Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ирина Валюкевич скончалась разрыва сердца. Я перечитала. Еще. И еще. В телеграмме стояло все то же: Ирина Валюкевич скончалась разрыва сердца. 5 страница



Надеюсь, что Вы меня не осудите и не подумаете, что я сбежал или дезертировал. У меня был вызов, а теперь броня.

Жена у отца женщина неплохая и ко мне относится нормально. Есть еще младшая сестренка, она ходит в детсад.

Галина Константиновна, отец Вам кланяется. Я шлю Вам свой сердечный привет.

Остаюсь Ваш Вячеслав Сизов.

 

* * *

 

Меня вызвал к себе Соколов и сказал, что в Заозерск приезжает ленинградский детский дом. Он уже давно в дороге. Часть детей осталась в Дальнегорске. А пятнадцать человек придется взять нам.

– Но куда же? Ведь у нас совсем нет места!

– Мастерскую перебазируйте во флигель, мы вам его освободим. А ребят разместите между своими. Я не уговариваю вас, Галина Константиновна, не прошу, не приказываю. Я просто говорю вам: ленинградцы… Ленинградские дети…

Он прав: что можно к этому добавить? И вот мы стоим на деревянной платформе и ждем. Еще третьего дня пришла телеграмма с номером вагона, но поезд застрял где‑ то в пути – и когда он придет, мы толком не знаем.

Ленинград… Ленинград… Уже год нет писем от тети Вари. Жива ли она? Вспоминаю тот далекий день, когда я приехала с детьми в Ленинград. Меня встречали она и Семен. И Митя. Где они все сейчас? Живы ли? Сколько лет прошло? Почти десять…

– Идет, идет! – послышалось вокруг. Что‑ то простуженно прохрипел репродуктор, и вдали в темноте показались глаза паровоза.

Я вошла в вагон первой.

– Где тут ленинградцы? – громко спросила я. И вдруг услышала:

– Галина Константиновна! – В этом возгласе звучало сомнение, тревога, радость – все вместе.

Я обернулась. Передо мной в тусклом свете чахлой лампочки стоял высокий, худой старик. Нет! Неужели?

– Владимир Михайлович? – сказала я, не веря.

– Я узнал, узнал вас по голосу… – Он протянул мне обе руки. – Вы прошли, я не видел лица… Но голос… Это вы!

Мы стояли, держась за руки. В горле у меня пересохло, и голос не слушался.

– Вы привезли детей? – наконец спросила я.

– Да… Но только нас уже меньше… Со мной восемь человек.

Спрашивать, что случилось с остальными, было незачем.

– Где ваши вещи?

– Мои вещи… Вот… – Он взял в руки жалкий мешочек. Что там могло уместиться? Разве только десяток носовых платков. – Письма… – ответил он на мой безмолвный вопрос. – Самые дорогие… И несколько фотографий… Все.

Глаза привыкли к полутьме, я увидела сбившихся на двух нижних полках ребят. Они молча глядели на меня.

– Вот и приехали! – Владимир Михайлович обернулся к ним и как‑ то быстро, легко дотронулся до каждого. – Поднимайся, Тёма… Дай я помогу тебе встать, Витя…

…Нас ждали две лошади – Милка и другая, которую дали нам на этот вечер в районо. Год назад встречали нас, теперь мы сами встречаем. Мы приготовили баню, и стол был накрыт. Мои тоже худые, но эти… Неживая бледность, синие губы… Кожа дряблая, как у стариков. Они выехали из Ленинграда давно, еще летом. Их уже откормили немного в пути. Но долгая голодовка не забылась. Как бережно они берут в руки хлеб, как осторожно подносят к губам ложку…

Я была как во сне. Казалось, вот проснусь – и не будет больше Владимира Михайловича. Я знала, что война – время неожиданных встреч, потерь и находок. Но эта встреча казалась мне слишком невероятной. Все хотелось дотронуться до него, еще раз убедиться, что он тут. И всякий раз, взглянув на него, я неизменно встречала его взгляд: «Да, да, это правда. Я здесь, это я…»

Изможденное лицо его было почти прозрачно, но глаза остались те же – синие, как у ребенка… И добрые губы. И улыбка. Всё, как десять лет назад.

Владимир Михайлович сам назвал Заозерск, когда в Дальнегорске ему предложили на выбор несколько городов. Здесь жил его друг – и друг этот был Петр Алексеевич. О том, что здесь я, он и не подозревал.

Когда ребята были умыты, накормлены и уложены, я повела Владимира Михайловича к Петру Алексеевичу. Я понимала, что это будет такая встреча, когда свидетели не нужны. Думала – доведу Владимира Михайловича до дверей и уйду. Но как расстаться? Я ведь еще ни о чем не спросила. Не сила о тете Варе. А он молчит. Если бы она была жива, сказал бы сразу.

Он идет рядом со мной, и в руках у него не мешочек даже, маленький пакетик с письмами. Наверно, они пожелтели от времени, стерлись на сгибах – давние письма, свидетели былой радости любви, горя – всего, чем полна человеческая жизнь.

И вдруг Владимир Михайлович говорит:

– Галя, милая… Вы, наверно, это поняли… Варвары Ивановны уже нет… Перед смертью она отдала мне на сохранение свои письма. Они спрятаны надежно. А одно… она им очень дорожила… у меня с собой. Не то чтобы я думал, что увижу вас и передам… Не знаю, как объяснить, но оно у меня с собой, вместе с самыми дорогими… Перед тем как нам выйти из дому, я его вынул для вас… Вот…

Я взяла листок. Мы уже подошли к дому Петра Алексеевича. Его окно светится. Он и не знает, что его ждет.

– Почти десять лет… – сказал Владимир Михайлович. – Он уехал из Ленинграда незадолго до вас. Десять лет… Я писал ему – он не отвечал… До свиданья, голубчик. Если бы вы знали, как я рад, что вижу вас.

Он крепко пожал мне руку и постучал в дверь. Я подождала, пока ему открыли, и повернула домой.

Умерла… Совсем одна… Никого не было рядом, никого близкого. Мне казалось, я давно уже знаю, что ее нет. Но, видно, сколько ни ждешь, а когда ударит – больно.

Придя домой, я развернула листок. Он был совсем такой, как я представляла себе, – пожелтевший, стершийся на сгибах. И весь он был исписан мелким убористым почерком Антона Семеновича:

 

Дорогая Варвара Ивановна! Я понимаю Ваши чувства и уважаю их. Но не бойтесь за Галю. Хотя Семен человек горячий и вспыльчивый, но Галю он будет любить и беречь. Я ручаюсь Вам за него. Поверьте мне. Они будут счастливы…

 

* * *

 

На другой день я чуть свет была на Незаметной улице. Но как ни рано я пришла, все были уже на ногах, и на лестнице я столкнулась с Ирой Феликсовной и Велеховым – они несли тюки с бельем.

– Что случилось?

– Вошь! – коротко ответила Ира Феликсовна.

– На ком?

– На новеньком, ленинградском.

Накануне была баня, и только вчера мы сменили все постельное белье. Но это ничего не значит – надо тотчас все снова менять, надо немедленно снимать простыни, пододеяльники, наволочки. Уже топилась прачечная, старшие девочки вместе с Ирой Феликсовной принялись за стирку. Я набросала записку директору школы, и Борщику было наказано ее передать – я объясняла, почему наши старшие сегодня в школу не придут. С другой запиской я послала к Валентине Степановне – просила прийти помочь, нынче же надо перестирать всю груду белья.

Вошь была найдена на рубашке Сережи Рославцева. Серёже минуло девять лет, но ему нельзя было дать больше семи: тонконогий, тонкорукий, прозрачно‑ бледный и худой – жизнь в нем едва теплилась.

– Можно, я не встану? – прошелестел он.

И я наклонилась ниже, чтобы расслышать.

– Лежи. Дать тебе книгу?

– Нет. Я так.

Он лежал неподвижно и, не мигая, глядел в потолок. Иногда закрывал глаза и засыпал ненадолго. «А если тиф? – подумала я. – Разве он выдержит? »

Всех ребят, которых привез Владимир Михайлович, надо было выхаживать… О школе пока нечего было и думать. Лишь один оказался под стать моим – хоть и худ, но здоров и подвижен. Меня не удивишь черными глазами: Семен, Лена, Лира, Шурка – все черноглазы. Но и у этого глаза приметные – не вишни, не смородина – маслины: длинные, черные, блестящие. Его звали Тёма Сараджев, и родом он был из Еревана, хотя последние годы жил в Ленинграде.

– Ты посидишь с Сережей? – спросила я.

– Да, конечно. И покормлю, когда надо будет. Идите спокойно. Я Владимиру Михайловичу всю дорогу помогал, я умею.

Он улыбнулся, показав ровные, очень белые зубы. Я пошла в прачечную. Там уже вовсю кипела стирка. Я тоже стала к корыту.

Бывало холодно, было несытно. Но болезни до этого часа нас обходили. Кто‑ нибудь порежет палец, кто‑ нибудь простудится и почихает денек‑ другой. Вот только Егор… но он захворал еще в пути. Что‑ то будет сейчас?

– Эх, раньше смерти не помрем! – воскликнула Тоня, выпрямляясь и отирая пот со лба.

Отворилась дверь, впуская струю холодного воздуха, – вошла Валентина Степановна.

– Зося девчонку покормит и тоже придет, а уж Вера за няньку останется, – кинула она на ходу и тотчас, не спрашивая, принялась за дело.

Мы решили один раз постирать с мылом и сразу кипятить. Ведь белье совсем чистое. Главное – прокипятить, а потом, когда просохнет, выгладить. Большой чан с водой уже кипел, и Наташа палкой ворошила первую порцию белья.

– Мое дело – простыни, – слышала я голос Валентины Степановны. – Иди, иди к тому корыту, там наволочки, это тебе сподручней.

– Вы не знаете моей силы! – запальчиво отвечала Тоня. – У меня руки тонкие, а как железо!

Я склонилась над корытом и перестала думать о чем бы то ни было. Каждый кусок мыла был у нас на счету, мы дорожили им, скупились и даже утром, умываясь, осторожно, бережно намыливали руки, а вот сейчас под моими руками горой росла и переливалась пена – то снежно‑ белая, то с голубизной. Я вспомнила вдруг, как стирала однажды в Березовой Поляне, а рядом стоял Костик и пускал через соломинку пузыри. Я увидела его так ясно, на траве у старой кряжистой березы, и в воздухе большие, пронизанные солнцем мыльные шары. Есть воспоминания, в которые погружаешься счастливая, как в теплую воду. Но это…

Еще и еще проведя простыней по доске, я слегка отжала ее и бросила в почти доверху наполненный таз – отсюда Наташа брала белье вываривать. Снова наклонилась над корытом – и вдруг отчетливо увидела Сережу Рославцева, его прозрачный лоб и безучастные глаза. Я ополоснула лицо, надела платье и, почти взбежав по лестнице, вошла в спальню мальчиков. У Сережиной постели сидел Владимир Михайлович, он был здесь, это мне не приснилось! Но вдруг я увидела на белой подушке пунцово‑ красное, неузнаваемое лицо: еще час назад оно было изжелта‑ бледным, неживым. Сыпняк! – подумала я и, откинув одеяло, приподняла на Сереже рубашку – тело было усеяно красными крапинками. Сыпняк! – еще раз отдалось у меня где‑ то внутри.

Я закутала его, сама снесла в изолятор и послала Рюмкина за врачом, потом вернулась в прачечную. Ира Феликсовна стояла над корытом в облаке белого пара. Она подняла на меня глаза, вытерла лоб и спросила:

– Что случилось?

– У Рославцева, видимо, сыпняк.

– Я болела сыпняком. Я сейчас к нему пойду. Он уже в изоляторе?

Говоря это, она ополаскивала руки, лицо, сняла косынку, оправила волосы.

– Зося, – окликнула она, – становитесь на мое место. У чана Наташа сама справится!

Мы вышли.

– Погодите, остыньте. Наденьте пальто. А это точно, что вы болели сыпняком? – спросила я.

– Честное пионерское! – ответила она. – В дороге, когда мы эвакуировались из Смоленска… В самом начале войны. Мне бояться нечего. Не беспокойтесь, Галина Константиновна! – Она помахала мне рукой и побежала через двор к изолятору.

Стали возвращаться из школы ребята, я осмотрела каждого. Пока никаких новых признаков не было, С мучительным нетерпением ожидали мы врача. Он пришел только к вечеру осмотрел Рославцева и определил скарлатину.

– Вы болели скарлатиной? – спросил он у Иры Феликсовны, которая не отходила от Сережи.

– Ну, доктор, кто же в детстве скарлатиной не болел!

 

* * *

 

В Заозерскую больницу, забитую до отказа, стучаться было бесполезно, оставлять Рославцева в изоляторе – страшно. Страшно за него самого, страшно за остальных ребят. Доктор обещал снестись с Ожгихинской больницей, она была за рекой, километрах в десяти от Заозерска. Ира Феликсовна ухватилась за эту мысль – в Ожгихе она начинала свою уральскую жизнь, ее знали в этом селе.

– Мы его там выходим. Там толковый врач и больница хорошая.

Дезинфекцию сделали на другое утро, и никто в школу не пошел. Ребята были довольны: три дня карантина – отдых от занятий. Я же без ужаса не могла думать, как болезнь вцепится в них – слабых, истощенных, как начнет косить их, трясти лихорадкой, мучить жаром. Мне всегда казалось, что я умею ждать. Видно, разучилась – часы тоже тянулись, как долгая болезнь, их не могла убить никакая работа. На Закатную я не возвращалась, боясь занести заразу.

Ира Феликсовна не отходила от Сережи, она и здесь делала все на удивление умело и споро. В халате и косынке, точно сестра, она бесшумно двигалась по нашему тесному изолятору, меняла компрессы, полосканье, терпеливо кормила Сережу с ложечки.

К концу второго дня мы получили направление в Ожгихинскую больницу. Запрягли Милку, устлали сани поверх соломы одеялом, закутали Сережу. Ира Феликсовна села в сани и положила Сережину голову к себе на колени. Ступка разобрал вожжи.

Сани стояли одиноко, никому из ребят мы не разрешили проводить Сережу. Пришла мать Иры Феликсовны, она о чем‑ то негромко говорила с дочерью. Ступка тихо тронул. Анна Никифоровна пошла рядом с санями, я еще раз пожала руку Ире и остановилась, глядя вслед.

Анна Никифоровна ускоряла шаги, до меня доносился ее встревоженный голос. Потом она повернулась и пошла ко мне навстречу – усталая, понурая. Подошла и тихо сказала:

– Ира ведь не болела скарлатиной. А взрослому заболеть…

– Боже мой, что же вы молчали! Надо вернуть ее. Надо было сразу… сразу сказать.

– Разве ее переспоришь! Она говорит, сейчас никто не вправе беречь себя…

Со сжавшимся сердцем я повернула к дому. Окна были освещены, и в каждом – приплюснутые к стеклу ребячьи лица.

 

* * *

 

Сыпняк нас миновал, но через неделю слегли в скарлатине Таня Авдеенко и Настя. Я решила сама отвезти их в Ожгиху. Если приеду, не отошлют же меня с больными ребятами обратно. А если сговариваться заранее, могут отказать – что тогда делать? В Ожгихинской больнице тоже полным‑ полно. Иру Феликсовну оставили при Сереже, потому что он был очень плох и еще потому, что Ира Феликсовна ухаживала не за одним Сережей, но и за остальными, помогая сестре.

Пока я собирала все нужное для отъезда, ко мне постучались.

– Войдите, – сказала я.

В дверях стоял незнакомый человек – огромного роста, широкоплечий. Меховую сибирскую шапку с длинными углами он мял в руках, и я заметила высокий, с залысинами лоб в тяжелых морщинах.

– Агеев, председатель Ожгихинского колхоза, – сказал он, протягивая руку. – Я к вам с приветом от Ирины Феликсовны. Прохожу мимо больницы, смотрю, она стоит у калитки – вышла воздухом подышать. «Не подходите, говорит, Иван Павлович! У нас тут серьезная зараза! » А я знал, что она приехала, наши деревенские сказали. У нас ее любят… Как она у вас тут справляется? – вдруг спросил он.

– Ну, что ж спрашиваете, если знаете ее?

– Думаю, справляется. Такая с чем хочешь справится. Это, знаете, прошлый год, в самую уборочную, приходит ко мне в правление девушка. «Я, говорит, эвакуированная из Смоленска. Направлена к вам на сельскохозяйственные работы». Ирина, значит, Феликсовна. Я ее спрашиваю: «Ну, что, будете у нас робить? » А она отвечает: «Нет, робить я не буду». Тогда я поглядел на нее и спрашиваю: «Зачем же вас сюда прислали? » А она опять: «Работать! » Ну, тут я смекнул, что она еще нашего уральского разговора не знает, ну и, конечно, успокоил: «Привыкнете, говорю, ладно, и разговор наш узнаете, и научитесь робить». Колхозники очень сомневались, на нее глядя: городская… На другой день пошла она вязать горсти. Босая, ноги об жнивье изранила в кровь, но ни слова… В смысле жалобы то есть. На другой день пошла с женщинами в поле жать. И тоже – так ловко, быстро все… С понятием… Моя жена взяла ее к нам на квартиру – уж очень она ей поглянулась. И правда, за что ни возьмется, всё так толково, и всюду, где нехватка людей, – она. Надо возить дрова на ферму – запряжет лошадь, съездит, в лес, нарубит дров – и пожалуйста. Поставил я ее учетчицей на молочную ферму – все же с образованием человек, грамотный. И вот – день учетчица, а ночью на сортировке хлеба. Или там на молотьбе А ведь после сыпняка была, откуда силы брались? Никакой работой не гнушалась. Очень ее колхозники полюбили. А потом у нас ее забрали – когда вашему детдому приезжать. К праздникам Ноябрьским. Недолго побыла, а вот и думай – долго ли надо, чтоб понять человека? Хороший человек себя сразу окажет…

– Иван Павлович, у вас есть дети?

– Это вы к чему?

– У нас опять скарлатина. Зря вас к нам пустили.

– Нет, мои дети велики скарлатиной болеть. И далеко они. Вашу Украину освобождают, вот оно какое дело. Мне про скарлатину Ирина Феликсовна уж сказала. Выходит, на том мальчонке не кончилось?

– Не кончилось. Еще двое. Вот хочу к вам, да боюсь, нет мест, откажут.

– Давай отвезу, – сказал он, вставая. – Я замолвлю слово. Для Ирины Феликсовны сделаем. Давай, где твои ребята? Меня лошадь ждет.

Я бегом спустилась в изолятор, помогла одеться Насте, закутала Таню. Иван Павлович подал сани к самому крылечку.

– Не бойся, доверь, довезу!

– Нет, если можно…

– Ну, влезай, расположимся.

Я уложила Настю, укрыла ее тулупом, Таню взяла к себе на колени.

Владимир Михайлович стоял рядом с санями. Я наспех передавала ему какие‑ то последние поручения, с минуты на минуту должны были прийти с дезинфекцией, я просила его проследить.

– Да, да… – Повторял он, кивая. – Я понял, хорошо. Не беспокойтесь, поезжайте. Когда ждать вас, к вечеру? А все из‑ за нас, это мы вам привезли такую беду, – сказал он вдруг с болью.

– Эх, отец, – сказал Иван Павлович, – беда наша общая, во всей стране одна, что уж делить ее на нашу и вашу.

 

* * *

 

С этого дня Сеня Винтовкин стал ходить за мной по пятам.

– Галина Константиновна, а она не помрет? – спрашивал он по двадцать раз на день.

Первый, кого я видела, возвращаясь из Ожгихи, был Сеня. Он ждал меня на улице, в дверях, а если было поздно, на пороге спальни. Дежурные не могли загнать его в постель, и Владимир Михайлович говорил обычно:

– Пускай дождется Галину Константиновну.

И Сеня дожидался. Его взгляд мог бы показаться злобным, если бы я не видела в его глазах страха. Его вопрос: «Ну, чего она? » – мог бы показаться грубым, если бы не звучал так беспомощно. Чаще всего я не дожидалась вопроса. Я сразу говорила:

– Насте лучше, скоро поправится.

Он никогда ни о чем не спрашивал меня при ребятах. Он просто не отходил ни на шаг, а когда я прощалась с ним на ночь, в сотый раз допытывался шепотом:

– Не помрет?

Перед самой болезнью Настя учила с ним стихи «Мужичок с ноготок». Он должен был читать их на вечере самодеятельности в школе. Он был умыт, причесан, принаряжен. По‑ моему, он не без удовольствия глядел на себя в зеркало – ему было и непривычно, и занятно видеть себя таким.

– Вот, не хуже других, – заботливо повторяла Настя, оглядывая его со всех сторон. – Ну, давай прочти снова, ну! «Я из лесу вышел. Был сильный мороз». Ну читай!

Сеня читал как‑ то странно, с ударениями на самых неожиданных местах: «Хворосту! » – оглушительно выкрикивал он. – «Мимо!! » Я не могла слушать его без смеха и потому не вмешивалась. Настя была уверена, что он читает хорошо; видно, и Сеня в этом не сомневался. Он отправился в школу, готовый к всеобщему одобрению и признанию. Но в сутолоке вечера, перепутав что‑ то или найдя, что программа перегружена, учительница Сеню на сцену не позвала. И он весь вечер простоял за кулисами, всеми забытый. Когда вечер кончился, учительница, увидев его, спросила с удивлением:

– Что ты здесь делаешь, Винтовкин?

Ей он, к счастью, ничего не ответил, но, придя домой, завопил еще с порога:

– Черта лысого, буду я тебе учить! Ни в жизнь не буду!

Настя чуть не плакала от огорчения, а Сеня мстительно повторял: «Черта лысого! Иди себе мимо! »

– Нет, правда, – говорила мне Настя, и щеки ее пылали, – ведь это непедагогично! Что же он – учил, учил, и так хорошо выучил, и читал с выражением, а она взяла да и забыла! Разве можно так, Галина Константиновна?

Сеня всегда был груб с Настей. Но после неудачи на артистическом поприще он стал груб неслыханно, словно мстил ей за свою обиду. Только и слышалось:

– Отстань! Не буду! Ну тебя! Не лезь!

– Вызвать на совет! – бушевала Наташа. – На совет!

И Сеню бы, вызвали, но тут началась скарлатина. И вот сейчас он ходит притихший, угрюмый.

– Давай садись за уроки! – неприязненно, но твердо сказала Наташа. – Я тебе помогу.

– Я сам! – ответил Сеня.

И все мы поняли так: если не Настя, то никто.

Когда у него что‑ нибудь не клеилось – не давалась задача не выходил пример, он шел ко мне, но помощь ребят неизменно отвергал. Я предложила ему написать Насте, он только головой помотал. Он ни разу ничего не послал ей. Но я видела – в его сердце поселилась тревога. Когда я уходила в Ожгиху, меня провожал его настороженный взгляд. Когда я возвращалась, меня встречали ждущие, злобно‑ испуганные глаза. А перед сном хриплый голос с отчаянием и надеждой спрашивал:

– Не помрет?

 

Я вернулась к вечеру на попутной машине. Умылась, переоделась, обрызгала платье формалином и прошла в спальни. Если мне почему‑ либо не удавалось обойти ребят перед сном, мне казалось, что день не кончен, не полон, чего‑ то в нем но хватает и сама я не сделала чего‑ то очень важного. Часто кто‑ нибудь тихо придерживал меня за руку, за платье – это была безмолвная просьба: посиди со мной! Иногда, молча посидев на краю кровати, я шла дальше. Иногда слышала:

– Галина Константиновна… А что я вам скажу.

Я наклонялась, и мне шептали на ухо – про обиду ли, про ссору ли с закадычным другом…

В этот вечер Тоня, как всегда, первым делом спросила:

– Что там наши?

– У Сережи высокая температура. Настя – молодцом. Таня все плачет, никак не успокоить. Ирина Феликсовна совсем медицинская сестра – и банки ставит и уколы делает – всему научилась.

– Она – такая… – задумчиво протянула Аня Зайчикова.

– А Сенька‑ то! Бесчувственный. Настю увезли, а он хоть бы что, – сказала Поля.

Я прошла к мальчикам и наклонилась к Жене:

– Таня без тебя очень тоскует. Но я думаю, Ирина Феликсовна успокоит ее, она там неотлучно.

Он молчал.

– Ты очень беспокоишься?

– Уж лучше бы я заболел… – ответил он сквозь зубы.

Сенина кровать была последней в ряду. Я подошла к нему. В полусвете ночника его глаза блестели. Они были широко открыты и смотрели пристально, упрямо, не мигая. Я поправила ему подушку. Когда я уже отходила от кровати, он в сотый раз спросил шепотом:

– Галина Константиновна, а от этой… скарлатины… помирают?

– Нет, почти нет. Раньше не умели лечить, а теперь умеют. И теперь…

– Но бывает, что и помирают?

– Очень редко, Сеня. Почти никогда. Спи. Он отвернулся к стенке и укрылся с головой.

 

* * *

 

Через день я ходила в Ожгиху. К вечеру, когда только‑ только начинало смеркаться, становилась на лыжи и шла прямиком – через реку, потом лесом. Идя тропкой, где зимой без лыж пешеходу было не пробраться, я сильно сокращала путь и мерным шагом за час доходила до Ожгихи. Больничной еды не хватало, и первые два‑ три раза я приносила нашим хлеба, кусок‑ другой сахару, кисель из сушеных ягод – он замерзал в пути и не выливался из банки, когда я его вынимала. Но Ира Феликсовна сказала, что каждый день кто‑ нибудь из ожгихинских приносит ей и ребятам молоко, сметану, лепешки – у нее тут много друзей. И теперь я шла налегке, без всякой поклажи.

В субботу, через неделю после того, как слегла Таня и Настя, я выбралась в Ожгиху, рано, сразу же после обеда.

Лыжи скользили легко. На солнце снег был розовый, потом лыжня свернула в сосновый лес, и стало темнее. Потом у поваленной ели она еще повернула и выбежала в поле, на яркий свет. Я легко дошла до Ожгихи. Больница стояла на самом краю села. Я сняла лыжи, поставила их у крыльца, отряхнула валенки, вынула из кармана записки ребят, рисунки для Тани и постучалась.

– А! – как‑ то отрывисто, не по‑ обычному только и сказала санитарка и, не, ответив на мое «здравствуйте», не взяв писем, толкнулась в дверь и исчезла.

Я присела на скамью и стала ждать. Счастливая легкость от солнечной дороги, от быстрого бега погасла, и мне стало тревожно. Санитарку – ее звали Даша – я уже успела узнать. Она охотно рассказывала про моих, относила письма и возвращалась с запиской от Иры Феликсовны. Что же сейчас? Почему она ахнула и исчезла?

Дверь отворилась, и на пороге показалась Даша. В руках она держала листок. Прежде чем вынести его из скарлатинозного отделения, листок окунули в формалин, с него капал буквы, написанные чернильным карандашом, расплылись.

 

Галина Константиновна! – прочла я. – Сережа умер. Сегодня утром. Умер, не приходя в сознание. Я тоже заболела. Это бы неважно, лишь бы он остался жив. Но он умер.

 

Даша постояла немного и снова ушла. Я осталась одна Я старалась вспомнить – что я знала об этом мальчике? Оцепенелая память моя плохо слушалась. Нет, помню. Вот: Серёжина мать умерла от голода. Но отец жив, он воюет. Мы привезли Сережу с вокзала, умыли, накормили и уложили спать. И он больше не встал, почти не говорил, почти не открывал глаз. Он приехал, чтобы умереть. И ничего‑ ничего мы не могли для него сделать.

Потом я вспомнила: Ира заболела. Я постучала в дверь:

– Позовите врача.

– Он на обходе, как кончит – придет. Подождите маленько.

У Даши были жалостливые глаза. Теперь ей, видно, хотелось говорить. Но я не хотела и не могла слушать.

Врач – маленький, сухой старик (он работал в Ожгихинской больнице уже более тридцати лет) – сказал:

– Форма, по‑ видимому, не тяжелая. Но сыпняк сильно подорвал здоровье. И скарлатина тоже может сказаться на сердце. Угадать трудно. У мальчика не выдержало сердце. Он был обречен с самого начала. Я не стал говорить ни вам, ни Ирине Феликсовне. Но он был обречен. А девочкам вашим лучше. Тут, я думаю, особых огорчений не будет.

Я шла на тяжелых лыжах, тяжелым шагом. Дорога была длинной, небо серым, снег темным. Подойдя к городу, я сняла лыжи и пошла пешком. На Незаметной улице меня догнал Велехов, заглянул в лицо. Потом молча взял лыжи и понес.

Дома нас ждал Владимир Михайлович.

– Сережа? – сказал он только и тяжело опустился на стул.

 

* * *

 

Возвращаясь из Ожгихи, я обычно заглядывала к Анне Никифоровне Валюкевич. Я передавала ей записки от Иры, добросовестно повторяла, что сказал врач. Она ожидала меня с страстным нетерпением. Глядя на Анну Никифоровну, я понимала, что вся ее жизнь сосредоточена на одной мысли, на одном чувстве.

– Знаете, – сказала она вскоре после смерти Сережи, говорят, у каждого человека есть невидимая свеча – это его жизнь. Догорит она – и человек умирает. Для меня такая свеча – Ирина. Если ее не станет, и я не смогу жить.

Я молчала.

– Вы сурово молчите, – промолвила Анна Никифоровиа. – Я понимаю: война, в наше время так говорить грешно. Умер Сережа, а его отец жив и воюет. Но я не знаю, хватит ли у меня мужества жить, если…

И однажды, придя в больницу, я застала там Анну Никифорову.

– Я сняла тут, в Ожгихе, комнату, – ответила она на мои молчаливый вопрос. – У меня нет сил целый день не знать. А тут я могу и утром прийти, и среди дня, и вечером. И принести, если что надо. Хотите их видеть? Пойдемте! – она взяла меня за руку.

Мы вышли на улицу, завернули за угол дома, и Анна Никифоровна постучала в крайнее окно. Отодвинулась занавеска, к стеклу прижалось лицо Иры Феликсовны, и тотчас же в окне появились еще две головы. Анна Никифоровна что‑ то говорила мне, но я не слышала. Сжав зубы, я смотрела на неузнаваемо изменившиеся лица – худые, прозрачные. У Иры Феликсовны было лицо, как на старинной иконе, – тонкое, бледное, с глубоко запавшими глазами. Настя обняла Таню и, улыбаясь, что‑ то говорила, а Таня смотрела в окно, тревожно искала глазами и словно никого не видела. Она была острижена наголо, вокруг шеи белела повязка.

У меня было такое чувство, точно на вокзале, когда стоишь перед вагоном поезда, а он вот‑ вот тронется. Хочешь сказать какое‑ то последнее, самое важное, слово, а тебя не слышат. А там, по ту сторону вагонного окна, тоже что‑ то говорят – ты видишь, как шевелятся губы, – и ничего не слышишь.

Если бы увидеть сейчас Сережу, если бы исхудалый, бледный, но живой Сережа глянул на меня из окна…

Видимо, в палату зашел доктор или сестра, потому что Ира Феликсовна махнула рукой и торопливо задернула занавеску. Я обернулась. У Анны Никифоровны дрожали губы.

– Вот и повидали. Все же легче, правда? – сказала она.

 

* * *

 

Для меня приезд Владимира Михайловича был истинной благодатью. С ним я могла говорить о той поре моей жизни, которой никто не знал в Заозерске. Поняв это и без моих вопросов, он говорил обо всем, что было мне так дорого. Тетя Варя часто приезжала в Березовую Поляну, на могилу Костика. За могилой смотрели ребята. Не знаю почему, мне это было важно – что на могиле всегда цветы, а рядом с кленом и рябиной посадили еще и дубок. Мне всегда казалось: человек жив, пока о нем помнят. Вот когда все забывают, когда нет никого, кто бы помнил, – тогда пришла настоящая смерть.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.