсе не разрыхлитель, а повод отправить Юлию ко мне в гости? Куртка, надетая на голое тело, ужасно раздражает. Хочется снять ее, но пока Юлия здесь, об этом и речи быть не может. Я бросаю сумку в свою комнату и резко закрываю дверь. Правда, сразу жалею об этом: к чему такой дурацкий демонстративный жест? Но теперь уже ничего не поделать. Юлия стоит у входной двери, держа в руке куртку, с поникшим и растерянным видом. — Проходи, — говорю я. Она разувается, вешает куртку и медленно следует за мной на кухню. Я не имею ни малейшего представления о том, где отец хранит разрыхлитель, если он вообще у нас есть. Догадываюсь, что не в холодильнике, — все-таки уроки домоводства не прошли даром. Я оглядываю шкафы и полки, будто в поисках подсказки. — Как у вас красиво. Я поворачиваюсь к ней. Она говорит спокойно и дружелюбно, обводя кухню каре-зеленым взглядом. И все равно внутри у меня все закипает. Что значит «красиво»? Ничего особо красивого у нас тут нет. Все как у других. А чего она ожидала — что бедный Элиас и его несчастный отец-одиночка живут в грязи и запустении? Что у нас на кухне валяются пустые коробки и бутылки? Я открываю рот, но не знаю, что сказать. Юлия снова морщит лоб и качает головой. Я вдруг понимаю, что сверлю ее недобрым взглядом, оттого она и морщится. Уже второй раз за несколько минут я жалею о своем поведении. И еще эта чертова куртка — снять бы ее уже, в конце концов. Разрыхлитель? Где отец хранит разрыхлитель? Я открываю кухонный шкаф, на верхней полке стоит несколько небольших банок. Я встаю на цыпочки и вытягиваю руку. Куртка задирается до пупа, раздражение растет. Потянись я еще немного — и достану, но тогда уж и соски будет видно. — Слушай… не обязательно… Юлия говорит осторожно, почти боязливо — наверное, опасается моей непредсказуемой реакции. — Ничего, — отвечаю я, забираясь на стул. — Просто тут немного… Не знаю, что говорить дальше. Мой мозговой центр разучился складывать слова. Я бесцельно переставляю банки и коробки с места на место. Юлия смеется — осторожно, будто зондируя почву: — Немного что? Я смотрю на нее: вот она стоит у нас на кухне с загипсованной рукой, сломанным мизинцем и новыми веснушками на носу. Ее бабушка недавно ставила для меня диски Юсси Бьорлинга. И она еще спрашивает — что? Как вышло, что именно она оказалась именно у нас на кухне? Сколько ей лет? И вправду ли ей интересно, «что? » Интересно, что куртка надета на голое тело, что я зря захлопнул дверь своей комнаты, что я ругаю себя за прищуренный взгляд, — ей и вправду это интересно? Хочет ли она знать, что, когда она рядом, со мной происходит что-то странное: я волнуюсь, мне ужасно хочется в туалет, но я ни за что не пойду, пока она здесь? Хочет ли она знать, что я совсем не привык принимать гостей, я не знаю, как вести себя, когда в доме люди, что да, такой вот я одиночка, что есть, то есть, и я не знаю, как может быть иначе. Одной рукой я держусь за верхнюю полку, другой — за дверцу шкафа. Стою на стуле и смотрю на Юлию, а ее лицо — сплошной вопрос. Я, кажется, что-то искал. Заглядываю в шкаф. — Разрыхлитель, — говорю я сам себе. В глубине шкафа стоит круглая банка. Дотянувшись до нее, чувствую, что на липкой крышке скопилась пыль. — Стало быть, разрыхлитель у вас есть. — Угу. Я верчу жирную пыльную банку в руках. На дне значится срок годности. — К сожалению, уже год как испортился. — Вы, наверное, не очень часто печете, — смеется Юлия. Я слезаю со стула, придвигаю его к столу. — Да, не очень. Она набирает воздуху в легкие, будто собираясь что-то сказать. Кажется, что слова вот-вот соскользнут с языка, стоит ей приоткрыть рот. Снова появляется морщинка над переносицей. Юлия делает выдох — и слова, наверное, улетучиваются вместе с дыханием, распавшись на мелкие частицы. Она поворачивается и выходит в прихожую. А я стою на месте, вместо того чтобы пойти следом и посмотреть ей в глаза.
Надо догнать ее. Я выхожу в прихожую. В одной руке она держит куртку, другой взялась за ручку двери. Смотрит на меня. Вокруг тихо, слышен только еле заметный свист сквозняка: Юлия уже приоткрыла дверь. Похоже, где-то в квартире распахнуто окно. На месте Юлии я бы открыл и закрыл дверь еще пару раз, чтобы услышать, как изменится звук. Но она ничего такого не делает. Наверное, вообще не слышит этого свиста. — Что такое? — Ничего… Просто подумал: с гостями надо прощаться, глядя им в глаза. Юлия снова смеется. Не злобно, не свысока, но я все равно жалею о своих словах. «Прощаться, глядя им в глаза», — это уж слишком. Как в шекспировские времена. Реплика из «Ромео и Джульетты». Джульетта — Юлия, даже имя почти такое же. — Это точно, — отвечает она, смотрит на меня, потом опускает глаза, и тут же взгляд скользит вверх по стене. Юлия делает глубокий вдох. — Извини, что я спрашиваю, но просто… Больше она ничего не успевает произнести: дверь сильным рывком открывают снаружи — человек на лестничной площадке явно не рассчитывал, что она уже приоткрыта. Юлия не успевает отпустить ручку, вылетает за порог и сталкивается с моим отцом. Руку в гипсе она успела поднять, красная куртка развевается, как сигнальный флаг. — О господи! — восклицает отец. Еле удержавшись на ногах и удержав Юлию, он с перепуганным видом смотрит на ее гипс. Какое-то время оба стоят неподвижно, как живая картина, изображающая моряков в шторм. — Простите! Живая картина распалась. Юлия и отец изумленно смотрят друг на друга. — Простите, — повторяет отец. — Я не знал, что за дверью кто-то стоит. — Конечно, как вы могли знать! — улыбается Юлия. — Я как раз собиралась выйти. — Понятно… Отец вопросительно смотрит на меня. Ему, конечно, интересно, кто она такая, но мне как-то не до формальностей. Я хочу снять куртку и пойти в туалет. — Ну, пока, — произносит Юлия, глядя сначала на меня, потом на отца. — Пока, — отвечаю я. — Здравствуйте и до свидания, — говорит отец. Выйдя из туалета, я застаю отца на кухне, в руке у него банка разрыхлителя. — Что… Он, очевидно, собирался спросить что-то насчет банки, но сбился с мысли, увидев меня с голым торсом и курткой в руках. Отец переводит взгляд с банки на мое голое тело, как будто между ними есть какая-то связь. Я смеюсь. — Что… что смешного? — Ничего, просто вид у тебя такой… — Какой? — Ну, смешной. Кстати, этот разрыхлитель уже год как испортился. — Что? — Разрыхлитель в этой банке. Срок годности вышел. Отец смотрит на меня, потом снова на банку. — Но как… то есть зачем ты ее достал? — Пирог думал испечь. Полгода назад и представить было нельзя, чтобы я отпустил такую шутку. Или месяц назад. Или даже неделю назад. Да и вчера такое было невообразимо. — Чего? — Шучу. Сигне, соседка снизу, послала Юлию сюда… Сигне — бабушка Юлии… В общем, забудь. А разрыхлитель выбрось. — Понятно… Отец сбит с толку, а мне хочется надеть чистую футболку. Я иду в свою комнату, оставив его наедине с разрыхлителем. Я стою перед открытым гардеробом и думаю, что надеть. Вижу перед собой каре-зеленые глаза Юлии, морщинку над переносицей, веснушки на носу. Вообще-то я никогда не выбираю одежду подолгу, просто хватаю первое попавшееся. Я даже не знаю толком, что там лежит на полках. Столкновение Юлии с отцом, взмах загипсованной руки. Пусть встреча и странная, но я рад, что они столкнулись. Мне даже хочется пойти на кухню и заговорить с отцом о Юлии, сказать о ней хоть пару слов. Я кладу одну ладонь на стопку футболок, другую на живот. По всему телу пробегает волна блаженства, мне хочется, чтобы одежда приятно касалась кожи, хочется слушать «Nessun dorma» на большой громкости. Или, может быть, даже «Shame on you, if you can’t dance too». В самом низу стопки лежит футболка из нежной, холодящей кожу ткани. Отец купил мне ее осенью, она серо-зеленая со светлой, почти белой полоской на груди. Солнечные лучи, проникающие в щели жалюзи, нагрели комнату: здесь жарко, почти душно. Я надеваю футболку и открываю окно. Порыв ветра щекочет живот в том месте, где я только что держал ладонь. Со двора доносятся разные звуки: птицы щебечут, кто-то со скрежетом и стуком что-то тащит по асфальту, звякают цепочки качелей, галдят дети, переговариваются взрослые. Что сейчас делает Юлия? Может быть, Сигне отправила ее в магазин за разрыхлителем? Интересно, Юлия пошла в темно-красной куртке или оставила ее дома? Что было под курткой? Я закрываю глаза, пытаясь вспомнить, и вижу чуть мятую ткань. Что-то зеленое, серо-зеленое. Открываю глаза и смотрю на свою футболку. Разве это не тот же самый оттенок, точь-в-точь? Как будто я надел эту футболку, чтобы на мне был тот же цвет, что и на Юлии. Как будто нарочно рассчитал. Вот глупо было бы, просто детский сад, так только маленькие девочки делают. Почему я вообще об этом подумал? Почему я стою и размышляю о цветах и оттенках? Откуда это воодушевление, рука на животе, воздух, звуки, проникающие в окно? Я хочу туда, где воздух и звуки, хочу быть среди них. Но в то же время хочу стоять на месте, зная, что все это остается за окном, я наслаждаюсь своим стремлением к воздуху, к свету… Сумка лежит на полу — там, куда я бросил ее, придя домой. Достаю из сумки свитер, несу к корзине для грязного белья. Должен бы уже проголодаться, но не ощущаю голода. Мороженое бы неплохо съесть, фруктовый лед, — надо съездить и купить. Проходя мимо кухни, я вижу отца: он достал из кухонного шкафа все банки и пакеты и теперь созерцает эту груду на кухонном столе. — Что это ты напеваешь? — Чего? Самое смешное вот что: лишь в тот момент, когда голосовые связки, губы и язык напрягаются, чтобы произнести «Чего? », я понимаю, что уже какое-то время напеваю, сам того не замечая. Ходил по квартире и пел: шел из комнаты в ванную, потом обратно в комнату, оттуда через всю прихожую в кухню и пел. Не во весь голос — скорее мурлыкал себе под нос, но все-таки. Такое чувство, будто меня поймали с поличным, неловко как-то. Даже и не вспомню, когда со мной такое было в последний раз. Отец смеется — наверное, над моей смущенной физиономией. Но еще в его смехе звучит какая-то глубинная мягкая радость. — Ты ходишь и напеваешь — вот я и спросил, что ты такое поешь. А напеваю я тот самый «старый шлягер», которого и не знаю толком, но который все вертится в голове после разговора с Густавом: «Shame, shame, shame, shame, shame…» — Ой, не знаю. Какую-то старую песню. — Я, кажется, ее знаю. Это… — «Shame, shame, shame» она называется вроде бы, — подсказываю я, но продолжать разговор не собираюсь. — Точно, — отвечает отец и уходит в гостиную. Я открываю морозилку, хотя заранее знаю, что мороженого там нет. Слышу, как отец роется среди вещей в комнате, перебирает диски, нажимает на кнопки музыкального центра. Слышу, как разгоняется компакт-диск, слышу музыку из колонок. Впервые за долгое, долгое время, впервые с тех пор, как мы переехали в эту квартиру, отец включает музыку. Я знаю, что он не делал этого даже в те редкие моменты, когда меня не было дома. Стою у морозилки, и что-то мешает мне войти в гостиную и присоединиться к нему, хотя я знаю, что эта музыка звучит и для меня. Страшно подумать, что может произойти с человеком, который внезапно, спустя столько лет, ставит диск с музыкой. Вдруг этот человек лопнет, разлетится на тысячу кусков? Вдруг он забылся и не думает о последствиях? Отец прибавляет звук и кричит: — Эта песня, да? Голос у него лишь немного веселее обычного. Значит, разрушительный эффект еще не наступил. Да, песня та самая. Поет дамочка, которая прогуливала занятия по вокалу. — Сто лет ее не слышал. Голос у отца не дрожит. Он подпевает, над чем-то смеется — наверное, над песней. А может быть, над собственным пением. — Эта песня, да? — Да, — отвечаю я, но так тихо, что он не слышит. Отец заходит на кухню. — Ты что-то ищешь? Только в этот момент я замечаю, что у меня ужасно замерзли ноги. — Нет, просто… смотрю. Закрываю морозилку и шевелю пальцами ног. Смотрю на отца: он как будто немного хмурит брови, озабоченно глядя на меня, но уже в следующее мгновение снова погружается в музыку. — Подумать только, у меня есть диск с этой песней! Не слышал ее… лет десять, если не двадцать. Как раз в эту секунду песня заканчивается. Отец возвращается в гостиную и снова включает тот же трек. Вроде бы ничего страшного с ним не происходит. Отец жив и даже здоров. Я расслабляюсь, ногам уже теплее. Пропасть перед нами не разверзлась, ничего такого. Иду в гостиную. Отец стоит перед стеллажом и покачивается в такт музыке. Сажусь в кресло. Ситуация отчасти знакомая: недавно я так же сидел в кресле и слушал музыкальный центр, стоявший на стеллаже в точно такой же гостиной. Разница только в том, что тогда я боялся за себя — боялся, что меня разорвет в клочья. И Сигне не раскачивалась в такт музыке. Песня и правда не шедевр, Густав прав. Но он наверняка доведет ее до ума, он свое дело знает. «I’m going to find a dancing man». Does Elias dance? No! Does Elias play the saxophone on school concerts? No! Then what is he doing? He crushes young ladies little fingers[5]. Отец вдруг начинает пританцовывать, так неожиданно, что у меня перехватывает дыхание. И тут он начинает подпевать дурашливым фальцетом: «Shame on you, if you can’t dance too! » Это что-то невиданное, какое-то безумие. Голос у него не лучше, чем у той певицы. Отец поворачивается ко мне и продолжает вилять бедрами и подпевать, закатывая глаза. Вид у него дико смешной, не говоря уже про голос. Я делаю вдох, выдох, и откуда-то из самого нутра поднимается смех, который я не могу сдержать — просто не получается. Я хохочу во весь голос, и это подхлестывает отца: шоу продолжается, он кривляется все сильнее, пищит еще громче, и я не понимаю, как ему удается сдерживать смех, как это все вообще возможно. Я смеюсь до колик, сгибаюсь пополам, падаю с кресла и продолжаю хохотать, свернувшись на полу. Хохочу так, что боюсь, как бы не стошнило. Песня заканчивается, и отец тоже прыскает от смеха. Он смеется не так, как я: больше похож на спринтера, который переводит дух после стометровки, — то пыхтит, то смеется, подбоченившись, и не сводит с меня глаз. — Господи боже ты мой, Элиас! — только и повторяет отец. Я лежу на полу и чувствую, как судорога ослабевает. Но стоит мне взглянуть на отца и представить себе его шоу, как снова разбирает смех. — Господи боже ты мой! — повторяет он. — Слов нет. Он склоняется надо мной: — Давай помогу встать. Я протягиваю руку, отец хватает ее, но мое тело совсем обмякло и лежит на полу, как мешок. Отец тянет меня за руку, но ничего не происходит. Смех покидает тело капля за каплей, ни одна мышца больше не может его поддержать. Я лежу на полу, закрыв глаза, а отец тянет меня за руку. Мы ничего не говорим, только тяжело дышим. Он наклоняется ко мне, берет за подмышки. Я валяюсь, как мешок с цементом, зажмурившись. Не сопротивляюсь, но и не помогаю. Я чувствую себя маленьким ребенком, который упрямо улегся на пол в магазине и не двигается с места, потому что знает, что родители его там не бросят. Отец меня не оставит. Он поднимает меня. Я тяжелый, ужасно тяжелый, но он поднимает, ставит на ноги. Все происходящее очень странно. И очень логично. Именно так все и должно быть. Мне не хватает духу открыть глаза. Я знаю, что отец обнимет меня, и я не против. Пусть обнимает, а я буду стоять, зажмурившись. — Ну, хватит, — говорит он, крепко прижимая меня к себе. — Все хорошо. А что еще сказать? Что еще сказать, если мы сто лет не обнимались? Он гладит меня по голове, и так мы стоим долго, не знаю Сколько. Потом я открываю глаза. И вижу, что уже перерос отца. Он прижимает меня к себе последний раз, как будто завершая эти объятья. Выходит немного неловко, как-то сурово. Но ничего. Я понимаю. Отец отпускает меня. — На ужин горячие бутерброды. Годится? Да, пап. Годится. После обеда отец куда-то уходит. Я слышу, как хлопает дверь подъезда, и в ту же секунду раздается звонок в дверь. Я чувствую покалывание в пальцах и вокруг сердца. По всему телу прокатывает волна надежды. Это она. Я открываю дверь, а там Юлия. У нее в руках форма для выпечки с кексом. — Привет, — говорю я и чувствую, что в голосе звучит радость. — Красивый цвет, — Юлия переводит взгляд со своей футболки на мою. Я был прав: тот же серо-зеленый оттенок. И ткань тонкая, чуть мятая. — Любишь кексы? Юлия протягивает мне форму для выпечки. Первая мысль: кажется, гипс не очень ей мешает. И еще — странно, что Буссе вроде как и не рассказал отцу о происшествии на тренировке. А потом я пытаюсь понять, что означает ее вопрос. Люблю ли я кексы — вообще? Или хочу ли я взять тот кекс, который она принесла? Или впустить ее в квартиру вместе с кексом? Я осторожно киваю, неуверенно отвечаю «да» на этот непонятный вопрос. Она делает шаг вперед, но тут же останавливается: — Может быть, ты занят? Или собрался уходить? — Нет, я ничем не занят. Я никогда ничем не занят. И она входит, разувается, а я закрываю дверь. — На кухню нести? — Угу. Я в этом не очень разбираюсь, но, кажется, если кто-то пришел в гости и принес что-то съедобное, то его приглашают пройти в кухню. Я видел по телевизору. Юлия ставит форму на разделочный стол. — Достанешь тарелку? Я выну кекс. Достаю тарелку. Полагаю, это означает, что кекс мы будем есть вместе. — Хочешь чаю? — Да, спасибо, — отвечает Юлия, осторожно переворачивая форму над тарелкой. Я наливаю воды в кастрюлю и включаю конфорку. Юлия смеется. Наверное, надо мной — видно, я что-то опять не так сделал, неумеха. Но эта мысль быстро улетучивается: она смеется, глядя на кекс и вытряхивая его из формы. — Разрыхлитель у нее был, — произносит Юлия, подняв голову и глядя на меня. — У бабушки был разрыхлитель. Я пришла, а она уже вовсю печет. Так я и думал. Мы действовали по плану, который заранее составила Сигне. А то, что Юлия стоит у нас на кухне, — это тоже часть плана? Мне становится как-то не по себе. — Она даже ничего не сказала, когда я пришла. Просто месила тесто, и все. Юлия ставит пустую форму на стол и принимается искать нож в ящиках с приборами. Найдя, кладет рядом с тарелкой. Она делает это так просто и естественно, даже не задумываясь, как будто каждый день выдвигает и задвигает ящики нашего стола в поисках приборов. — Я все ждала, когда она выключит миксер, чтобы… ну, спросить ее насчет этого самого разрыхлителя, — она снова смеется. — Но даже слова не успела сказать. Она выключила миксер и заявила: откуда мне знать, есть у меня разрыхлитель или нет. Мол, столько банок повидала за свою жизнь — все не упомнишь. Юлия смеется и мотает головой, а я достаю чайник и ситечко. Мне все еще не по себе, ничего не могу с собой поделать. С грохотом ставлю чайник на стол. — Это она тебя сюда с кексом отправила? Юлия тут же поднимает голову и смотрит на меня, широко раскрыв глаза: — Чего? Мне тут же хочется взять свои слова обратно. Но то неприятное ощущение, подозрение… Я и сам слышу, что в моем голосе злоба — засела внутри, как осколок гранита. Не знал, что она так заметна со стороны. Сам не догадывался, что внутри скопилось столько гадости. — Да так, ничего. Юлия пристально смотрит на меня. Мне хочется спрятаться от ее взгляда. — Как это — ничего? Ты что-то сказал. Я поеживаюсь, мысли у меня пустые, как ореховые скорлупки. Перебираю их, пытаясь найти внутри хоть что-нибудь, хотя бы песчинку. — Что ты имел в виду? Скажи. Осколок гранита вырос до размеров гранитной плиты, превратился в обломок скалы. Я пытаюсь понять, как это произошло, как мы оказались в таком положении. Но ничего не выходит, голова не работает. — Ты хочешь, чтобы я ушла? Юлия говорит громко, чуть ли не кричит, даже слюной брызжет. Интересно, куда угодили капли — может быть, на мою футболку? Хотя они такие крошечные. Наверное, растворились в воздухе. — Хочешь, чтобы я ушла? Тогда так прямо и скажи. Теперь она говорит тише. Я насыпаю заварки в чайник. На кухне от меня толку мало, готовить я не умею, но чай заварить могу. В Японии, я слышал, есть даже чайные церемонии. Юлии такое понравилось бы. Может быть, у них в клубе бывают чайные церемонии вместо вечеринок? Вода начинает пузыриться. Я знаю, что сначала вода немного пузырится, а потом закипает. Когда в голове пусто, самое время думать о таких вещах. — Элиас… — она стоит, опустив руки. — Ты хочешь, чтобы я ушла? Открывается входная дверь. Это отец. — Привет! У него радостный голос. Мы находимся в одной квартире, но в разных вселенных. Он в своей вселенной радуется тому, что произошло в гостиной несколько часов, несколько тысяч лет назад. А может быть, с ним случилось что-то хорошее, пока его не было дома, — бог знает, что он там делал. Юлия растерянно смотрит в сторону прихожей, мне ее жаль, но я не могу ничего поделать. Разве что кивнуть — да, кивнуть я могу. Заварить чай могу, кивнуть могу. Я киваю — и это ответ на ее вопрос. Хочешь, чтобы я ушла? Да. Она бросает взгляд на кекс, поворачивается и решительно выходит из кухни, из нашей кухни. — Ой… здрасте, — слышится голос отца. Я рад, что сегодня не поддался искушению и не стал говорить с ним о Юлии. — Здравствуйте, — еле слышно отвечает Юлия. Дверь закрывается, и у меня внутри все сжимается в комок. В ком, плотный и твердый. Силы покидают меня, и я выхожу из кухни, протискиваясь мимо отца, стоящего на пороге. Иду в свою комнату, хлопаю дверью. Шаги отца приближаются к моей комнате, замирают у двери. Его голос доносится с той стороны. — Вода кипит, Элиас. Ты хотел чай заварить? — Вылей все к черту!
|
|||
|