|
|||
Ирина Валюкевич скончалась разрыва сердца. Я перечитала. Еще. И еще. В телеграмме стояло все то же: Ирина Валюкевич скончалась разрыва сердца. 14 страницаЯ не могу вставить ни словечка, она говорит, говорит как заведенная. Она сыплет вопросами, но ответа не ждет. Она говорит: не пойду я к нему! И тотчас: как же ему, старому человеку, одному жить? А главное: как бы велел Толя? И еще: как это Петр Алексеевич вдруг надумал? Или правда, он такой хворый и нельзя ему, старому человеку, одному оставаться? Я и не пытаюсь отвечать. Я почти не слушаю. Я думаю о словах, которые сказал Петр Алексеевич, когда мы с ним шли с кладбища: «Есть одно непоправимое: смерть. Все остальное – одолимо».
* * *
За окном тихий декабрьский снег. Белые хлопья плывут в воздухе и медленно, словно нехотя, падают на землю. Я стою, прижавшись лбом к стеклу, и смотрю неотрывно. Скоро начнется день. Я слышу, как за моей спиной скрипит сундук. Это заворочалась Лена. Просыпается Тосик. Уже пробует голос Юлечка. И вдруг я понимаю: у меня нету сил для нового дня. Они иссякли, ушли, как вода уходит в песок – бесследно. Нет больше сил ждать, надеяться, верить. Я больше не могу. Я не могу видеть во сне, как отворяется дверь и входит Сеня. И потом проснуться и сразу вспомнить: два с половиной года нет вестей. Зачем обманывать себя, два с половиной года – это слишком долго, чтобы можно было надеяться. Освобождена Украина. А писем все нет, нет. Ни строчки, ни слова. Нет Феди… Нет Иры… Вот сейчас нужно будет обернуться – помочь Антону одеться… Поставить чайник… Надо разговаривать. Надо слушать и отвечать. А если я не могу больше? Что мне делать, если я больше не могу?
Потом начался день. И я услышала, как Тосик позвал Лену: – Расскажи про довойну. – Про что? – Ну, когда сахар ставили на стол и все брали сколько хотели. – Так я тебе вчера рассказывала! – Еще расскажи! Я провела рукой по глазам. Надо очнуться, надо жить. Через силу я обернулась и встретилась глазами с Тосиком – он смотрел тревожно и вопросительно. Он всегда чуял, когда мне плохо. – Улыбнись! – сказал он. И я улыбнулась. День начался. Мы позавтракали, и я пошла на Незаметную. И день шел, шел своим чередом. – Что вы… какая нынче? – спросил Велехов. – Бывают темные дни. Пройдет. Этот темный день был долгий, бесконечный. Я измучилась, но знала, что сама виновата: я плохо начала его. Я не имею права так встречать утро. Надо покрепче сжать зубы, надо все подтянуть в себе, надо жить. Он все‑ таки пришел к концу, этот нескончаемый день. Не помню, как я доплелась на Закатную. …. Дети уже спали, когда кто‑ то постучал в дверь. – Кто здесь? – спросила я устало. – Свои. Чей это голос? Нет… нет, разве я могу ошибиться? Дверь отворилась, на пороге стоял Сеня. Вот, подумала я, опять тот же сон. Пускай будет так, как всегда бывает во сне. Я положила руки ему на плечи и прижалась щекой к его щеке. Нет, это не сон. Во сне шинель никогда не бывала такой шершавой, во сне щека не была такой теплой, а слеза такой соленой… Сердце забилось глухо и крепко. Я приникла лицом к его груди и почувствовала его сильные руки на своих плечах…
* * *
Слезы и смех вперемежку. Счастье, которому почти нельзя верить: – Ты здесь? Снова вместе? Подумай, снова вместе! Мы стоим и смотрим на спящих ребят. Пусть спят. Зато завтра, открыв глаза… Семен низко наклоняется, всматривается в Антошу, в Леночку. – А это кто же? Егор? А где Федя?! Я не отвечаю. Семен темнеет, Но не спрашивает больше. Минуту мы молчим… – Нет, не могу. Разбужу, – говорит Семен и проводит рукой по смуглой Лениной щеке. Лена открывает глаза, и по этим глазам я вижу – она не верит, как я, не верит. Она думает, что ей снится. Вот она села, глядя испуганно, растерянно. Уткнулась Семену в колени и заплакала. – Нет, надо будить мужчин, – говорит Сеня. – Надо будить мужчин, женщины утопят меня в слезах. Так он говорит, и слезы катятся по его лицу. Тосик, вот кто поверил сразу, не думая. – Папа, – говорит он и проводит ладонью по мокрым Сениным глазам. И Егор тоже смотрит в эти застланные слезами глаза и шепчет: – Семен Афанасьевич, а Федя… – Знаю, – говорит Семен и за плечи притягивает Егора к себе. …Что с тобой было, почему молчал? Ни одного письма – два с половиной года ни одного письма, ни одного! С первого боя попали в окружение. Пытались выйти. Не пробились. Партизанили. Летом сорок второго был тяжело ранен, долго лежал в глухой деревушке. Потом снова партизанский отряд. И опять ранение. В голову. Переправили на Большую землю. Госпиталь. Три месяца беспамятства. Очнувшись, написал в Москву, получил наш адрес и тотчас выехал. Мы слушаем, мы хотим знать о каждом часе, о каждой минуте, которую он прожил без нас, о годах разлуки, тоски и надежды. Глубокой ночью снова раздался стук в дверь. Сеня пошел открывать и вернулся с телеграммой, которую послал с дороги:
|
|||
|