Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Юрий Даниилович Гончаров 18 страница



И вскоре началось то, от чего содрогнулся мир: зарева пожаров над городами Европы и России, глубокие рвы и бесконечные виселицы с телами расстрелянных и повешенных патриотов, печи Освенцима, Майданека и десятков подобных лагерей, фабрик смерти, – для уничтожения неарийцев и очищения занятых ими территорий для проживания, численного умножения и благоденствия исключительно одних немцев. И во всем этом – в каждом большом и малом действии, в каждом слове германских властей, в каждом шаге германских армий был, присутствовал он, Гитлер, в каждой германской убивавшей пуле был он – Гитлер, его злой, ненавидящий человечество дух, его людоедские планы, приведенные в исполнение, его не знающая никаких пределов личная диктатура, его редкий даже для пациентов психических клиник фанатизм.

Лежащие вокруг развалины Берлина, создававшегося столетия великолепными мастерами, архитекторами, скульпторами, художниками, – это тоже был Гитлер, его фанатичность психически больного, его безумие. Перед своим концом, видя и понимая, что все его дикие идеи рухнули, Германия, которой он обещал невиданный расцвет, господство над миром в ближайшую тысячу лет, побеждена, поставлена на колени, он напрямую повел страну и народ в пучину гибели; если германцы, заявил он, оказались не способными победить, не способными доказать, что они лучшая и сильнейшая раса на земле, раса господ, а все остальные – чернь, назначенная быть рабами у немцев, то в таком случае германцы вообще недостойны жить! Пусть погибают все до одного, пусть погибнет вся Германия и исчезнет с карты мира, с лица земли!..

И вот перед глазами Антона в грубо сколоченном из неструганых досок ящике – три или пять килограммов черных, обугленных, крошащихся костей, фарфоровые зубы, вправленные в челюсти на металлических штифтах, соединенные между собой для прочности металлическими стяжками, проволокой из сверхкрепкого, неизносимого тантала… Как охватить это разумом, своими чувствами земного, нормального человека, никогда не соприкасавшегося ни с чем подобным, как совместить воедино гигантскую масштабность злодеяний, моря пролитой крови, 55 миллионов уничтоженных человеческих жизней – и эти огненные оглодки из кострища, зажженного самыми ближайшими приспешниками фюрера, которые при всем своем старании все же так и не сумели выполнить его посмертную волю: не оставить от его тела ничего, чтобы даже малая пылинка не попала бы в руки его ненавистных врагов…

– Ну, нагляделись? – спросил шофер и стал закрывать ящики крышками.

Антон пошел от ящиков, от автофургона, как лунатик.

– Вы куда, товарищ сержант? Нам в другую сторону, вон туда! – остановили его солдаты, а один, видя, что Антон вроде бы не слышит, даже потянул его за рукав.

 

 

Площадь перед рейхстагом была в сизой дымке, здание просматривалось туманно, как сквозь кисею. В городе все еще что‑ то горело, чадило, хотя множество людей и техники занималось тушением огня и головешек. Но бушевавшие пожары так скоро полностью не затушить.

Сколько же народу бурлило на площади перед колоссальным, величественным гранитным порталом рейхстага и вокруг всего здания! Как в таком пестром многолюдстве, в таком бурном кипении отыскать крохотную горстку солдат с Ферапонтом Ильичом?!

Ступени главного входа были засыпаны каменным мусором, под ногами солдат, втекающих внутрь и вытекающих обратно, звякали автоматы и винтовочные гильзы. Розовые гранитные колонны портала, избитые осколками, чуть ли не во всю свою высоту были уже сплошь в именах и фамилиях, названиях воинских частей, фронтов, нанесенных углем, мелом, масляными красками всех цветов. Окна нижнего этажа были забиты щитами из толстых досок; это сделали защитники рейхстага еще до начала штурма; доски эти тоже были исписаны сплошь, не найти свободного местечка. Тысячи имен, тысячи фамилий…

А надо бы, подумал Антон, чтоб были имена всех, кто воевал, кто не дошел, кто вообще пал в этой войне от рук гитлеровцев, под их пулями, бомбами… Надо, решил Антон, поставить рядом со своим именем имена всех своих погибших друзей, солдат, бывших с ним в одной роте. Апасова и Добрякова, погибших тогда же, в сорок третьем, холодной осенью при форсировании Днепра под стенами Киева… Надо написать Шатохина – его отвезли в госпиталь с осколками в спине, и там на операционном столе он скончался… Надо написать Алиева и Бисенова, разорванных бомбой уже на земле Польши. Их бесконечно жаль, в ушах Антона до сих пор звучат их детские голоса: «Командир, я здесь! » Смерть их была мгновенной, вдвоем, судьба их пощадила. А если бы она взяла только одного – то как бы стал жить и воевать дальше другой, они ведь сроднились, как братья… На стене рейхстага надо нанести имя и Телкова – он жив, дома, но калека без ног, даже сторожить утят теперь не пригоден…

Антон остановился напротив портала, читая имена, названия городов под ними, откуда пришли в Берлин расписавшиеся на рейхстаге бойцы, удивляясь, каких только нет уроженцев среди тех, кто штурмовал столицу Германии; весь необъятный Советский Союз был представлен здесь: Приморье и Приамурье, Якутия и Кавказ с Туркестаном, Украина и Белоруссия, Урал и Заволжье, есенинская Рязанщина и северный лесной Вологодский край.

Вдруг кто‑ то сильно ударил его сзади ладонью по плечу. Удар был такой, что можно был слететь с ног, но дружеский – только кто‑ то из друзей мог так сильно, по‑ свойски, ударить.

Антон обернулся. Сзади стоял худой младший лейтенант в изношенной, выбеленной солнцем, дождями, соленым потом гимнастерке, с медалью «За отвагу» на левой стороне груди, «Красной звездочкой» на правой, в поцарапанной каске с оборванным с одного края и висящем ремешком, с автоматом в опущенной руке. Улыбаясь, с блеском в черных, как воронье крыло, глазах младший лейтенант смотрел на Антона. Этого офицера, знавшего всю войну только передний край, Антон никогда в своей жизни не видел.

– Ошибся, друг! – сказал Антон.

– Да нет, не ошибся, – не переставая улыбаться, наоборот, еще шире растягивая губы, сказал младший лейтенант. – Как я могу ошибиться, если мы с тобой из одного котелка хлебали, и я тебя из песка тянул!

В чертах худого, небритого, с провалами вместо щек лица младшего лейтенанта Антон вдруг различил что‑ то знакомое и, прежде чем полностью осознал, тело его уже так и дернулось навстречу младшему лейтенанту: Гудков!

– А я знал, что я тебя здесь встречу! – сказал Гудков, обнимая за плечи и притягивая к себе свободной рукой Антона. – Можешь, конечно, не поверить, доказать мне нечем, но вот шел я сейчас сюда – и будто что‑ то шепчет внутри: а тут и Антошка, сейчас мы с ним обнимемся! Скажи ведь – как в кино! А могли бы и не повстречаться. Вообще – нигде и никогда. От тебя ведь там, во рву том танковом, только вот так пальчики из песка торчали, – он схватил Антона за руку и показал – как: лишь самые ноготки. – А не торчали бы – никто б и не догадался, что человек тут присыпан. Еще бы пяток минут – и тебе бы конец, задохся бы полностью…

 

 

Аллеи парка, засыпанные желто‑ оранжевой листвой, маленькая полянка с пеньком, на котором сидел Антон, Антон Павлович Черкасов, давно уже никому, ни своей стране, ни живущим в ней людям не нужный пенсионер, только обременяющий своей грошовой пенсией государственные финансовые расходы, были уже полностью в холодной тени. Лишь несколько ярких пятен уходящего солнца, прорывающегося сквозь древесную листву и сплетение веток, еще лежало на блеклой осенней траве. Надо подниматься, брести домой; купить по дороге хлеба, а дома варить на газовой плитке вермишелевый суп из пакета. Готовит себе еду он сам, никто ему в этом деле не помогает, хотя есть двое взрослых детей – сын и дочь, есть внуки; стандартный суп фирмы «Роллтон» – самый подходящий для него обед: приготовление занимает всего пару минут, питательно и достаточно вкусно – а большего теперь ему уже и не надо…

По парку бродил мужчина лет сорока, в руках его была авоська с бутылками, он заглядывал под кусты, за стволы деревьев. Сборщик стеклотары. Наберет еще одну такую же авоську, сдаст в ларек, принимающий бутылки, банки из‑ под кабачковой игры, томатной пасты, а выручку – на вожделенную четвертинку. А может, на такой же «роллтоновый» вермишелевый суп с куском хлеба. Мать честная, сколько же расплодилось таких сборщиков пустых бутылок, просто нищих, открыто просящих подаяния, исследователей содержимого мусорных ящиков… Некоторые, найдя что‑ то съедобное, тут же запихивают себе в рот, жадно жуют, глотают, настолько голодны, не могут сдержать нетерпения…

Мужик, бродящий по парку, ищущий брошенные пьяницами бутылки, самого трудоспособного возраста, здоров и крепок на вид. Ему бы работать, он бы не отказался, с радостью ухватился бы за такую возможность; раньше, до «перестройки», конечно, он где‑ то работал, может быть – даже техником, инженером, кормился сам и кормил семью, нормально, не жалуясь, жили. Но – заводы и фабрики стоят, квалифицированные рабочие, опытные техники с большим производственным стажем, инженеры с высшим образованием, научными степенями и званиями никому не нужны, на улице; одни стали «челноками», мотаются в Польшу и Турцию или в ту же полвека назад побежденную Германию, живущую сейчас лучше многих других европейских стран, за старьем, обносками с плеч немцев, дешевыми товарами, которыми там брезгуют, там они не в ходу, а у нас на них спрос, хватают, потому что доступны, надо во что‑ то одеваться, торгуют ими на рынках, чтобы как‑ то существовать, спасти от голода своих детей; другие даже вот так: роются в мусорных ящиках, собирают по урнам и на пустырях стеклотару… Исторический парадокс, фантастика!.. И это случилось с государством, которое нашло в себе силы, мужество и средства выстоять в борьбе с таким страшным, беспощадным противником, как Германия с Гитлером во главе, и не только выстоять – но и его разгромить…

Мечта стать журналистом, литератором, работать в той области, что приоткрылась ему в Алтайском крае, в маленькой районной газетке, и показалась такой заманчиво‑ интересной, притягательной, так властно его захватила, долго не покидала Антона. В журналистику, литераторство его влек не только недолгий сибирский опыт, но и предназначенность, которую он в себе чувствовал. Эта предназначенность к перу и бумаге была даже в его имени, которое выбрали и дали ему родители. Антоном его назвали из любви к Чехову, из желания заронить в него человеческие, нравственные черты писателя, превосходящего многих деятелей российской литературы не только своим талантом художника, но, главное, духовной сутью. Чехов приобрел известность уже в то время, когда он жил и писал, но она была не слишком широка, в основном – в кругу читающей интеллигенции. Потом его забыли, он оказался прав, предсказывая: меня будут помнить и читать после моей смерти всего семь лет. Так оно, в общем, и случилось, его почти не вспоминали в годы мировой и гражданской войны, а в начале 20‑ х, с утверждением советской власти, Чехова опять вспомнили, стали широко издавать, имя его опять зазвучало, стало проникать в народную ширь и глубь, потому что новая власть увидела в нем своего союзника: критика и обличителя старого общества, свергнутого режима, провозвестника новой эры, когда все небо будет в «алмазах» и в людях все станет прекрасным: и души, и мысли, и дела…

Особенно хотела назвать сына Антоном мама, тем более, что для родства с Чеховым подходило даже отчество: Павлович. Может быть, думала она, это даже направит сына по пути любимого ею писателя: или в медицину, или в литературу. А то – по обоим вместе. В молодые свои годы она училась в Петербурге на женских курсах, а все курсистки были заражены передовыми романтическими идеями, революционным духом, жаждой социального переустройства на справедливых началах, чеховского «неба в алмазах» над головой, жаждой пришествия вместо Тит Титычей и окуровских обывателей совсем новых, прекрасных всеми своими качествами людей. Студенческая молодежь, в которой вращалась мама, преклонялась перед главным российским бунтарем того времени – Максимом Горьким, устраивала бешеные овации Шаляпину, когда он пел «Дубинушку», чтила Чехова, Короленко, Куприна…

Почти уже заканчивая политехнический институт, в который он пришел после демобилизации из армии, Антон вдруг охладел к будущей своей профессии инженера‑ конструктора в области радиотехники и сделал попытку найти для себя работу в редакции областной газеты. Приняли его неласково. Видимо, в штат газетных сотрудников таким путем, каким пошел Антон, открыв с улицы дверь, не попадают. Но он этого не знал. Человек, к которому его направили для разговора, сразу же, не интересуясь ничем другим, спросил: вы член партии? Комсомолец, – ответил Антон. Этого мало, – сказал сотрудник с таким выражением в голосе и лице, которое означало, что говорить больше не о чем. Печать в нашей стране, – добавил он, разъясняя, как недорослю, школьнику младших классов, – дело величайшей важности, целиком и полностью находится в руках партийных органов. Наша газета – рупор обкома партии, каждое слово в ней должно служить проведению в народ, в массы политики государства, коммунистических идей. Вот станете членом партии – тогда приходите, поговорим…

Окно кабинета, в котором сидел за большим письменным столом говоривший с Антоном сотрудник редакции, выходило во двор и по случаю летней поры, жаркой погоды было открыто. А со двора был вход в типографию, там тоже были распахнуты все окна, слышался шум работающих печатных машин, долетал запах керосина, которым промывают шрифты, типографской краски… Он наполнял Антона волнением, сладкой тоской, готовностью согласиться на все, что ему предложат, на любую роль, только чтобы не расставаться с равномерным, ритмичным шумом и запахами, вплывавшими в открытое окно из типографского цеха.

Но сухой, казенного вида и казенного устройства сотрудник редакции сказал Антону, что самое большее, на что он может рассчитывать, это только лишь стать в типографии грузчиком, подкатывать к ротационной машине рулоны с бумагой, укладывать в кузова автомашин тюки с напечатанными газетами и прочей готовой продукцией. Но и на такие вакансии кого попало, с улицы, не берут, надо пройти проверку у кадровика, собеседование, заполнить специальные анкеты. Допуск в типографию, штат там работающих – под особым контролем, на особом режиме. Ведь там шрифты, которыми можно воспользоваться во враждебных, преступных целях, множительная техника, набранные полосы для ежедневной массовой газеты, тексты плакатов, брошюр. Появление какого‑ нибудь не того слова в тексте – это не просто опечатка, небрежность, случайность – это политическая диверсия… Если Антон согласен работать грузчиком, надо собрать все требуемые документы, взять в райкоме комсомола характеристику и прийти на беседу с кадровиком.

В городе у Антона был приятель. Их знакомство и дружба завелись не так давно, но с мнением его Антон считался, спрашивал советов в трудных случаях. Приятель был гораздо старше Антона, ему уже перевалило за сорок, жизненный опыт его был богат и разнообразен. В жизни его было время, когда он тоже тянулся к журналистике, и ему повезло, его взяли в газету. Но когда он увидел, как черкают его статьи и заметки, вымарывая все нестандартное, все, содержащее хотя бы малейшую остроту, критику, Василий Васильевич – так звали знакомого и приятеля Антона – убедился, что никакой самостоятельности, свободы творчества на службе в газете у него не будет, заниматься журналистикой при таких условиях, в таких жестких путах, нет смысла, и ушел в другие профессии. А их у него хватало. Он окончил учительский институт, с десяток различных курсов. Стал рыбоводом в каком‑ то совхозе, где рыбоводство никак не могло укрепиться на ногах, быть продуктивным и доходным, потому что постоянно приезжали начальники разных рангов за рыбой к своим обеденным и праздничным столам, для подношения еще более высоким начальникам. Быть сопричастным к хищническому разграблению совхозных прудов Василий Васильевич не захотел, тем более что в итоге вина будет взвалена на него одного: куда смотрел, почему позволял? И от сазанов и карпов Василий Васильевич ушел учительствовать в начальную деревенскую школу, претворяя некрасовский призыв – сеять разумное, доброе, вечное. Но, поселившись в деревне на частной квартире, не имея собственного огорода, домашней живности, даже петуха с полудюжиной кур, существуя только на учительскую зарплату, он окунулся в такую бедность, такой голодный, безысходный быт, что вспомнил Пилу и Сысойку и даже им позавидовал. У него началась самая настоящая цинга, стали кровоточить десны и шататься зубы. Открылись раны, полученные на войне. Василий Васильевич был батальонным телефонистом; в разгар боев, под пулями, таскал на себе катушку с телефонным проводом весом в пятнадцать килограммов, полз по‑ пластунски в самую гущу минных разрывов, чтобы найти повреждение и восстановить связь. Трижды его настигали пули немецких снайперов, но все же ему невероятно везло. Получив и записав однажды срочную телефонограмму для комбата, он понес листок к нему в землянку, и пока отсутствовал – вражеский снаряд разорвался в том блиндаже, где он только что находился и стоял его телефонный аппарат. Другой раз в дни затишья он сидел под сосной в густом лесу рядом с батальонным комиссаром, до передовой было далеко, километры. Комиссар достал пачку «Беломора» из своего спецпайка, угостил папиросой Василия Васильевича, а Василий Васильевич потянулся к нему с протянутой рукой и немецкой трофейной зажигалкой – дать огонек. Пролетавший высоко над лесом «юнкерс» бросил бомбу, всего одну, она разорвалась за деревьями, один осколок убил наповал комиссара, делавшего над зажигалкой первую затяжку, а другой, величиной с кулак, врезался в сосну в том месте, где за пару секунд до этого была голова Василия Васильевича. Не достань комиссар «Беломор», не потянись к нему Василий Васильевич с зажигалкой в руке – и он был бы убит вместе с комиссаром.

После газеты, после деревенской школы и еще каких‑ то мелких служебных мест Василий Васильевич нашел себе должность счетовода в конторе добровольного общества пчеловодов. Работа, как говорится, «не бей лежачего», зарплата – копейки, никаких дополнительных доходов, никакой выгоды. Но Василий Васильевич был доволен: тихо, спокойно, без дерганья и переживаний. А главное – никакой связи с идеологией, значит – страха ответственности за каждое сказанное слово. Ничтожно малая зарплата нисколько не угнетала Василия Васильевича, не портила ему настроение, он мог бы прожить и на меньшую: он был холостяк, бессемейный, бездетный. Счетоводство в пчелином обществе давало ему то, что он больше всего ценил: массу свободного времени, которое он тратил на чтение. Относясь к публикуемым произведениям насмешливо‑ критически, особенно к тем, за которые давали большие государственные премии, он все же следил за московскими журналами, за всей текущей литературой. Посещал все городские литературные вечера, обязательно шел послушать, если приезжал и выступал перед читателями кто‑ либо из видных писателей. Мнения Василия Васильевича обо всем, что он читал, слышал, видел, с чем сталкивала его жизнь, всегда были меткими, выражены остро, с едким юмором – в духе Салтыкова‑ Щедрина. Но сам Василий Васильевич ничего не писал, даже не делал никаких попыток, его недолгая работа в газетной редакции полностью отбила у него охоту к собственному творчеству. Подлаживаться под «требования» он не мог, а не подлаживаться значило нажить себе только крупные неприятности.

Услыхав от Антона, что его могут взять в типографию только лишь грузчиком и то после проверки у кадровика‑ энкавэдиста, заполнения специальной анкеты из сорока двух вопросов, Василий Васильевич расхохотался, показывая черные дыры вместо двух передних зубов, которыми он расплатился за свою тягу к просветительству, посевам доброго и вечного. За свое учительство в деревенской школе.

– Слушай, не будь лопухом, ведь в грузчики зачем идут? Только чтобы красть. А что ты там украсть сможешь? Десяток свежих газет? Пачку бланков «сальдо‑ бульдо» для отчетности артели «Напрасный труд». А еще что? Рулон бумаги ты не украдешь, он тонну весит. В карман или за пазуху не засунешь. И брось ты вообще эту свою дурацкую затею – рваться в журналисты. Ты просто не представляешь, что это такое. Твоя алтайская районка – это была дремучая самодеятельность в экстремальных обстоятельствах. Когда такое творится – случается все, самое невероятное. Все проходит. Гайдар в четырнадцать лет полком командовал, неграмотный Чапаев дивизию в сражения водил. Даже всеми вооруженными силами республики соглашался командовать – только бы чуток подучиться… Попрешь в газетчики, помяни мое слово, ты себе только жизнь загубишь, впустую она пролетит. Разберешься, хватишься – а уже поздно, годы назад не вернуть. Чтоб ты туда не лез – я тебе историю одну расскажу. Никакого вымысла, сама жизнь. А ты мотай на ус. Вот когда ты ходил в редакцию, небось видел – на первом этаже большая комната, много столов, там бухгалтерия, кассирша там сидит, зарплату и гонорар авторам выдает. Завхоз там помещается, еще кто‑ то. А в уголке – человечек такой невзрачный. Лысый, в очках, на старичка похож, хотя совсем не старичок, тридцать пять ему, не больше. Заметил такого?

– Да нет, как‑ то не обратил внимания.

– Если еще раз нелегкая тебя в редакцию занесет – посмотри на него, посмотри. На столе у него кипы районных газет, со всей области. Он их читает. Работа у него такая, должность: районные газеты читать. А потом он пишет: как какая газета освещает на своих страницах те или иные вопросы. Проведение сева, прополку. Как показана подготовка к уборочной, сдача зерна государству. Такая‑ то газета делает это хорошо, в должной мере, а вот такая – поверхностно. Потом эту его писанину по районным редакциям рассылают, дескать, учтите, подтянитесь – и так далее. Работа тяжкая, нудная, не позавидуешь. В области девяносто два района, девяносто две малолитражки. Бумага скверная, печать серая, шрифты сбитые – ослепнуть можно. Попробуй девяносто две газеты подряд прочитать и все об одном и том же – как, скажем, с вредной черепашкой на полях борются. После двадцать пятой районки эту самую черепашку у себя на макушке ловить начнешь. Так вот мой рассказ про этого лысого старичка тридцати пяти лет. Я в газету пришел, а он там уже работал. Считался одним из ведущих. Большие статьи писал. В основном про театр, про артистов. В деревнях на заводах не бывал никогда, не знал про них ничего человек городской с гуманитарным образованием, а вот в искусстве разбирался. И стиль у него был приличный. Иногда цитату какую‑ нибудь из классики ввернет, из Пушкина, Маяковского. Подписывался с именем, а это не каждому разрешается, только тем, кто себе уже авторитет наработал, так сказать – в соответствующую «весовую категорию» вошел: Константин Гузов. Еще он об ученых писал, научных проблемах, которыми они заняты. В этих делах он тоже кумекал. Слушай, – перебил себя Василий Васильевич, – жара несусветная, пойдем‑ ка пива глотнем! Вон забегаловка и, кажется, народу в ней мало. Там я тебе и доскажу…

Антон и Василий Васильевич отправились в Петровский сквер с гранитным постаментом от памятника Петру, но без самого бронзового Петра, что стоял в сквере до войны. Во время оккупации фигуру царя‑ кораблестроителя немцы увезли и наделали из нее патронные гильзы. Может быть, для тех самых патронов, которыми стрелял в Антона Карл Пипенбург из своего окопа под Харьковом. Встретившиеся друзья никуда не спешили, затеявшийся разговор Антона сильно заинтересовал. В павильончике в углу сквера действительно было свободно Василий Васильевич вопреки обыкновению был в этот день при небольших деньгах – остатках своей недавней счетоводской зарплаты; он взял две кружки мутного кисловатого пива, они вышли с ними наружу, на воздух сели на скамеечку.

В те годы, сразу после войны, в лежащем в руинах городе много было подобных пивных – дощатых, наспех сколоченных «забегаловок». Внутри – темнота и грязь. Прилавок залитый липким пивом. Грудастая бабенция, умело и ловко делающая из пивной пены себе немалые капиталы, наливает в мутные, плохо мытые стаканы и такие же банки или с отбитыми краями кружки дрянную водку и дрянное пиво. Посетители, в основном, – калеки войны, в каждой забегаловке – свой постоянный круг. Инвалиды тянутся в них, как в клуб. Это место общения, воспоминаний, обмена новостями, взаимных жалоб на жизнь, гнетущий быт, трудности с жильем. Глушат выпивкой душевные раны. У каждого предостаточно невзгод, боли, тоски от потери родных, близких, от собственных переживаний: был человек как человек, а теперь безрукий или безногий, а то и вовсе обрубок, передвигается на досточке с подшипниками вместо колесиков, отталкиваясь от асфальта деревяшками в виде двух утюгов. Пенсия – всего лишь на два стакана базарной махорки… Награжденные медалями и орденами получали за них небольшие деньги, за медали – по пятерке, за ордена – десять – пятнадцать. Если «Красное Знамя» – двадцатка. Денежное поощрение было установлено в разгар войны, когда требовались героизм и мужество. Но война кончилась, нужда в героизме и мужестве отпала, и денежную добавку к боевым наградам отобрали. По просьбе самих же медалистов и орденоносцев – так было написано в газетах. Дескать, государство восстанавливает разрушенные города, требуется много средств, а мы, фронтовики, благодаря заботам о нас государства, всем необходимым полностью обеспечены, обойдемся и без премиальных за совершенные на войне подвиги…

Василий Васильевич отпил из кружки пару глотков, поставил кружку рядом с собой на скамейку и не прикасался к ней уже до самого конца своего рассказа.

Журналисту, про которого он стал говорить, необыкновенно повезло: его способности и активность заметили, взяли в Москву, в штат одной из всесоюзных газет. Немного подучили и послали корреспондентом в большую, богатую сельским хозяйством и промышленностью область на юге страны. Спецкор из Москвы на периферии – персона важная, значительная. Вроде «государева ока», независимого от местного начальства, назначен бдительно глядеть, как идут дела, как действуют местные «царьки» и «князьки» и немедленно сообщать в центр, в столицу, если что не так. Сразу же, с вокзала, Гузов попал в шикарную просторную квартиру с ванной комнатой, балконом, телефоном. Под окном – персональная автомашина с шофером, которой можно пользоваться хоть круглые сутки. Короче говоря – жить можно припеваючи, иметь множество благ. Все местные начальники перед специальным корреспондентом всесоюзной газеты заискивают, стелются ковром, стараются изо всех сил угодить. Ведь от того, что и как напишет спецкор в газете, зависит судьба и благополучие любой местной шишки. Напишет хорошо, похвалит – дорога на повышение, в еще более высокие чины, на еще более высокие должности. Осудит, раскритикует – и карьера подпорчена, а то и совсем полный крах: из князи да мордой в грязи…

Предыдущие корреспонденты так и жили, так и действовали: ни с кем из важных начальственных лиц не ссорились, не конфликтовали, местные дела изображали в светлых тонах и розовых красках. А если кого и критиковали – а критиковать кого‑ то для демонстрации своей объективности нужно было обязательно, – то лишь какую‑ нибудь мелкую сошку. И то если эта сошка оскандалилась и опозорилась дальше некуда, ей уже и выговор по партийной линии влеплен, и с работы она уже изгнана.

А Константин Гузов был человеком иных свойств, иного устройства. Душой чист, бескорыстен, по характеру – правдолюбец. С подлинной жизнью до назначения спецкором никогда близко не соприкасался, за ее ширмы и кулисы не заглядывал. Думал, что у нас все как говорится, так точно и делается. А тут работа заставила залезать в самую глубь. И открылись ему вещи, что спрятаны за фасадной стороной, не всем и каждому они видны, а большей частью наоборот: тщательно и надежно спрятаны. А тут еще люди – рабочие разных предприятий, специалисты сельского хозяйства, сотрудники научных учреждений и многие, многие другие – расчухали, что Гузов, новый спецкор из Москвы, не такой, как прежние представители прессы, с ним можно разговаривать, он слушает и вникает, интересуется подлинной сутью и правдой, есть надежда, что с его помощью удастся наконец вытащить на свет всякого рода мерзавцев, избавиться от того, что мешает нормально жить и трудиться. Пошел к нему со всех сторон поток жалоб и заявлений в устном и письменном виде, документальные доказательства. И очень скоро Гузов увидел и убедился, что среди главного начальства в области мало честных и чистых, незапятнанных людей, зато полно нечистых на руку, грязных взяточников, держиморд, находящихся в крепкой спайке, партийными билетами и званием коммунистов прикрывающих свои темные, противозаконные дела и делишки.

Будь Гузов не таким идеалистом, каким он был, может быть, он воспринял бы свалившуюся на него информацию спокойней, сдержаннее на нее реагировал. Но он был как дитя: свято верил в провозглашенные лозунги и принципы, в то, что самые главные радетели и борцы за них – это те, кто находится на высоких постах (а то бы они туда не попали! ), кто облечен наибольшей властью.

А подлинная картина оказалась совсем другой. И она его потрясла. От своих открытий он впал в совершенно ненормальное состояние. Почти перестал есть, началась бессонница. Ночами он метался на кровати, стонал, терзаемый своими мыслями, чувствами, открывшимися ему тайнами. Жена пыталась выяснить, что его мучит, но рассказать ей в подробностях он ничего не мог, потому что это стало бы рассказом о скрываемых преступлениях известных должностных лиц, о подлогах, кражах огромных государственных денег, о корыстном пользовании должностными положениями в обход законов и правил, обязательных для всех, о сваливании вины и улик на невинных, лишенных умения и возможностей защититься, себя оправдать. И Гузов только повторял жене единственное, что мог он ей сказать: «Наташа, что делается! Что делается! Здесь, в этой области, нет советской власти! »



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.