Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Юрий Даниилович Гончаров 19 страница



Наивный, несведущий человек, проживший свои тридцать пять лет с розовыми очками на носу! Он думал, что то, что он увидел и узнал, творится только здесь, что область, куда его прислали, – это непохожий на всю остальную страну островок, полный тварей, шипящих, извивающихся змей, – в океане чистой, светлой, прозрачной воды…

Он понимал, что как журналист большой, влиятельной газеты, как коммунист, которому дороги принципы партии, законы государства, он должен, обязан что‑ то предпринять, дать ход полученной им информации. Совесть и роль, которая на него возложена газетой, требуют от него вмешаться в местные дела, разрушить сложившуюся обстановку, пойти войной на преступников, прячущихся за заборы из высоких слов, за свои партийные билеты, придать огласке их воровские дела, утвердившееся как норма жизни, взаимоотношений взяточничество, дружное, сплоченное преследование протестующих, не желающих быть попустителями и соучастниками беззаконий, рабски подчиняющимися молчальниками.

Но что сделать, как поступить? Почему все это цветет здесь таким пышным цветом? – задавал он себе вопрос. И отвечал: да потому, что о проделках местной знати не ведают наверху, в Москве, в ЦК!

Извечная, неискоренимая вера русского человека в царя‑ батюшку, который хорош, добр и светел, как ясное солнышко, а плохи только его слуги. Они его обманывают, царь‑ батюшка просто не знает, что делают в далекой провинции городничие и чиновники, всякие там Шпекины и Ляпкины‑ Тяпкины, а то бы вмиг навел порядки, всех плутов и обманщиков превратил в мокрое место.

Размышляя таким образом, Гузов пришел к твердому выводу, что ему надо написать обо всем прямо в ЦК.

Письмо его заняло страниц пятьдесят на машинке. Да еще такую же стопку составляли приложенные документы: проверенные им письма жалобщиков, копии разных резолюций, отписок чиновных лиц, лживых проверочных актов с лживыми выводами: все в полном порядке, все о'кей, финансовых документов, говорящих о совсем обратном, доказывающих изложенные в письме Гузова факты.

Дальнейшее ему представлялось так: по его сигналу в область из Москвы приедет ревизор или ревизоры, целая бригада, все полностью подтвердится, и все местные жулики и прохиндеи получат по заслугам. Одни полетят вверх тормашками со своих мест, от других останутся только перья да пух, а кое‑ кто узрит небо в клеточку.

Но произошло совсем иначе. Гузов не представлял, как поступают, что происходит с подобными сигналами. Посланное в ЦК письмо пришло назад, в руки тех, кого обличал Гузов. Он полагал, что их участь – быть обвиняемыми, а они оказались судьями – судьями Гузова и его поступка, его отчаянной, дерзкой попытки в одиночку избавить область от взяточников и казнокрадов. Гузова вызвали на бюро, в самую высшую инстанцию власти, существующую в области, и то, что там ему наговорили, то, что он в результате этого разговора увидел и понял, потрясло его еще больше, чем тогда, когда он узнавал, что за люди осуществляют в области верховную власть. Он увидел, что перед ним замкнутый круг, пушкинское: «но правды нет и выше», он всего‑ навсего смешной Дон‑ Кихот, который всегда и во всем потерпит только поражение и будет до бесчувствия избит, а журналистика, в силу, чистоту и благородство которой он так верил, это всего‑ навсего род проституции – и не более того. Журналиста держат, журналисту платят, а тот продается – пишет и делает то, что прикажут, что от него хотят, а начнет своевольничать – сунут в жернова и перемелют на муку.

С заседания бюро Гузов вышел шатающейся походкой. Он шел, не разбирая дороги, не видя и не понимая, куда бредет. Через полчаса он оказался на железнодорожной станции. Там по путям туда и сюда двигался пыхтящий паром маневровый паровозик. Гузов дождался, когда он двинулся в его сторону, шагнул на шпалы и бросился под паровоз. Машинист это видел и успел затормозить. Ругаясь, он и стрелочник вытащили Гузова из‑ под колес. Он не пострадал, только весь был в липком, черном мазуте и уже ничего не понимал, бормотал что‑ то бессвязное.

Его долго лечили в Москве, перепробовали на нем все применяющиеся в подобных случаях лекарства, но он оставался в одном и том же невменяемом состоянии: не узнавал жену, детей, не отвечал на вопросы, врачи не могли войти с ним в контакт. Приезжал самый лучший специалист в подобных заболеваниях, внимательно обследовал Гузова. Жене его после осмотра профессор сказал: ваш муж физически абсолютно здоров, все органы у него в полном порядке. Он проживет сто лет. Но – вот таким, каков он есть…

А спустя месяц его вылечили китайские врачи. Они приехали пропагандировать свой метод иглоукалывания и обучать ему советских медиков. Для демонстрации, что иглоукалывание обладает исключительной исцеляющей силой, они попросили подобрать им самых безнадежных больных. В их число включили Гузова. Китайский врач ввел ему через нос в полость черепа, в мозг тонкую иглу из бамбука. Потом Гузов заснул. Непрерывный сон продолжался пятнадцать суток. На шестнадцатый день Гузов зашевелился, открыл глаза, взгляд его был осмысленный; увидел сидящую у его постели жену, узнал ее, улыбнулся. Попросил пить, потом попросил еду. Врачи стали проверять его память, мышление. Оказалось, он помнит все, что знал и помнил до болезни. Даже то, что происходило, что с ним делали, о чем с ним пытались поговорить, когда он находился в «отключке». Только ему представлялось, что на кровати лежит кто‑ то другой, не он, а он бесплотно, невидимо, как дух, как призрак, присутствует возле…

– Просто сказка какая‑ то! – не поверил Антон.

– Говорю со слов самой Наташи, именно так она мне рассказывала.

Василий Васильевич взял со скамейки кружку с пивом, горло его, очевидно, после долгого повествования требовало влаги. Приложившись к кружке, он медленно втянул в себя ее содержимое. А потом, для полного завершения истории, случившейся с Гузовым, добавил еще несколько подробностей.

Хотя Гузов и выздоровел, пришел в норму, держать его в Москве, в штате союзной газеты, все же не стали. Видимо, боясь, как бы он не выкинул еще какой‑ нибудь подобный номер. Он вернулся назад, на родину, во взрастившую его газету, а в ней, видимо, из тех же опасливых соображений, прямо о них не говоря, облекая в заботу о здоровье, Гузову придумали вот эту, как бы весьма нужную и важную, работу: читать районные многотиражки, выставлять им оценки за то, что они пишут в своих статьях и заметках.

 

 

Через пару месяцев Василий Васильевич преподал Антону еще один урок; теперь он касался писательской профессии.

Антона послали в Москву по институтским делам. Институт хотя и действовал, учил студентов, но корпуса его были полуразрушены; их восстанавливали, в значительный мере – силами самих студентов; дефицитные материалы – краски, линолеум, оконное стекло – приходилось «выбивать» в Москве, через Министерство высшего образования, а чтобы их оттуда доставить – нередко посылали студентов. Никто не отказывался, напротив, соглашались с радостью, это был случай побывать на казенные деньги в столице, между хлопотами и беготней по делам сходить в какой‑ нибудь музей, в театр. Свой, местный, уже действовал, его восстановили раньше всех других учреждений культуры, но разве можно было сравнить его театральный коллектив с артистами столицы. Тогда на мхатовской сцене можно было увидеть Книппер‑ Чехову, Качалова, еще кое‑ кого из тех, кто создавал театр, был первыми его актерами. Пробившись в зрительный зал, если удавалось купить у входа с рук билетик на балкон, Антон, бездыханно следя за действием на сцене, всегда как о чем‑ то неправдоподобном думал, что вот эти голоса, что слышит он, вот эти выразительные позы, жесты, движения актеров, что он видит, – слышали, видели в свое время Чехов, Горький…

Василий Васильевич оказался в Москве тоже не по своей надобности, по делам пчеловодов. Он и Антон случайно встретились в людском потоке у входа в метро. Василий Васильевич направлялся обедать и потянул Антона с собой. Ехал он на другой конец Москвы, в район площади Восстания, в столовую при Доме литераторов. Там и вкуснее готовят, и обстановка приличная, и кого‑ нибудь из писателей увидим, – сказал он Антону.

– Так туда же не пустят, – заартачился Антон. – Там же только для литераторов.

– Прорвемся! – заверил Василий Васильевич. – Там сейчас какой‑ то семинар для молодых авторов, скажем – мы с семинара. Контролерша – что, всех, то ли, в лицо помнит? Главное – держись уверенно, с апломбом – и все получится.

Василий Васильевич удивительно умел проникать сквозь всякие препоны, проходить без пропусков и билетов даже сквозь самый строгий контроль. Очень часто ему помогала фраза: «Я по приглашению! » или «Я из комитета! », которую он бросал на ходу контролерам, не глядя на них, небрежно и свысока, как делают это важные чиновные лица, в самом деле имеющие право на беспрепятственный проход. Василий Васильевич знал, в каком государстве и среди каких людей он живет: его расчет на апломб оправдывался вполне.

Умение Василия Васильевич, всегдашние его удачи не изменили ему и в это раз: через тридцать минут они уже сидели за столиком в просторном людном зале с очень высоким потолком из черного дерева. Официантка с кокошником на голове, ножницами на шнурочке, свисавшими с ее пояса, ловко отстригла этими ножницами от их продуктовых карточек талончики на крупу, мясо, жиры, хлеб, сунула отстриженные талончики и деньги за обед в карман фартука и через десть минут принесла на подносе в тарелках картофельный суп, биточки с гречневой кашей на второе и два стакана с компотом. На маленьком блюдечке, на которых обычно подают к чаю варенье, лежала сдача: несколько желтых потрепанных рублей и медная мелочь.

– Понял, какой тут класс? – сказал Василий Васильевич про сдачу на блюдечке. Кстати, оно было даже с голубой каемкой, – то ли случайно, то ли в этом был скрытый юмор: напомнить начитанным и пишущим посетителям известную фразу известного литературного персонажа. – В обычной столовой разве сдачу принесли бы так? Вообще бы не принесли. А ты еще упирался, не хотел сюда идти!

Все столики в зале были заняты, голоса обедающих, звон ножей и вилок сливались в плотный гудящий шум. Москва жила так же скудно и голодно, как и провинция, литераторы стремились сюда подобно тому, как инвалиды войны в облюбованные ими пивные; здесь на свои продуктовые талончики можно было получить обед более сытный и разнообразный, чем то, что готовилось москвичами дома, здесь происходили дружеские встречи, деловые свидания и разговоры, обмен всяческими новостями, узнавание последних событий в литературном мире, в редакциях журналов и газет. Было и еще одно привлекательное отличие от общедоступных московских столовых, где тоже отпускали обеды только по талонам продуктовых карточек. Здесь, в столовой ЦДЛ, можно было взять в буфете без всяких талонов, за одни лишь деньги, тарелочку с лиловым винегретом и полстакана водки. Такая добавка к обеду по талонам, которую можно было повторять сколько угодно раз, делала пребывание и обед в ЦДЛ совсем заманчивым.

Василий Васильевич со своим жгучим интересом к писателям, их среде, разговорам, здесь уже неоднократно бывал, знал порядки. Пока официантка ходила за обедом, Василий Васильевич шмыгнул к буфетной стойке и принес две тарелочки с винегретными горками и граненые стаканы с водкой.

– Ну, за встречу! – звякнул он своим стаканом о стакан Антона, даже еще не успевшего взять его в руку. Махом опрокинул в рот стограммовую порцию, захрустел дольками соленого огурца, вылавливая их вилкой из месива овощей на тарелочке.

Минут пять Василий Васильевич жадно, с аппетитом занимался едой, быстро прикончил винегрет, быстро вычерпал ложкой из тарелки картофельный суп, а потом, продолжая есть, стал с любопытством поглядывать по сторонам, на тех, кто находился за столиками обеденного зала.

– Посмотри вон на того высокого, что идет по проходу, – движением головы и глаз указал он Антону. – Знаешь, кто это? Катаев. «Белеет парус одинокий». Читал?

– Да кто ж эту книгу не читал…

– Сейчас, говорят, большой роман пишет. Про одесское подполье при румынах. У него в каждом произведении Одесса. Родной город, любит он ее описывать. И, надо сказать, здорово это у него получается, красочно. Гимназистом Бунину стихи свои носил. Бунин ему сказал: поэт вы – каких много, ничего особенного в поэзии вы не достигнете. Попробуйте себя в прозе. Чувствую, проза у вас получится лучше. Катаев послушался – и вот теперь один из самых известных писателей…

Через минуту Василий Васильевич заставил Антона посмотреть в другую сторону:

– Вон, у стены, столик, за ним шесть человек… Да не туда смотришь, правее смотри. Где кудлатый, на цыгана похожий. Кто он – я не знаю, а напротив него – чернявый, глаза косоватые, нос книзу, как птичий клюв, – это Михаил Светлов. «Мы ехали шагом, мы мчались в полях… Гренада, Гренада, Гренада моя…» Знаешь? В тридцатых годах самым первым молодежным поэтом считался. Ждали от него много. Ждали, что в Отечественную он развернется, что‑ то такое выдаст. Но так ничего и не выдал. Иссяк, видать, запал. От Луговского много ждали, но и он увял. Совсем новые имена выдвинулись, из фронтовиков, что войну на своей шкуре изведали… Может, повторим? – спросил Василий Васильевич про винегрет и водку.

Антон отказался, а Василий Васильевич отправился к буфету и так же быстро, как в первый раз, расправился и с водкой и с порцией винегрета.

– О, да тут вон кто!.. – вдруг замер он с вилкой возле рта, вперив глаза в дальний угол. – Посмотри, посмотри туда!

В углу, куда указывал Василий Васильевич, сидел в одиночестве за столиком пожилой человек в шинели рядового железнодорожника, с погонами на плечах, формой своей похожими на балалайки. Такие погоны носили проводники пассажирских вагонов и так именно их и называли: балалайками. Перед железнодорожником стояла только тарелочка с винегретом и стакан с уже отпитой порцией водки. Возле тарелки на столе лежала железнодорожная фуражка с черным лакированным козырьком, молоточками на околышке.

– Кто это? – спросил Василия Васильевича Антон.

– Ты смотри, смотри, после скажу…

У человека в железнодорожной шинели было худое смуглое лицо, большие и очень красивые, выразительные глаза. Глаза киноартиста немого кино, когда вся сила таланта изменялась выразительностью глаз, умением передавать ими состояние души, игру чувств. Такие глаза были у знаменитого Мозжухина, первым же своим появлением на экране покорившего всю Россию. Виски у железнодорожника белели, как снег. В зачесанных назад волосах тоже сквозила густая проседь. Он сидел неподвижно, смотрел не в зал, а просто перед собою; и сидел и смотрел так, как будто был не в людном зале, а совсем один, в каком‑ нибудь пустынном месте; так можно сидеть в кафе на берегу моря осенью, когда сезон кончился, все разъехались, никого вокруг и на всей длинной полосе пляжа нет, и никто не появится, сиди хотя бы часами; нет даже буфетчика за стойкой, он где‑ то там, во внутреннем помещении, дремлет на кушетке, потому что знает – никто в кафе больше не придет и ничего у него не попросит.

Но вот человек в шинели с балалайками, с глазами Мозжухина шевельнулся, он словно бы вспомнил, для чего он сюда пришел, что перед ним водка и винегрет. Чуть‑ чуть отпил из стакана, подержал водку во рту, проглотил. Ковырнул вилкой винегрет, медленно, задумчиво пожевал, закусывая. И опять поза его стала застылой, отключенной от шумного, многолюдного зала. Так, как поступил он, выпивают и закусывают, когда мало водки, а хочется, чтобы она подействовала…

– Лицо вроде знакомое, видел на каких‑ то фотографиях… Так кто же это? – опять спросил у Василия Васильевича Антон.

– Потом скажу. А пока смотри. Ты что‑ нибудь замечаешь, почувствовал?

Антон почувствовал только то, что присутствие человека в железнодорожной шинели известно всему залу, сидящие за столиками вроде бы полностью заняты своими разговорами, но нет‑ нет – да поглядывают в его сторону. Эти взгляды как бы случайны и надолго на нем не задерживаются, но он явно представляет собою объект всеобщего интереса, хотя все это скрывают, стараются не показать. Никто к человеку в железнодорожной шинели не подходит, не здоровается с ним, не заговаривает, тогда как в зале непрерывное хождение от столика к столику: завидев друзей, знакомых, посылают им через зал приветственные жесты, оставляют свои места, чтобы пожать руки, переброситься фразами, даже чокнуться рюмками и выпить за здоровье друг друга.

– Это Зощенко, – назвал наконец имя одинокого человека Василий Васильевич, видя, что Антон сам никогда не догадается. – Еще недавно самый читаемый, самый популярный в стране писатель, а сейчас, как сказано о нем в докладе Жданова и постановлении ЦК – подонок, клеветник и очернитель нашей замечательной действительности. Обрати внимание, в зале тесно, не хватает мест, а он за столиком один, никто больше за этот столик не садится. Боятся. Боятся себя скомпрометировать знакомством с ним, навлечь на себя беду. Ведь сейчас же в партийные органы поступит донос и начнется разборка: почему, для чего, с какой целью в общественном месте на глазах сотни литераторов демонстрируете свои дружеские отношения с антисоветски настроенным клеветником и очернителем? Что вы хотели этим показать: что вы не принимаете, отвергаете критику и оценки, что содержатся в постановлении ЦК партии? И все – все пути такому смельчаку отрезаны, двери издательств закрыты, кислород ему повсеместно перекрыт…

– А почему он в железнодорожной шинели?

– А потому, что его запретили печатать, лишили заработка. И даже хлебные карточки отобрали. А у него семья, какие‑ то старушки‑ родственницы, он их по доброте своей возле себя собрал и кормил. Как жить, на что питаться? Сначала он вообще голодал, хоть выходи на улицу до побирайся. А потом один смелый железнодорожный начальник, поклонник его таланта, в свой клуб его взял. Кажется – библиотекарем. Я точно не знаю. Ну, а раз в железнодорожной системе служишь – стало быть, в железнодорожной форме ходи…

Когда Антон и Василий Васильевич, пообедав и посидев в табачном дыму и многоголосом шуме еще с полчаса, вышли на улицу, Василий Васильевич вернулся к своим мыслям о судьбе Зощенко и о новых установках для литературы и писателей, изложенных в постановлении ЦК, и сказал Антону:

– Вот, дорогой друг, тебе наглядная картина, что такое быть писателем в настоящее время. Гоголь в «Ревизоре» и «Мертвых душах» всю Россию, весь ее чиновный и господствующий слой осмеял, и ничего, подонком и клеветником его никто не назвал, хлеба кусок у него не отняли. А за «Ревизора» царь даже золотую табакерку Гоголю подарил. Громче всех рукоплескал на премьере. Салтыков‑ Щедрин в своей сатире еще дальше пошел, все государство в виде города Глупова представил. А уж каких начальников вывел – урод на уроде! И тоже ничего с ним за это не сделали – ни к стенке не поставили, ни на Колыму не загнали. А Зощенко что‑ то неугодное вымолвил – и самая настоящая казнь. Только лишь без отсечения головы… Не хочет наша высшая власть знать и слышать, что где‑ то что‑ то у нас не вполне благополучно, есть какие‑ то искривления, промашки, огрехи. По ней это бьет. Хочет, чтоб все чисто и гладко смотрелось. Чтоб писатели только хвалили и воспевали. Ты ждановский доклад читал? Постановление ЦК читал? У литературы отнимают самую сильную ее роль: служить делу духовного оздоровления. Литература воспитывает, формирует людей, Сталин правильно сказал, в этом пункте я с ним согласен, что писатели – инженеры человеческих душ. Но литература всегда еще и в другом качестве выступала: была духовной медициной, лечила, искореняла болезни и пороки общества, исправляла нравы. Может настоящая медицина выполнять свою роль, бороться за жизнь и здоровье людей, если запретить врачам признавать существующие болезни, изучать их причины? Можно, конечно, заявить: все хорошо, все отлично, все здоровы! Нет у нас никаких болезней, никаких микробов и бацилл, это все выдумки разных подонков и клеветников! И что получится! А получится то, что такая медицина и такие врачи неизбежно и в самом скором времени народ до полного вымирания доведут. То же и с медициной духовной, то бишь – с литературой: только воспевать до восхвалять, не видеть и не говорить открыто, всенародно, об опасных отрицательных явлениях, не звать людей на борьбу с ними – это же только создавать благоприятные условия для гнили и разложения. Под гимны и славословия незаметны образом в государстве все и сгниет. И в один прекрасный момент возьмет да и рухнет. Не может фальшь, лицемерие, вранье длится вечно, наступает и просветление разума. И тогда или взрыв народного гнева, как в революцию 17‑ го года, или страшный развал, катастрофа. Это закон развития, диалектика. Она у нас вроде бы в числе почетных, обязательных наук, во всех вузах ее долбят, студентам в головы вбивают, а на практике – считаться с ее законами ну никак не хотят. А ее не отринешь, ей очки не вотрешь. Наступает определенный момент – и она действует, говорит свое слово. Что‑ то да обязательно будет! Вот увидишь. Я, наверное, не доживу, а ты молодой – увидишь!.. Так что, Антон Палыч, дорогой мой друг, вот что я тебе скажу: занимайся‑ ка ты лучше своей техникой, наукой. Учишься в своем политехе – и учись. Заканчивай, становись инженером. В науке, технике, по крайней мере, дважды два – это всегда четыре. Никакой чиновник не прикажет тебе считать, что дважды два – это три или шесть…

 

 

Василий Васильевич, хотя в мыслях у него уже значился и виделся предел его годам, все‑ таки, конечно же, не думал и не ждал, что предел этот совсем близок, на расстоянии нескольких месяцев. Он погиб наступившей зимой, в февральскую стужу, когда на полях снег достигает метровой толщины, а сказочный Мороз‑ Красный нос трещит в лесу стволами деревьев и раскалывает ледяную поверхность рек и прудов. Погиб смертью, какую можно найти только у нас, на российских просторах; нигде в Европе она невозможна, а в Америке – только разве что на Диком Западе, да и то в давнюю пору его освоения.

Он поехал на раздрызганном, поколесившем по фронтовым дорогам «газике», дотягивавшем свой срок в пчеловодской конторе, в один из дальних районов – заказать в райпромкомбинате партию ульев для членов общества. Поехали только вдвоем: он и шофер. Дорога оказалась сильно переметенной сугробами. Буксуя, «газик» сжег весь запас горючего и замер на месте. До ближайшей деревни – километров пять. Шофер с пустой канистрой пошел в деревню в надежде раздобыть бензина, а Василий Васильевич остался с машиной в поле. Сначала он в ней сидел, потом стал замерзать, выбрался из кузова на снежную дорогу. Мороз жег лицо, сводил кисти рук. Без движения тепла полушубка хватило ненадолго. Пришлось бегать – вперед и назад. Об этом свидетельствовали оставшиеся на снегу следы. Бегая, Василий Васильевич все удлинял и удлинял расстояние от «газика», последние его пробежки были уже метров в сто. В поле синело, подступали сумерки. В последний раз, поворачивая обратно, Василий Васильевич увидел, что он отсечен от «газика» стайкой волков. В войну у всего населения, непонятно чего боясь, отобрали дробовые ружья. Привел это только к одному: волки стремительно расплодились, стали бесстрашно нападать на овчарни, хлева с молодняком, на гусиные фермы. Скот колхозники научились оборонять от хищников с помощью огненных факелов, колотушек в тазы и ведра. Но волки уже обнаглели, почувствовали слабость людей. Мяса и крови при их численности им требовалось много, и они стали подстерегать одиноких конных путников, рвать в клочья лошадей, а потом начались и случаи, когда жертвами стали люди. Учительница из села Медвежье, по соседству с тем местом, куда ехал Василий Васильевич с шофером на «газике», получила в райцентре на всю школу тетрадки, погрузила их в заплечный рюкзак и пошла в одиночку домой. В открытом поле она увидела, что за ней в отдалении следуют волки. Когда сгустились сумерки, они ее окружили. С учительницей были спички. Она сняла со спины рюкзак, стала жечь тетрадки, зажигая одну от другой. Пока они были, горело в ее руках пламя – волки только сужали свой круг, рыча, подрывая, поблескивая глазами. А сгорела последняя тетрадка – они дружно, все разом, бросились на женщину.

С Василием Васильевичем произошло нечто подобное. С ним был батарейный фонарик. Когда его нашли в снегу – фонарик уже не действовал, не светил, батарейка была полностью разряжена. Значит, Василий Васильевич отпугивал волков светом фонарика до последней возможности, надеясь, что вернется шофер и вдвоем они разгонят волчью стаю. А волки описывали вокруг него по снегу круги, и было их, как подсчитали потом опытные люди, приехавшие на место трагедии, не меньше пятнадцати.

Весть о гибели Василия Васильевича, да еще таким невероятным образом – от волчьих клыков, ударила Антона, как обухом. Обстоятельства и подробности ему рассказал председатель пчеловодов в своем кабинетике. Он достал из стола пакет из желтой оберточной бумаги, вынул составленный районными милиционерами акт, фотографические снимки того, что было ими обнаружено вблизи «газика». Но Антон не захотел читать акт и не захотел смотреть снимки.

Потеря родила в нем свинцовую тяжесть и пустоту. Он словно бы во второй раз лишился отца. Угнетала нелепость случившегося: уцелеть на такой убийственной войне, будучи телефонистом, все время под пулями своих и врагов, и обрести смерть в мирные дни, да еще такую, какая может только присниться в страшных снах…

Утраты забываются, их сглаживает время, но есть такие, которые по‑ настоящему осознаешь и начинаешь чувствовать только потом. Антону было бы куда легче жить, если бы где‑ то, пусть даже не рядом, и даже не часто встречаясь, находился, жил стареющий, некрасивый, с большим вздернутым носом, щербатым ртом Василий Васильевич, на два десятка лет старше него, Антона, возрастом, умудренный поистине необъятным и до чудного пестрым жизненным опытом и прочитанными книгами, со своей всегдашней насмешливостью на лице и в глазах, по‑ отечески тепло и добросердечно насмешничающий и над ним, Антоном, время от времени читающий ему свои нравоучения. Антон уже привык к ним, для него стали необходимы рассуждения Василия Васильевича на разные темы, всегда оригинальные, каких больше ни от кого нельзя услышать. Хотелось продолжать с ним споры, не соглашаться, и все же принимать его наставничество, которое, в конечном итоге, всегда оказывалось мудрым, нужным и полезным Антону. Без своего старшего друга Антон почувствовал себя совсем голо, одиноко и незащищенно в бурном и жестоком человеческом океане, как чувствует себя потерпевший кораблекрушение среди волн на плоту или в шлюпке, на которой нет руля, нет весел, нет географических карт и компаса…

Жизнь текла так, что вспоминать Василия Васильевича приходилось часто. В одном он ошибся – говоря, что чиновники не могут перекроить таблицу умножения по своим правилам, заставить считать, что дважды два – это три или шесть. Чиновники предписывали еще и не такое: упраздняли целые науки, исключали их из числа действующих, как, например, было проделано с классической генетикой, насчитывающей уже сотню лет существования, и ставили на их места свои нелепости. А с протестующими учеными поступали, как в средние века, когда еретиков жгли на кострах и топили в пучине вод. Без костров и пучин с непослушными происходило то же самое: они полностью исчезали из науки, лишались права и возможности работать по своей профессии, отстаивать свои научные убеждения.

Рождалась совсем новая наука – кибернетика, но она была непонятна верховным чиновникам, не имевшим сколько‑ нибудь приличного образования, научного кругозора, простой осведомленности. Кибернетика пугала их тем, что рождение ее происходило на «растленном» капиталистическом Западе. И с чиновного Олимпа был дан приказ считать кибернетику бредом полоумных, которые вознамерились вложить в машины способности и роль человеческого мозга. Несогласные с таким взглядом на кибернетику пытались вразумить олимпийцев: это направление в науке обязательно победит, инженеры создадут «думающие» машины, совершающие расчеты и находящие решения сложных задач с невероятной быстротой, как не могут делать это люди, а мы, неверящие, отстанем. И потом будем плестись в хвосте у всего мира, потратим десятки лет, чтобы только догнать Запад. Но – нет, эти голоса не слышали, не хотели слышать, а вышло так, как утверждали немногочисленные, заглушенные, но смелые голоса…

Внешне у Антона жизнь и дела складывались вроде бы вполне благополучно: он получил институтский диплом, его взяли на работу в большой НИИ – научно‑ исследовательский институт. Как конструктор он принимал активное участие в разработках, которыми занимался институт, в стороне его не оставляли, он постоянно был загружен.

Но внутренне он был совсем далек от ощущения благополучия, от удовлетворения своей жизнью и работой. Все более и более им овладевало тяжелое разочарование. Оно складывалось из множества фактов, явлений, из большого и малого в своей собственной и окружающей жизни. Надлом начался после провала попытки утвердить свое открытие, которое могло и должно было стать воротами в совершенно новую и перспективную область радиотехники. Идея, найденная Антоном, касалась передачи сообщений с помощью прыгающих частот радиоволн. Обычно радиосвязь осуществляется на радиоволнах одной постоянной частоты. Но эфир загружен, работающие волны, идущие по ним сигналы мешают друг другу. Для устойчивой слышимости, решил Антон, надо все время искать между ними промежутки, пустоты, и это должен делать не человек, не оператор, а само передающее устройство.

Антону казалось, что его простая идея, простая, как все гениальное, настолько убедительна, что даже не потребует никаких доказательств, будет тут же подхвачена и пущена в реализацию. Между прочим, так о своих изобретениях, открытиях, находках думают все их авторы – и жестоко ошибаются. Ошибся и Антон. Его идея о прыгающих частотах была воспринята как нечто фантастическое, неосуществимое. Ему говорили: это что‑ то из Жюля Верна, ты, небось, в детстве слишком много этого фантазера читал, – забывая при этом, как много из того, что выдумывал, предрекал Жюль Верн, стало реальностью, осуществилось на практике. Но скептики не расхолодили Антона, он обосновал свою идею теоретически, а потом, оставаясь в лаборатории по ночам, в выходные дни, построил и экспериментальное передающе‑ принимающее устройство, подтверждающее верность и перспективность его идеи и расчетов. Следующим этапом должно было стать совершенствование аппаратуры, доведение ее до того максимума, который заключали в себе его чертежи и схемы.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.