Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ирина Валюкевич скончалась разрыва сердца. Я перечитала. Еще. И еще. В телеграмме стояло все то же: Ирина Валюкевич скончалась разрыва сердца. 10 страница



…Это было для нас страшное время. На улицах блистал июль, стояли солнечные, яркие дни. А у нас в доме было так темно и так горько, как не было даже в первую пору, когда мы еще чувствовали себя в Заозерске чужими. Смятение. Растерянность. Горечь. Мы теряли Петю Лепко, мы были бессильны ему помочь. И никто не мог примириться с тем, что настоящий виновник выйдет сухим из воды.

– И ты не пойдешь, не признаешься? – кричал Сараджев.

– Отстань, – лениво ответил Велехов, – не в чем мне признаваться.

– А я про тебя думал, что ты…

– Плевать я хотел на то, что ты думал.

…Скольких я провожала на своем веку? Вырастали, уходили из дому – и я провожала. В другой город. На учение. На работу. В неизвестность. На фронт. Но в тюрьму – в тюрьму я еще никого не провожала и не думала, что придется.

Я стою перед вагоном, на окнах его густая решетка. К стеклу прильнул Лепко и не спускает с меня глаз. Он бледен до голубизны, такого цвета бывает снятое молоко. Голова обрита, еще явственнее проступили бесчисленные веснушки, и такое жалкое у него лицо. Беда… Какая беда стряслась над нами… Он пришел в Черешенки веселым, бойким мальчишкой. Он все паясничал тогда, любил всех удивить, озадачить. А потом он рос, как все. Беззаботный, безобидный, он был, может быть, слабее других, ему труднее давались голод, холод, неустройство. Он мог поймать на приманку чужого куренка, потому что ему невтерпеж был голод… И все‑ таки, если бы не Велехов… Если б не Велехов, не пришлось бы мне вот так провожать его. Что там… Я виновата и никто другой…

Он не слышит, но я снова и снова повторяю то, что уже говорила, когда видела его в последний раз.

– Буду писать, – говорила я тогда. – И посылки посылать. Работай хорошо, срок сократят, вернешься.

– А примете?

– Зачем спрашивать? Вернешься домой. К своим.

– Не пишите Семену Афанасьевичу. И Королю не пишите про меня. Обещаете?

– Обещаю.

Он уронил голову мне на колени и заплакал – трудно, безнадежно, виновато.

И вот сейчас мы смотрим друг на друга, он по ту сторону решетки, я по эту.

– Гражданка, сколько раз говорить: тут стоять не разрешается. Если каждый будет тут стоять… – Конвойный давно уже гонит меня, и я в который раз отвечаю: не уйду, пока не отойдет поезд.

– Кто у вас там? Брат?

– Сын.

– Вот воспитают… А потом плачутся. Воспитывали бы как полагается, не плакали бы теперь.

Поезд трогается. Я иду рядом и гляжу в окно. И последнее, что я вижу, – как искажается рыданиями Петино лицо.

…Ночь. Я лежу без сна. И смотрю на белую полосу. Бывают такие минуты в жизни человека. Отчаянные. Когда готов на унижение, на слезы. Когда не можешь собрать сил, чтобы оглядеться. Тогда никто, никто не поможет.

Мне грех жаловаться. У нашего дома много друзей. И судья Корыгина. И председатель Ожгихинского колхоза. И Соколов. Вот и Федотов сказал: приходите, поможем, у нас люди отзывчивые. Мне нужны отзывчивые люди. Очень нужны.

Раза два приходил к нам представитель завода металлоизделий и говорил: зайдите, приготовили вашим ребятам подарок, подбросим башмаков, бельишка. И тогда к ним шел Ступка. Или Петр Алексеевич с Женей Авдеенко. Привезли и башмаки и бельишко. А я не шла. Да и что идти – сейчас уже ничем помочь нельзя. Никакими подарками, никакими башмаками Петю не вернешь.

 

* * *

 

Вот и снова осень. Как странно идти по большому городу. Высокие дома. Широкие улицы. Троллейбус, трамвай. Несмотря на ранний час, на улицах людно. После маленького тихого Заозерска Дальнегорск, куда я попадаю не часто, всякий раз кажется мне огромным. Совещание заведующих детскими домами начнется еще не скоро. Я уже позавтракала и теперь брожу по городу.

Вчера заведующий облоно Ильин сказал, что в Дальнегорск прибыл эшелон с детьми‑ дошкольниками. Надо скорее разобрать малышей но домам.

Он просил всех нас подумать – кто может взять этих ребятишек. Если каждый детдом возьмет десять… двадцать… тридцать человек… Да, он знает, положение у нас у всех трудное. Но как же быть? Это дети из освобожденных районов. Дети‑ сироты. В каждом городе детские дома брали детей, неужели Дальнегорская область останется в стороне? Он просит, очень просит вас подумать.

Я знаю, мне нельзя взять больше ни одного ребенка. Некуда будет уложить, посадить. Мы не так давно приняли ленинградцев, нам тесно и трудно. И думать нечего. И вдруг я поняла, что со вчерашнего дня ни о чем другом не думаю. Только об этих ребятишках, которых привезли сюда, в Дальнегорск.

Зашла на телефонную станцию, попросила разговор с Заозерском. Усталая, охрипшая девушка сказала, что сможет соединить не раньше чем через три часа. А наше совещание начнется через час.

– Мне по очень важному делу, – сказала я робко.

– У всех важные дела! – надрывно закричала девушка. – Сейчас нет неважных дел. Подумаешь, у ней у одной во всем свете важное дело! Кого вам там, в районо? Калошину? Идите говорите! Заозерск на проводе!

Я побежала в кабину и схватила трубку:

– Товарищ Калошина? Это я, Карабанова! У меня очень важное дело…

Я рассказала про детский эшелон и попросила, чтобы вечером Ирина Феликсовна была в районо у телефона. Чтобы до вечера она посоветовалась с детьми. Чтоб все на месте сообразила, Думаю, можно взять человек шесть. Как скажут ребята?

– А вы как считаете? Алло, алло! Товарищ Калошина!

– Да и считать нечего. Помещения‑ то у вас нет?

Что‑ то застрекотало в трубке, потом щелкнуло. Больше я ничего не слышала.

– Я же говорила! Не время сейчас Заозерску! Приходите через три часа! – снова хрипло закричала девушка. – Оформляю второй заказ!

Когда я пришла в городской театр, совещание, уже началось. Я села в задних рядах, с краю. На трибуне стоял высокий пожилой человек. Он рассказывал о своем детском доме. Я с завистью слушала о большом подсобном хозяйстве, о богатом урожае картофеля и овощей.

– Ну, так он здесь уже лет двадцать, не меньше. Нашел, чем удивить, – проворчала моя соседка. – А вот попробуй на пустом месте. Как я… А тут еще велят брать этих маленьких. Поверите, сутки ломаю голову. Некуда мне их брать, ну вот некуда, хоть плачь.

Того, кто был на трибуне, я слушала вполуха. Я, как и соседка моя, ломала голову. Нам бы еще одну комнату. Нет, надо две. Ведь это малыши. Им надо играть… Не могут же они целый день сидеть в спальне. И не могут есть за нашим столом, им нужны маленькие столы, маленькие стулья. Ну, с этим мы бы сладили: столярка у нас хорошая и ребята – мастера умелые. И сетки для кроватей сами сплетем. Но что об этом думать, если помещения нет. Зачем я звонила в Заозерск, если знаю, что ровно ничего поделать нельзя?

Придя на телеграф, я с порога услышала:

– Карабанова! Карабанова! Вызывает Заозерск! Пятая кабина! Карабанова! Заозерск, Карабановой нет!

– Есть! Я! Это я!

– Чего же вы! Ору из всех сил, а вы в молчанку играете!

Я не стала слушать, что она там еще кричала. Потыкавшись в разные двери, нашла наконец пятую кабину.

– Галина Константиновна? – В трубке звучал свежий молодой голос Иры Феликсовны. – На совете дома решили взять десять человек.

– Но…

– Мы все обдумали и рассчитали. Мы уже были в детском саду, смотрели мебель.

– Ирочка, а помещение?!

– Как, я не сказала? Мы пошли в райком. Да, к Соколову. Он говорит, нам отдадут дом Паченцевых. Там одна горница двадцать метров, а другая шестнадцать, да еще кухня. Мы были там, смотрели. Печка отличная! И Соколов сказал, что завтра нам подбросят дров. Приезжайте скорее!

На ходу завязывая платок, я бежала к городскому театру.

Молодец, мысленно говорила я Ире, молодец! Так отлично сообразила, так быстро справилась!

Дом Паченцевых стоял через дорогу, на той же Незаметной улице, где жили мы. Отец и два сына были на фронте, мать месяц назад переехала к родным в Зауральск, оставив дом в распоряжение райсовета. Что ж, мы будем платить. И ей подспорье, и мы выйдем из положения.

Поспеть бы до конца перерыва! Сейчас надо разыскать Ильина и сказать ему. А, вот он.

– Товарищ Ильин! Товарищ Ильин! Я сейчас говорила с Заозерском. Мы сможем взять десять ребятишек. Только нам надо недели две, чтобы приготовиться. Можно это?

– Спасибо! Вот спасибо! Вы – первая. Я думаю, у вас легкая рука, и сейчас дело пойдет. Может, поделитесь с товарищами с трибуны?

– Ой, нет!

Он засмеялся.

– Ну, нет так нет! Я сам скажу.

И перед концом заседания он сказал что‑ то о патриотическом почине, о необходимости следовать благородному примеру. Я не знала, куда девать глаза.

– А, Карабанова, – услышала я чей‑ то голос позади себя. – Ну конечно, я ее мужа знаю, он на Украине тоже всегда вот такой саморекламой занимался. Лишь бы выскочить первым, лишь бы на себя внимание обратить.

Я не обернулась. Наверно, это слабость души. Но кто бы мог сидеть там, сзади, на чьи глаза я натолкнусь? Какой‑ нибудь Кляп? Да нет, его место поближе к президиуму. А может, самый обыкновенный честный человек, который слышал это от кого‑ то вроде Кляпа – и поверил. И теперь искренне думает вот так о Сене, о нашей работе. А что я ему скажу? Еще расплачусь…

И я не обернулась. Слабая душа, сказал бы Семен.

 

* * *

 

И вот они приехали. Их было десять, они знали только, как их зовут, и не все могли назвать свою фамилию. Смуглая девочка лет двух сказала, что ее зовут Юша, и упорно стояла на этом. А другая говорила про себя, что она Алеша.

Ира Феликсовна посадила ее к себе на колени.

– Меня в детстве звали Зорей, – сказала она мне. – Вот бы вы со мной сейчас намучились. Так как же тебя зовут?

– Алеша.

– А мама тебя как звала?

– Алеша.

– А папа?

– Алеша.

– А бабушка у тебя есть?

– Есть.

– А как она тебя называла?

– Мое солнышко.

– Ах ты господи! Ну, а тетя у тебя есть?

– Есть. Она звала меня Леночка.

У нас у всех вырывается вздох облегчения. Не так просто с Юшей – она может быть и Катюшей, и Раюшей, но она не соглашается ни на одно имя.

– Может быть, ты Катенька или Раечка? Может быть, тебя зовут Соня?

– Я – Юша! – повторяет она упрямо и смотрит исподлобья большими сердитыми глазами.

Один мальчуган едва ли трех лет, большеголовый, большеротый и ушастый, чем‑ то притягивал меня. Я все возвращалась к нему взглядом. И вдруг сжалось сердце, я вспомнила: он в точности походил на малыша, убитого в то страшное утро во время бомбежки.

Это заметила не одна я.

– Галина Константиновна, – шепчет Настя, – помните того мальчика… когда нас бомбили… Похож, правда?

– Вылитый! – говорит Тоня. – А помнишь, ту девочку убитую тоже, как меня, звали – Тоней. Галина Константиновна, этот парнишка пусть мой будет.

Привезла ребят Татьяна Сергеевна Белобородова, высокая женщина с замкнутым красивым лицом. Оно было не только замкнутое, оно было… брезгливое, пожалуй. Когда мы в бане мыли детишек, она все делала как следует – мылила головы, стараясь, чтобы мыло не попало в глаза, и терла мочал спины, но я видела: все это она делает через силу, с трудом подавляя в себе что‑ то. И ребята каким‑ то непостижимым чутьем это угадывали. Тот лопоухий мальчишка оглушительно вырывался от нее – и тотчас умолк, как только его перехватила Ира Феликсовна. У Иры он усердно и терпеливо жмурился, когда шапка пены сползала ему на глаза, и не завопил, когда она окатила его более горячей, чем следовало, водой. Она сама испугалась, а он смолчал.

Уже после бани, во время обеда, я видел, как Татьяна Сергеевна утирала нос беленькой сероглазой девочке. Она делала это добросовестно и тщательно, но как при этом были сжаты ее губы!

– Вам с детьми работать не надо! – без обиняков вынесла приговор Лючия Ринальдовна.

Тотчас поняв, не переспросив, Татьяна Сергеевна перевела взгляд на меня:

– И вы так думаете?

– Да, и я.

– Но что же мне делать? У меня – ребенок, мне надо работать.

– У нее ребенок. А эти – не ребята, – беспощадно сказал Ступка, выходя из комнаты.

– Но что же мне делать? – вспыхнув, повторила Татьяна Сергеевна, и губы ее задрожали. – Что мне делать, если я не могу с собой справиться. Но я же делаю все, что надо… Вы не знаете, какие они были, когда приехали в Дальнегорск, – грязные, вшивые, с поносами. Я вшей вычесывала…

Она даже вздрогнула при этом воспоминании.

– Мы поищем для вас другую работу, – сказала я.

– А жилье? Ведь если я останусь, я и жить тут буду? А если уйду…

– И жилье найдем. Вам с чужими детьми нельзя…

Она отвернулась, ничего не ответила. Я знала, кто был бы хорош на ее месте: Валентина Степановна! Правда, у Валентины Степановны нет специального образования, она кончила только семь классов. Так что за беда! Тут не классы нужны, а совсем другое. Да уж если на то пошло, и Татьяна Сергеевна никаких дошкольных курсов не кончала, она плановик.

Вечером первого дня я обошла спальню, такую непривычную – низкие маленькие кровати с сеткой… Подоткнула одеяла, поправила подушки.

– Тетя! – прошептал тот, лопоухий, Тонин. Его звали Котей. – А мне что сказали – мама моя умерла и зарыта в ямке. А скоро она из ямки придет?

– Спи, спи, – сказала я, проводя рукой по его щеке.

– А моя мама кудрявая… – вдруг послышался голос с соседней кровати; это говорила Соня – прозрачно‑ худая четырехлетняя девочка. Днем за обедом она кричала, держа в руке бублик: «А зачем тут дырка? » Ира Феликсовна ответила ей:

– А ты съешь – вот дырки и не будет.

Она послышалась, съела, а потом очень волновалась, пока ели другие. Сейчас она говорит тихо, мечтательно:

– А у моей мамы… – Вдруг она замолкает и смотрит на меня строго и пристально. – Позови маму! – приказывает она. – Пускай мама придет!

Сейчас она заплачет и переполошит всех. Я беру ее к себе на колени, и вдруг все, как по команде, садятся на кроватях.

– Возьми меня! Меня! – слышится со всех сторон.

Сколько их было – все встали, цепляясь за сетку, держась руками за перила кроватей. И когда громко заплакала Соня, стали плакать все. Навзрыд плакала белоголовая, сероглазая Катя, судорожно всхлипывал тощий, остриженный наголо Юра.

– А‑ а‑ а‑ а! – тянула Алеша, раскачиваясь из стороны в сторону.

– Хочу к ма‑ аме! – надрывно кричала Соня.

Что я им говорила? Все, что приходило в голову! Что обещала? Все на свете! Я переходила от кровати к кровати, утирала слезы, целовала мокрые щеки, не переставая говорить, обещать, рассказывая все сказки разом. Я обещала, что мы пойдем в лес и увидим зайца, белку, медвежонка, обещала покатать их на санках…. Я бы живого слона им посулила, лишь бы унять сейчас этот горький многоголосый плач.

– И меня покатаешь? – всхлипывая, спросил Юра.

– Всех покатаю! А сейчас все будут лежать тихо и спать… спать… спать…

– Сядь ко мне!

– Нет, ко мне!

– Я сяду вот здесь и всем спою песню… Только надо спать… Тихо… Спать!

Я села на низкую скамеечку у дверей и запела. Пела долго, тихо, на одной ноте, боясь встать и спугнуть наступившую понемногу тишину.

Когда я вышла, в соседней комнате сидела на подоконнике Ира. Она была бледна, губы сжаты.

– Я хотела помочь вам, да потом решила – не надо. Много народу – хуже… – промолвила она. Потом подала мне листок: – Это я нашла в кармане у Катеньки.

Я встала под лампой и прочла:

 

Я знаю, будет мир опять

И радость непременно будет.

Научатся спокойно спать

Все это видевшие люди.

 

Мы тоже были в их числе –

И я скажу тебе наверно,

Когда ты станешь повзрослей,

Что значит тьма ночей пещерных.

 

Что значит в неурочный час

Проснуться в грохоте и вое,

Когда надвинется, рыча,

Свирепое и неживое, –

 

И в приступе такой тоски,

Что за полвека не осилишь,

Еще не вытянув руке,

Коснуться чудищ и страшилищ:

Опять, опять ревут гудки,

Опять зенитки всполошились.

 

И в этот допотопный мрак

Под звон и вопли стекол ломких

Сбежать, закутав кое‑ как

Навзрыд кричащего ребенка.

 

Все, как на грех, перемешать,

И к волку приплести сороку,

И этот вздор, едва дыша,

Шептать в заплаканную щеку.

 

Но в дорассветной тишине

Между раскатами орудий

На миг приходит к нам во сне

Все то, что непременно будет:

 

Над нашим городом опять

Рубиновые звезды светят,

И привыкают мирно спать

Сиреной пуганные дети.

 

Я подняла глаза на Иру Феликсовну и повторила:

 

Все, как на грех, перемешать,

И к волку приплести сороку…

 

– Я потому и вспомнила. Я нашла этот листок, когда раздевала ее перед мытьем. Но тогда недосуг было показывать. Я спрятала и забыла. А теперь стояла, слушала, и вот…

 

* * *

 

– А справлюсь? – спросила Валентина Степановна и тотчас сама ответила: – А конечно, справлюсь. Ну что ж, добивайтесь… Я работы не боюсь.

Это было верно. Весной ее мобилизовали на посевную, летом – на сенокос, осенью – на уборку урожая. Она делала всю работу по дому и никогда не жаловалась на усталость. Была добра и терпелива. Любила детей. Она бывала грустна в те дни, что для другой женщины были бы самыми счастливыми: плакала, когда приходили письма с фронта, Они были недобрыми, эти письма. А может, они были самые обыкновенные, да только не такие, каких ей хотелось.

– А та… Лариса… получает? Не знаете, Галина Константиновна?

– Не знаю, – говорила я, и говорила неправду.

Вот и поэтому еще надо было ей начать работать. Не от случая к случаю, не от посевной до уборочной, не от сенокоса до лесозаготовок, а постоянно, да не просто, а чтоб работа заполняла душу.

Я стала добиваться – и добилась. Татьяна Сергеевна перевелась в ближний леспромхоз счетоводом. А Валентине Степановне мы передали малышей. Для нее не было ни сопливых, ни грязных, ни надоедливых, и она быстро освоилась с работой. И в первый же день с ней увязалась Вера.

Вера любила малышей – Антошу, Юлю. Но старшие – Лена и Егор – стесняли ее; они слишком много знали о ней, о том, что случилось в ее семье. И потом, самолюбивая, она не желала быть третьей в этой крепкой дружбе. Она хотела быть очень‑ очень нужной кому‑ то, незаменимой, единственной. Эта девочка знала, что в мыслях и в сердце матери она давно уже занимает не первое место. А здесь она сразу же стала и нужна и любима.

В нашем доме у каждого старшего был свой корешок. Но у нас никогда не было таких маленьких. И, однако, ребята сразу свыклись с необычным нашим пополнением. Дежурство у малышей никто не считал обузой. И каждый на свой лад придумывал, что бы сделать для маленького.

– Помню, – сказал Владимир Михайлович, – был канун моего рождения. Мне исполнялось семь лет. Моя матушка сказала, что с сегодняшнего вечера я должен молиться уже не о младенце Владимире, а об отроке Владимире. С какой гордостью я повторял свое новое звание! Мне кажется, возраст у детей то же, что, бывало, у чиновников чин… Дружба со старшим – это повышение в чине. Дружба с младшим – это сознание своего великодушия.

Не знаю, может быть, и так. Но было тут и другое: глубокая душевная потребность – заботиться, оберегать. Наши новенькие были как слепые котята, они не знали даже меры своей беды. Они были обречены расти даже без воспоминания о матери, потому что уже сейчас их память удерживала только неясные, бесплотные, как тень, случайные обрывки:

– А меня мама молоком поила.

– А мне мама песню пела.

Мои удивлялись: такие маленькие, а все разные, непохожие, у каждого свой характер. Юра энергичен, деловит. Котя – тихий, застенчивый. Тоня ревниво следит, чтоб его, упаси бог, никто не обидел.

– Он смирный, смирных всегда забивают. Погодите, я его обучу, он у меня такой бойкий станет – бойчее всех!

Все с первых дней полюбили Павлика. У этого малыша было худенькое личико и веселые глаза. Просыпался он раньше других, но не шумел. Он долго лежал в кровати и о чем‑ то раздумывал. Потом, словно стряхнув с себя задумчивость, начинал одеваться, никому не позволяя себе помочь.

– Сам, – говорил он, натягивая чулки.

Он обладал чувством юмора и любил пошутить. Подойдет к кому‑ нибудь и скажет неожиданно: «Потолок упал». При этом он глядел хитро и огорчался, если в ответ на такую остроумную шутку не догадывались рассмеяться. Когда Вера, учившая его выговаривать «р», просила: «Скажи „ремень“, он улыбался и отвечал: „Поясок“. Он был очень доброжелательный, никого никогда не обижал, не сердился, если кто отбирал у него игрушку. Отбирала обычно Соня. Едва проснувшись и садясь на кровати, она говорила:

– Одеть… обуть…

Ее одевали, обували, кормили, и она тотчас начинала бесчинствовать. Ей нравились только те игрушки, которыми играли другие. Она подходила к Оле и молча тянула к себе Олину куклу. Оля не давала, отбивалась, плакала – Соня знай тянула. Отняв куклу, она сейчас же утрачивала к ней всякий интерес и смотрела, где бы еще набедокурить. Расшвыривала дом из кубиков, пыхтя и высоко задирая ногу, наступала на возведенную с великим трудом пирамиду. Ею владел дух разрушения.

– И что мне с ней делать? – спрашивала Аня Зайчикова. – Выдрать бы, а как выдерешь? Сирота.

 

* * *

 

Однажды, когда ребята вернулись из школы, к нам на Незаметную пришла женщина. Ей было за пятьдесят. Глубоко посаженные глаза смотрели умно, пристально, тонкие губы крепко сжаты. Платок, как у Симоновны, надвинут на самые брови.

– Ты будешь заведующая? Я к тебе. Хочу взять дитя на воспитание. Покажи‑ ка мне всех, какие есть.

– Приходите вечером, мы соберем совет, познакомимся с вами и решим. Когда решим, тогда и покажем.

– Какой еще совет? Ты тут хозяйка, ты и решай.

Этот разговор происходил в столовой, и все ребята его слышали. Я обвела глазами стол. Наташа замерла с ложкой на весу, ожидая, что я отвечу.

– Я тут не хозяйка, я старшая. Брать детей мы решили все вместе. Значит, отдавать или не отдавать, тоже будем решать вместе.

– Да что вы тут такое удумали! – В голосе женщины прорвалось раздражение. – Хочет человек поступить по‑ божески, принять в дом дитя… Покажи ребят, мне выбрать надо.

Голос ее звучал властно, и по всему было видно, что она привыкла не просить, а приказывать.

– В восемь часов вечера соберем совет. Приходите, милости просим, – повторила я.

– А что старый человек будет бить ноги по второму разу, это тебе без интереса?

– Ну, – послышался вдруг голос Тони, – если старый человек может целый день торговать на рынке, значит, может и пройтись лишний разок.

Гостья резко повернулась, отыскала глазами Тоню.

– Молоко на губах не обсохло… – Гневно взглянула на меня: – Хорошо же ты их ростишь, голубушка! – и, высоко подняв голову, пошла к дверям.

– Ох, Тоня! Удружила, нечего сказать.

Я вышла следом за старухой. Она не стала меня слушать. Сама открыла дверь и захлопнула ее за собой, даже не оглянувшись.

Я снова пошла в столовую. По дороге меня перехватила Тоня. Стараясь сдержать слезы, она сказала:

– Галина Константиновна… извините…

Мне было жаль ее, но я понимала, что такие слова, обращенные к чужому и старому человеку, простить нельзя.

– Извинить тебя должен тот, кого ты обидела.

– Я знаю, что и вас обидела.

– Ты должна будешь извиниться перед ней.

– Нет! – закричала Тоня. – Она спекулянтка, знаю я ее, не буду я перед ней извиняться, я ей правду сказала!

– Если ты считаешь себя правой, зачем же извиняться передо мной?

– Потому… потому… Я не могу, когда вы сердитесь! – ответила она, вдруг заливаясь слезами.

– Ладно, Тоня. До вечера.

Это был для меня самый трудный разговор. Я по себе знаю, помню: в детстве просто нельзя взять в толк, почему это плохо – сказать правду. А как вежливо скажешь человеку, что он лгун, или доносчик, или вор? С той поры я выросла большая. Но в глубине души понимала – ничего я не сумею сказать Тоне такого, что убедило бы ее.

Однако все повернулось не так, как мы ждали. Задолго до восьми часов к нам пришла заведующая районо Калошина и привела с собой давешнюю посетительницу. Та глядела еще суровей и неприступней, чем прежде. Калошина сказала:

– Познакомьтесь, Галина Константиновна, это Дарья Федоровна Коршунова. Мы хотели бы зайти к вашим малышам. Я обещала показать их Дарье Федоровне.

Коршунова метнула в меня короткий, быстрый взгляд: «Что, начальству отказать не можешь? »

У детей был полдник. Они сидели за длинным низким столом, на маленьких стульях, изготовленных нашими столярами.

Перед каждым стояла миска с кашей, те, что постарше, ели сами, а маленьким помогали Наташа и Женя, дежурившие всегда вдвоем.

Дети были так поглощены едой, что почти не обратили на нас внимания, только Павлик заколотил ложкой по миске и, упоенный этим стуком, засмеялся.

Калошина обошла стол, наклонилась к одному, к другому:

– Вкусная каша? А ты что же плохо ешь? Ну‑ ка, разевай рот пошире.

Коршунова стояла у стены и разглядывала детей. Она останавливала на каждом свой тяжелый, пристальный взгляд и смотрела долго, спокойно.

– Если этого? – сказала она Калошиной, указывая на Петю.

– У этого мальчика жив отец, он на фронте. На усыновление мы можем отдавать только круглых сирот, – вполголоса сказала я.

– А этот? – спросила Коршунова, снова не глядя на меня и обращаясь только к Калошиной.

– Про Юру никаких записей нет, мы ничего о нем не знаем. Мы пока не можем его отдать.

– А этот?

– Павлик – круглый сирота…

– Вот его мне и надо! – с торжеством сказала старуха.

– Мы сами все оформим, Галина Константиновна, вы не беспокойтесь, – пообещала Калошина. – Надо будет только…

– Я уже сказала товарищу Коршуновой, что без решения совета детского дома ни один ребенок от нас не уйдет.

– Ну что ж, – тотчас согласилась Калошина. – Нет ничего проще. Собирайте совет, я думаю, мы найдем общий язык.

– Женя, – сказала я, – собирай в столовой совет. Все, кто хочет, могут остаться.

– Иди, иди, без тебя управимся. Иди, говорю! – Валентина Степановна отобрала у Жени ложку и присела рядом с Алешей‑ Леночкой.

Когда мы вместе с Калошиной и Коршуновой вошли в столовую, там были уже все в сборе. Ребята сидели за столом, каждый на своем обычном месте. Один Шура примостился у печки. Он со сноровкой опытного истопника подкладывал дрова. В комнате было тихо, слышался только треск огня.

– Вы, ребята, знаете, – начала Калошина, став на председательское место, – что по всей стране сейчас идет патриотическое движение по усыновлению детей‑ сирот. Каждый день мы читаем о том, как советские люди берут к себе в семью ребят, которых война лишила родителей. Вот на днях, например, промелькнуло сообщение – в Узбекистане семья, где шестеро ребятишек, взяла мальчика из Белоруссии. В Заозерске жительница нашего города Мария Михайловна Гришина уже взяла на воспитание ребенка. Это очень хорошо. Он будет расти в семье. Это чрезвычайно важно. Товарищ Гришина Мария Михайловна сделала хороший почин – и вот на него откликнулась товарищ Коршунова. Она заслуженный человек. Она пожертвовала в Фонд обороны тридцать тысяч рублей. Она получила благодарственную телеграмму от товарища Сталина. Ее заслуги известны в Заозерске, и то, что она хочет взять на воспитание сироту, с лишний раз говорит о том… – Калошина, видимо, устала от длинной речи и вдруг неожиданно закончила: – Все формальности районо берет на себя. Нам известны жилищные условия Дарьи Федоровны, ребенку будет у нее хорошо.

– Кто хочет слова? – спросил Женя, прямо глядя в лицо Коршуновой.

Поднялась Тоня:

– Я вам нынче грубо сказала, я прошу у вас прощенья.

Тоня остановилась, словно для передышки. Самое трудное, видно, было позади. И уже спокойно – на удивление спокойно, отчетливо, взвешивая каждое слово, она продолжала:

– Один раз Борщика долго из школы не было. И мы пошли его искать – я, Шура Дмитриев и Настя Величко. Ну, куда ж мы пошли? Конечно, на базар. Идем, ищем. И вдруг смотрим, он стоит в молочном ряду. Подошли – и видим: вот эта гражданка… Коршунова… Дарья Федоровна… торгует молоком. И творогом. И сметаной. Ну ладно, торгует и торгует. Пускай торгует. Но стоит у лотка эвакуированная и говорит: «Очень вас прошу, уступите два рубля. Не хватает, говорит, а у меня ребенок». А гражданка Коршунова… Дарья Федоровна… даже не глядит в ее сторону. И молчит. А эвакуированная опять: «У меня ребенок. Я без молока не могу домой вернуться». А гражданка Коршунова ей так спокойно: «Ступайте, ступайте. У всех ребята, нечего клянчить». Я хотела плюнуть в ее молоко, да Настя не дала. Мы взяли Борщика и ушли. Все.

Тоня села. Никогда не забуду выражения, с которым она произносила: «Гражданка… Коршунова… Дарья Федоровна». Все презрение, на какое она была способна, вложила она в эти слова. И так просительно говорила она за неведомую эвакуированную, и так высокомерно ответила за Коршунову: ступайте, ступайте…

Не вставая, Коршунова сурово сказала:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.