Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Юрий Даниилович Гончаров 11 страница



Женщина загремела на кухне сковородками, двинула их на самое жаркое место плиты, плеснула из ковшика жидкое тесто – и через пару минут поставила на клеенку стола перед Антоном мелкую тарелку с румяными блинами и пузырящимся на них маслом.

– А ты из госпиталя? – спросила она Антона, называя его на «ты» – ведь мальчик же еще! – и оглядывая с ласковым вниманием. – Я по шинельке вижу… Ко мне заходит сюда ваш брат, раненые… У нас в поселке целых шесть госпиталей. Иные выпить тут наровят, купят у местных винца и тащат в карманах бутылки. Вообще‑ то нельзя, запрещается тут спиртные напитки распивать, я пожурю, а потом вроде как не вижу. Только чтоб без шума, прошу. Как запретить, люди‑ то с чего выпивают, бедами какими маются! Кто руку потерял, кто глаз. У кого семья на оккупированной территории, живы‑ нет – неизвестно…

Антон уже знал, что такое вино, винцо или винишко на местном сибирском языке, – отнюдь не то безобидное, десяти – или чуть больше – градусное фруктовое или ягодное вино, что пьют в России, а крепчайший, за сорок градусов, самогон, что сибиряки мастерски гонят из свеклы, ячменя и многого другого, из чего в иных местностях людям и в голову не приходит делать самогонку.

– А как же это объяснить, что ваша «Блинная» все еще на ходу и без всяких талонов? Да еще в таком непонятном месте, на самом краю поселка. Чего ж ее тут поставили, что за причина? – спросил Антон, с наслаждением уминая блинчики. В девять утра в госпитале кормили всех завтраком: тарелка пшенной каши на молоке, белый хлеб с маслом, стакан сладкого чая. Сейчас еще и полдень не подошел, вроде нельзя было проголодаться, но блинчики были так вкусны, что и прямо после завтрака можно было бы справиться с целой их тарелкой.

– Так мы ж ведь особые, у нас свой закон, мы леспромхозские, – сказала повариха, имея в виду свою «Блинную». – Леспромхозу без нее никак нельзя, народ околеет. А то разбежится, кто куда, по другим местам, где о рабочих заботы поболе. У нас по всему району производства: там сани, дуги делают, там бочкотару, товарные ящики, в другом поселке колесники стучат, тележные хода ладят. Доски на любой размер пилят, для строек лес формуют. Сейчас вот лыжи строгать настроились, это ж ужас просто, сколько этих лыж для армии нужно… Блины мои да пельмени, можно сказать, в центре всего этого дела, на самом перекрестке: то лес в работу мимо везут, то готовые изделия на склады, на станцию, восемнадцать верст до ней. А то с лесосек кругляк волокут. Все лето его валят, на колесах не повезешь, лошадям это одно мученье, а как санный путь ляжет – так и пошло дело. Есть лесосеки аж за тридцать верст. Везут на роспусках, бревна тяжеленные, метров в пятнадцать, лошади шагом, а мороз жжет, наши сибирские морозы – это страсть Господня! Дотянут до поселка, до этой моей ресторации, – чуть вживе, только б погреться да чего посытней жевнуть. Вот снегу еще подсыплет, пойдет возка с лесосек – мужиков в мою избушку столько иной раз набивается – стены трещат. Я уж знаю заранее, когда возчики явятся, котлы ведерные кипячу. Пожаловали, голубчики, – я в котлы пельмени бух, они у меня заранее мешками наморожены, полна кладовка забита. И чай тут же готов, хоть пузо лопни, два самовара, тоже ведерных…

– Так если по морозу тридцать верст отшагать – одним чаем, небось, не согреешься, захочешь того, что покрепче! – улыбнулся Антон.

– А как же! – рассмеялась женщина. – Но это их забота, возчиков, где, как добыть, чего себе в кружки плескать. Я не держу, в меню спиртного у меня нет и под прилавком не прячу, ревизору не придраться. Ну, как блинчики, нравятся?

– А можно еще? – утирая ладонью рот, спросил Антон.

– Да хоть сколько! – воскликнула с готовностью повариха и тут же кинулась печь для Антона новую порцию. – Ты заходи, заходи, как захочешь, я ведь не так, как там у вас в госпитале, готовлю, ко мне сюда как в дом родной, как к родной маменьке приходят…

Обратно Антон шел, чувствуя себя совсем здоровым. Тело был крепким, легким, голова – светлой. Этот день – день первого снега, ослепительно сверкающего солнца, чудесных блинчиков прямо с горячей сковородки – он запомнил как день своего возрождения.

Синицы по‑ прежнему цвикали, порхали над головой, осыпая его снегом, а он шел и проверял свою воскресшую память: кто командовал русскими войсками, двинутыми в восточную Пруссию с началом войны в августе девятьсот четырнадцатого года? Генерал Жилинский. Какими силами он располагал? Первой армией генерала Ренненкампфа и Второй во главе с Самсоновым. Сколько дивизий было у Ранненкампфа? Шесть с половиной пехотных и пять с половиной кавалерийских. А у Самсонова? Пехоты у него было больше чуть ли не вдвое – одиннадцать дивизий. А кавалерийских только три…

А кто в это время был начальником Генерального штаба у немцев?

Генерал‑ полковник Мольтке‑ младший, внук фельдмаршала Мольтке, что за сорок с лишним лет до этого в войне восемьсот семьдесят первого года вдребезги разбил французские армии и победителем вошли в Париж…

– Прекрасно! – сказал сам себе Антон. – Ну а химия, таблица Менделеева?

Как по‑ латыни серебро? Аргентум. Железо? Феррум. Медь? Купрум. Формула соляной кислоты, которой Антон однажды на практических занятиях по химии обжег себе руки? Аш хлор. А серной? Он на секунду задумался. Аш… Аш… Все кислоты начинаются с «Аш»… Черт побери, он же совсем недавно отлично знал! Антон с силой хлопнул себя по лбу. Аш два Эс О четыре!

Антон едва не закричал от радости на всю улицу: «Аш два Эс О четыре! Серная кислота! Аш два Эс О четыре! »

Возле ограды госпитального скверика дворник Пантелей Павлович с заиндевелыми усами и сосульками на их кончиках расчищал широкий деревянной лопатой асфальтную дорожку тротуара.

– Ты куда это умотал? – строго сказал он Антону. – Тебе велено вокруг клумбы ходить, а ты лыжи навострил и деру. На рынок, небось, сахар на курево сменять? Сестра уж два раза выбегала, волнуется, куда ты делся. Сейчас она тебе даст за самоволку! Ну, чего молчишь, говори в свое оправдание!

– Аш два Эс О четыре! – радостно глядя на Пантелея Палыча, до войны школьного, а сейчас госпитального дворника, ответил Антон.

– Чего? – вытаращил глаза Пантелей Палыч.

– Аш два Эс О четыре! – закричал во всю силу горла и легких Антон и подбросил вверх свою шапку.

Пантелей Палыч примолк. За время работы в госпитале с контуженными и психически травмированными он уже ко многому привык и перестал удивляться – и к чокнутым слегка, и к чокнутым наполовину, и к совсем и безнадежно безумным…

 

 

Документы Антону на выписку из госпиталя оформлял пожилой канцелярист с круглой, как шар, совершенно лысой головой, блестевшей столь ярко, неестественно, что казалось, он специально чем‑ то натирает свой череп для такого блеска, какой‑ нибудь политурой, что употребляется для дорогой мебели.

На нем был белый медицинский халат, но не из тех, что носят медсестры, технический персонал, сшитые из простынной ткани, а врачебный, из плотного материала, с накладными карманами по бокам и на груди, даже подкрахмаленный и умело, тщательно отутюженный; по сути дела – просто писарь, но выглядел он почти как тот знаменитый профессор, что приезжал из Новосибирска в госпиталь на консультацию, осматривал раненых и больных, в том числе и Антона: заставлял его вытягивать с закрытыми глазами руки, попадать, не глядя, пальцем в нос, водил перед лицом Антона из стороны в сторону стерженьком медицинского молоточка, а Антон должен был, не отрывая взгляда, следить за этими движениями.

В своем деле писарь, похоже, был таким же профессором, специалистом высокого класса: держал он себя с большим достоинством, действовал неторопливо; как у хирурга имеются, на все случаи заранее запасены инструменты, так и писарь располагал запасом всех нужных в его деле приспособлений: разного размера линейками, разного вида перьями, остроотточенными карандашами всех цветов, разноцветными чернилами и баночками с тушью. Антон, посаженный в канцелярской комнатушке возле писарского стола на скрипучий стул, попытался задать канцеляристу некоторые вопросы о своей дальнейшей судьбе, но канцелярист строго пресек его попытки, сказав, что сначала он заполнит нужные бланки, графы, а потом объяснит Антону все, что ему надо знать, и не придется задавать больше никаких вопросов.

В заключение своих священнодействий канцелярист предложил Антону расписаться в толстой «амбарной книге», указав место для подписи широким плоским пальцем с чистым, подточенным пилочкой ногтем, а потом действительно кратко, толково, с исчерпывающей полнотой объявил Антону, что медицинской комиссией он признан на ближайшие три месяца к военной службе негодным, ему дается отсрочка для полного выздоровления, а через три месяца он должен явиться на переосвидетельствование. Что с ним произойдет дальше – будет зависеть от того состояния, в каком он окажется. Отсрочку могут продлить, а то и вовсе признать Антона инвалидом. А если врачи найдут, что он теперь в полном порядке, – значит, будет служить дальше. Живи, где хочешь, делай, что хочешь; три месяца, отпущенных на окончательную поправку, Антон будет получать пособие. Не густо, но существовать можно, ждущие повторных медкомиссий ранбольные как‑ то исхитряются, живут. Даже за углы и койки квартирохозяевам из этих своих пособий платят и даже базарный табачок под названием «венгерский» – один смолит, а двое за что‑ нибудь крепкое держатся – покуривают.

– Уразумел? – спросил писарь, закончив свои объяснения.

– Да вроде… – ответил Антон. Он уже примерно знал, каким будет насчет него решение госпитального начальства.

– Это хорошо, что ты понятливый, – скрывая за серьезностью тона свою шутливость, сказал писарь. – А то есть ну прямо чурки. Толкуешь, токуешь ему, десять раз повторил – и все как горохом в стенку, отскакивает напрочь… Что намерен делать, какие планы?

– Да какие… – ответил в раздумье Антон. – Поеду домой, к родителям…

Писарь сначала вытер о кусочек промокательной бумаги те перья, которыми пользовался, поставил их в пластмассовый стаканчик, в другой карандаши, убрал в ящик стола линейки; казалось, разговор закончился, продолжения не будет, ведь писарю все равно, как поступит Антон со своей увольнительной на три месяца. Но, наведя на столе порядок, писарь твердым голосом сказал:

– Не советую.

Он занялся какими‑ то бумажками, стал их перебирать, раскладывать на стопки.

– Ну, допустим, поедешь… – как бы размышляя за Антона, произнес писарь. – Как сейчас по железным дорогам ездить, да еще в ту сторону, к фронту, ты, я думаю, представляешь. До твоего Воронежа доехать тебе, знаешь, сколько понадобится? Месяц, не меньше. Это с твоим‑ то здоровьем! Оно ведь и сбой может дать. А что там за обстановка? Курск взят, Орел взят. Щигры, слышал я, тоже у немцев. Щигры я знаю, в двадцатых годах даже работал там недолго. А раз Щигры – то, считай, это немцы под самым Воронежем. В одном полете стрелы, как в старину говорилось. Значит, обстановка почти фронтовая. Да, может, и без почти. А пока доедешь – еще столько может случиться… Допустим даже такое – повезло, доехал. И все там благополучно. Но так ведь сейчас же назад, комиссию ведь здесь проходить, где лечили тебя, такой порядок, закон такой. Так что стоит тебе туда‑ сюда два таких конца мотать, чтоб только папу с мамой на одну лишь минутку увидеть? Мой тебе совет: оставайся тут, в здешних краях. Сходи в райком комсомола, ты ж ведь комсомолец, так? Они тебе помогут, дело тебе какое‑ нибудь найдут, чтоб не скучал. На жительство к какой‑ нибудь бабке устроят. Три месяца быстро пролетят. Станет ясно, на что ты гож, на что не гож. Я так чувствую, тебе еще три месяца прибавят. Я хоть и не врач, а нагляделся, опыт в этих делах у меня имеется. К тому времени весна придет, лето, глядишь попрут наши немцев восвояси, – вот тогда и кати в свой Воронеж…

Внутренне Антон был согласен с тем, что внушал ему госпитальный канцелярист. Конечно, домой тянуло, хотелось к отцу, маме, он нестерпимо соскучился по всей домашней обстановке, по своему столику, за которым готовил уроки, по полке с любимыми книгами. Даже по тем тополям, что росли во дворе, и, немые, не относящиеся к разряду живых существ, тем не менее, все же каким‑ то живейшим образом участвовали в бытии обитателей дома, детей и взрослых; про них было не вспомнить, думая о доме, об оставшихся в нем товарищах, о дворе, на котором прошло детство, подростковые годы. Когда Антон готовился идти с повесткой на сборный пункт в клубе Карла Маркса и прощался с тем, что покидал за своей спиной, он мысленно попрощался и с дворовыми тополями, пожелал им благополучия, совсем так, как желают его людям, – чтобы они и дальше без горя и невзгод продолжали шуметь листвой, протягивать во все стороны свои ветви, набирать в себя силу и красоту, как получалось у них прежде.

Антону не хватило бы слов, чтобы передать, как сильно тянуло его домой, было множество «за», чтобы немедленно пуститься в дорогу, и только одно было «против», и «против» весьма существенное, превышавшее все «за»: несмотря на свое совсем вроде бы здоровое состояние, он в глубине души, улавливая глухие токи, сигналы своего организма, чувствовал, что дорога в несколько тысяч километров с ее неизбежной свинцовой усталостью, передрягами, бессонницами – ему не по силам, она его наверняка сломит.

Еще день он раздумывал, колебался, а потом решил поступать, как подсказывал ему госпитальный канцелярист.

Снаряжая Антона на «волю», на самостоятельное существование за больничными стенами, госпитальный кладовщик проявил редкую щедрость. В его распоряжении имелось обмундирование только «бэ‑ у» – уже побывавшее на ком‑ то из раненых во фронтовых условиях, порядком изношенное и, насколько возможно, восстановленное, то есть выстиранное, починенное, правда, без особой заботы о внешнем виде: с заметными латками на коленях, локтях, в тех местах, куда ударил осколок или пуля. Можно было выдать Антону первое попавшееся, как и получали все выписанные из госпиталя, но кладовщик почему‑ то проникся к Антону симпатией, может, потому, что Антон по возрасту подходил ему в сыновья, а у кладовщика был где‑ то такой же парень и тоже в красноармейском одеянии, и кладовщик, не жалея труда, покопался в ворохах гимнастерок и брюк, и наградил Антона почти новыми, а главное, по его росту. Шинель он подобрал такую же, совсем почти не ношенную, мягкую, ворсистую, значительно ниже колен. На левом плече была дырочка, аккуратно заштопанная нитками по цвету шинели, а внутри, на серой подкладке, угадывалось не до конца замытое пятно крови. Но снаружи ничего не было видно. И пояс кладовщик дал хороший, целиком кожаный, не из брезента. Но еще больше порадовала Антона шапка‑ треушка. Вот она была совсем новая, никем еще не ношенная. Не меховая, на рядовых шапок из меха не бывает, на вате и верх из какого‑ то текстильного заменителя, но теплая и тоже по размеру, по голове.

 

 

В райком комсомола Антон шел по скрипучему снегу, добавленному последними метельными днями, и ему было в великое удовольствие, что наконец‑ таки он, хоть и вне службы, в отпуске на долечивании, но выглядит как настоящий красноармеец; приятно было чувствовать на себе ладную, добротную одежду, рождаемое ею тепло – даже в довольно ощутимый, пощипывающий, покалывающий морозец – градусов в десять ниже нуля.

Встретился такой же юный красноармеец, мальчик лицом, с косинкой в черных, узких глазах, должно быть – бурят, их много попадалось среди местного люда, четко приветствовал более высокого и более старшего на вид Антона, приложив руку к ушанке; Антон ответил ему тем же. Эта встреча и обмен приветствиями ему тоже доставили удовольствие – чувством своей причастности к армии, дружеству военных людей, давно вызывавшему в нем любовь, уважение и самый пристальный интерес. Была какая‑ то приятность в самом приветственном движении руки; хотелось, чтобы опять встретился какой‑ нибудь военный человек, повторить этот жест: пружинно взбросить руку к головному убору и так же пружинно отдернуть ее назад.

В райкоме произошло такое, чего Антон никак не ждал и не предполагал. Секретарь райкома, парень постарше Антона всего года на два, на три, в зеленой армейской гимнастерке с пустым левым рукавом до самого плеча, свернутым в рулон и подколотым английской булавкой, с живым интересом выслушал Антона, видимо, сразу же расположенный к нему его военной формой, бегло взглянул на комсомольский билет, госпитальные документы, очень почему‑ то оживился, пришел в радостное настроение, выскочил из‑ за стола и, держа Антоновы документы в руке, сказав ему: «Пошли! » – понесся куда‑ то из кабинета. Увлекая за собой Антона, он толкнул дверь в другую половину длинного одноэтажного здания, в которой находился райком партии, без стука распахнул обитую клеенкой дверь с табличкой: «Заведующий отделом агитации и пропаганды» и, буквально вбежав туда впереди следующего за ним Антона, громко, с торжеством в голосе, объявил:

– Алексей Степанович, вот он – кто нас выручит. Антон Черкасов, фронтовик, лежал тут у нас в госпитале, а сейчас в отпуске на три месяца. Родом из Воронежа, законченное среднее образование, студент «политеха», но сразу же призвали на фронт, комсомолец с тридцать восьмого года. Я думаю, у меня и сомнений нет – он вполне справиться!

Алексей Степаныч, завотделом, был тоже молод, постарше комсомольского секретаря лет на пять, не больше. Для партработника, к тому же заведующего отделом, это еще очень молодой возраст. Видно, и кадрами райкомов сейчас командовала война, расставляя людей в зависимости от военных обстоятельств, потребностей, приказов о мобилизации и повесток.

Кабинет был большой, прохладноватый, завотделом сидел в накинутом на плечи пальто с лисьим воротником и набивал табаком трубку, беря его из картонной коробки с надписью «Герцеговина‑ Флор».

Услышав, с чем вломился к нему комсомольский секретарь, Алексей Степаныч тоже просиял лицом.

– А Черкасов‑ то как – не возражает?

Завотделом даже прервал свое занятие, отложил в сторону трубку и обратил на Антона свой взгляд.

– Да он еще не знает, в чем дело, я ему еще не сказал. Конечно, согласится. Ведь «ЧП», как же комсомолец – да не захочет помочь?

– Вот ты как его: он к тебе на учет пришел встать, а ты его сразу в охапку! Надо же ему объяснить. Вот что, Черкасов. У нас действительно ЧП – райгазета без сотрудников осталась, выпускать некому, всех военкомат мобилизовал. Замену редактору, можно считать, мы нашли. Женщина, художница, в артели кукол работала. Но зато партийная, так что подписывать партийный орган имеет право. В журналистике не сильна, вернее сказать – для нее это китайская грамота. Но мы от нее это и не требуем. Главное, что политически подкована, партийную линию проводить сумеет. Есть в редакции наборщик, настоящий специалист. Эстонец, эвакуированный. Но по‑ русски говорит чисто, набирает грамотно. Печатник есть, парень молодой, тоже, должно быть, вот‑ вот в армию возьмут. Но пока удалось в военкомате его отстоять, иначе типография станет. А писать статьи, заметки – некому. В пятницу по графику номер должен выйти, а в редакции ни строчки. Ни передовой, ни информации по району. Такие вот печальные дела. Давай, брат, берись, никого больше нет, на тебя одного надежда.

Алексей Степанович опять взялся за трубку, примял в ней еще щепоть волокнистого табака и чиркнул зажигалкой, раскуривая. С началом войны многие перешли на трубки. Папирос в продаже нет, вертеть самокрутки из газетной бумаги и махорки как‑ то очень уж по‑ деревенски, а трубка – иное дело, трубку сам Сталин курит.

Сказать, что Антон опешил – было бы не совсем то слово, каким следовало выразить его состояние.

– Так ведь я ж никогда в газете не работал… Никакого представления не имею… – пролепетал он в сильнейшей растерянности.

– Но газеты ведь ты читаешь? Вот и представление! – сказал завотделом.

– Одно дело – просто читать, другое – быть сотрудником…

– Да чего ж хитрого! У нас ведь не «Правда», не «Труд», не «Комсомолка». Обычная маленькая районная многотиражка. Две полосы всего. На первой передовая и перепечатка сообщений Совинформбюро. На второй – местная жизнь. Советы агронома, письма земляков с фронта. Выпускается всего раз в неделю. Но газета для района нужна, в ней отражение местных событий, примеры хорошей работы, плохой, имена передовиков. Это на людей, знаешь, как действует, когда они о себе читают, о своих товарищах, знакомых…

Пуская клубами дым – это получилось у него мастерски, прямо художественно – завотделом продолжал неотрывно смотреть Антону в лицо; взгляд его покорял, подчинял Антона своему влиянию даже больше, чем слова.

– Не знаю – потяну ли…

– Возьмешься – потянешь. Как это не потянешь – законченная десятилетка за плечами. К тому же тебя райком комсомола, райком партии просят. Два райкома! Надо потянуть. Все, решено! Давай лапу – и действуй! – с дружеской грубоватостью, нарочно играя в нее для тесного и короткого контакта с Антоном, сказал завершающим тоном завотдела, и так стиснул Антону кисть руки, что у того даже хрустнули пальцы.

Сказанные им слова ожили в памяти Антона через много лет, когда тот же смысл отлился в другую форму и по всей стране зазвучал, зазвенел, как медь, чеканный лозунг: «Партия сказала – надо, комсомол ответил – есть! »

 

 

В редакцию Антона повел комсомольский секретарь. Звали его Серафим Волков. По дороге он рассказывал историю своего ранения.

– Наша часть на самой границе стояла, в Литве. Занимались строительством дотов. Наши казармы, двор из булыжника, еще пятьсот метров – и речной берег, граница. На той стороне немцы ходят. В субботу, двадцать первого, у нас концерт самодеятельности был, пели, «Яблочко» плясали. Закончилось поздно. Разошлись по казармам, еще с час балагурили, курили, легли уже в третьем часу. А полчетвертого – грохот, снаряды прямо на дворе рвутся, булыжники во все стороны летят. Никто ничего не понимает, никаких предупреждений не было. Что делать? Одни командиры кричат: «Боевая тревога, разобрать оружие, патроны! » Мечутся все, как угорелые, одни туда, другие сюда, раненые кричат… До штаба не дозвониться, связь или перебита, или диверсанты перерезали. Наш комбат сразу сообразил, что никакая это не провокация, это самая настоящая война. Надо занимать оборону. Кроме винтовок в батальоне только пулеметы, но они на складе, склад под замком, а где ключи – сам черт не знает. Комбат приказывает: сбивай замки! Я хватаю булыган – бах по замку! А он здоровенный, его кувалдой не собьешь, купцы такие на свои амбары вешали. Еще раз – бах! А тут и меня самого по локтю… Рука и повисла. Я ее хвать правой – как плеть. На одни жилах висит…

Редакция оказалась близко, и Серафим прервал свой рассказ. Она находилась в типичном деревянном доме свежей постройки; тесанные топором бревна еще не утратили своей белизны. Рядом с крыльцом висела вывеска с названием газеты: «Сталинский клич».

Дверь пришлось с силой буквально рвать на себя – такая была она еще не «обношенная», плотно залипала в пазах. За ней был коридорчик, первая дверь налево вела в редакторский кабинет. В нем за столом с зеленым покрывалом, придавленным толстым стеклом, видела миловидная, хрупкая женщина лет тридцати пяти с темными, слегка китайского разреза глазами, одетая совсем не так, как одеваются сибирячки в разгар морозной зимы: в тонкой батистовой просвечивающей кофточке с глубоким вырезом на груди. На тонкой ее шее с синеватыми жилочками поблескивала золотая цепочка с кулончиком из зеленоватой яшмы. На пальцах тоже были украшения: на каждой руке по перстню с искорками крошечных алмазных камешков. Во всем ее облике присутствовало что‑ то артистическое, присущее ей от природы, родившееся вместе с нею. Перед женщиной лежал детский рисовальный альбомчик, в руках она держала цветные карандаши, а в альбомчике была нарисована детская головка – с косичками, бантиками.

– Наталья Алексеевна Аргудяева, – не перешагивая порога кабинета, назвал Антону имя и фамилию редактрисы Серафим Волков. Аргудяевой он сказал:

– Вот вам, Наталья Алексеевна, рабочая лошадка, которую вы так просили, можете запрягать ее в редакционный воз. Не подведет: полное среднее образование, городской житель, фронтовик…

– Так проходите же сюда, что ж вы на пороге… – Аргудяева встала из‑ за стола, засуетилась, удобнее располагая стулья, поставленные в ее кабинете для посетителей. В полный рост она оказалась довольно высокой, тонкой в талии. На ногах ее были легкие изящные туфельки, а те белые валенки, по‑ сибирски – пимы, в которых она пришла, запрятанные, чуть выглядывали из‑ за шкафа, стоявшего рядом с ее письменным столом.

Наталья Алексеевна Аргудяева… Это имя Антон сохранил в своей памяти на всю последующую жизнь. Потом над ним было много всякого рода начальников – умных и не слишком, добрых, человечных – и жестоких, неотесанных, грубых, любивших дело – и любивших только самих себя, свои интересы, личные цели, одержимых карьеристскими вожделениями, но никто не относился к нему с таким теплом, уважением, дружбою и доверием, как первая его начальница Наталья Алексеевна. Она была умна, ее ум выражался в том, что бывает чрезвычайно редко: она понимала свои возможности и пределы, понимала, что редакционная работа – не ее сфера, незачем и не для чего ей в нее вмешиваться – и никогда не вмешивалась, не давала Антону никаких указаний, не делала никаких критических замечаний. Каждый номер газеты от начала и до конца готовил один Антон, а Наталья Алексеевна спокойно и доверчиво ждала результатов его работы; когда обе полосы бывали набраны, сверстаны, вычитаны от ошибок, оттиснуты на сырых бумажных листах, и ей надо было как редактору подписывать их в печать, она, уже взяв ручку с пером, только спрашивала у Антона:

– Здесь все правильно?

– Все, – отвечал Антон, – не сомневайтесь, Наталья Алексеевна.

И Аргудяева, не колеблясь, твердой рукой ставила в нужном месте свою подпись.

В те же дни недели, что шла подготовка очередного номера, и Антон то носился по районным организациям и предприятиям, собирая сведения о ремонте тракторов, надоях молока, о сборе теплых вещей для бойцов на фронте, об отправке металлолома в помощь металлургическим заводам, о количестве денежных средств на постройку эскадрильи «Алтайский колхозник», то спешно перерабатывал блокнотные записи в короткие информационные заметки для второй полосы, то вычитывал и поправлял уже набранные тексты и вместе с наборщиком‑ эстонцем гадал и прикидывал, как удачнее, выразительнее расположить их на полосе, Наталья Алексеевна просто тихо сидела в своем кабинете и рисовала на плотной бумаге школьных альбомов, на отдельных листках, даже в большом блокноте с печатным грифом «Редактор районной газеты «Сталинский клич» разнообразные кукольные головки. Однажды в ее отсутствие Антон зашел в кабинет и посмотрел ее творчество. Наталья Алексеевна, мордвинка по отцу, от которого она унаследовала свой разрез глаз, была несомненно талантлива. Нарисованные ею кукольные мордочки трогали и умиляли. Были куклы веселые, смеющиеся, счастливые, просто в экстазе радости, были огорченные, обиженные, плачущие, недовольные, сердитые. Были серьезные и задумчивые, с печатью каких‑ то уже не детских мыслей и желаний, которые проявятся у них в недалеком будущем. Было совестно это делать, но Антон не удержался, стащил два‑ три листочка с кукольными головками себе на память.

Когда пришли совсем другие времена, наступила эпоха Барби, покорившей все страны, весь свет, Антон вспомнил о Наталье Алексеевне Аргудяевой, тихой, скромной, никому не известной художнице, о которой он давно уже ничего не знал и не слышал, и он подумал – как думал много раз по многим другим, схожим поводам: боже, как же безмерно талантливы у нас люди, во всем, чем бы они ни занимались, так было всегда и так есть, и как редко выпадают им удачи, признание, счастливая судьба, простое везенье! Такие бы условия, внимание и заинтересованность, какими обладали, какие получили для своей работы творцы Барби – да Наталье Алексеевне Аргудяевой, жившей и трудившейся в сибирском сельском районе в малюсенькой, ничтожной артели из десяти‑ пятнадцати человек и так, наверное, и оставшейся там безвыездно жить и бесславно, незаметно, неоцененно трудиться, – да какой бы фурор произвели ее работы! Да слава бы ее милых куклешек стократно бы превзошла и затмила славу и успех и Барби, и другой американской знаменитости – Синди, и всех их разрекламированных бесчисленных сестер и подружек!..

Остальную часть редакционного помещения на правах хозяйки показала Антону уже Наталья Алексеевна. Рядом с редакторским кабинетом находилась комната побольше. В ней стояло три голых стола, испачканных чернилами, на каждом столе – заправленная семилинейная керосиновая лампа с чистым стеклом. Это была комната секретаря редакции и двух литсотрудников, которых забрали на фронт и которых теперь должен был заменить один Антон.

В правой половине дома находилась типография. Она представляла просторный зал со многими столами. На плоском, с железным покрытием, верстались, проще говоря, составлялись, складывались из наборных узкими колонками статей газетные полосы, превращавшиеся в заключение производственного процесса в страницы «Сталинского клича». На других столах в наклонных плоских ящиках со множеством отделений, ячеек лежали свинцовые литеры – шрифты разного вида, разной величины. Эти плоские ящики – по метру в каждой стороне – назывались наборными кассами. В дальнем углу под висевшей на проволоке большой керосиновой лампой с абажуром стояла печатная машина с огромным колесом и рукояткой, за которую крутили колесо, чтобы машина действовала. Называлась она «американкой». Такого типа печатные машины появились еще на заре газетного дела. При виде «американки» в воображении Антона сейчас же всплыл молодой Марк Твен, выпускавший свою газету в одном из небольших американских городов с такими фантастическими новостями, что одна половина жителей спешила скорее подписаться на новоявленную газету, а другая – обдумывала, как бы изловить и побить ее редактора. И конечно же, не могли не вспомниться революционеры‑ подпольщики, печатавшие на «американках» свои пламенные прокламации.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.