Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть пятая Смерть и бессмертье 14 страница



— Погодите… Боже мой! Кажется, Василий Кружилин?

— Я, — сказал Василий, довольный, что даже в таком виде майор-медик Никита Гаврилович Паровозников узнал его.

Он, Паровозников, тоже был худ, глаза ввалившиеся, усталые. Как и все заключенные, он был острижен под машинку, и посередине головы у него, наверное, топорщился такой же хохолок, но его скрывала серовато-грязная шапочка.

— Вы, значит, теперь здесь, Никита Гаврилович?

— Тихо! — Паровозников покосился на сидящего в углу за огромным столом немца в белоснежном халате, из-под которого виден был мундир. В комнате стоял говор, шлепали по дощатому полу голыми ногами заключенные. — Давай я тебя послушаю. Немецкому врачу ни к чему знать, что мы знакомы…

Он взял стетоскоп, принялся выслушивать Василия.

— Ваш транспорт из Галле… Есть ли кто в этом транспорте из наших… знакомых? Говори тихо.

— Никого… Только мы двое. Я да Назаров, капитан, помните?

— Как же.

— И Валя Губарев с нами, хороший человек. Вон у того долговязого врача стоит.

Но Паровозников даже не посмотрел в ту сторону, куда кивнул Василий. Лишь сказал:

— Привет от меня передавай капитану Назарову.

Василий хотел сказать, что капитан Назаров дерьмом человечьим оказался, но вместо этого спросил:

— Почему… стригут здесь так, Никита Гаврилович?

— Такая мода в Бухенвальде. Ничего, привыкнешь. Здесь еще не то увидишь.

— Да я навидался.

Осматривая его глубокие рубцы на спине, на плечах, на ягодицах, Паровозников лишь пошевеливал бровями.

— Это чувствуется…

Немец в халате встал из-за своего стола, поскрипывая до блеска начищенными сапогами, прошел в дальний угол комнаты.

— Не трясись, идиот! — прикрикнул Паровозников, когда немец проходил мимо. — Прости… Бегал, значит?

— Трижды. Все неудачно. И отсюда… вот отлежусь.

— Не советую…

— Ну, это мое дело.

Они говорили полушепотом, быстро, отрывисто. Весь этот разговор занял у них не более двух минут.

Немец, скрипя сапогами, опять прошел мимо, дошел до своего стола, повернул назад. Он просто разминал, видимо, ноги. Проходя мимо Паровозникова и Василия, покосился на них, но ничего не сказал.

— Ладно, Василий, об этом мы еще поговорим. Время истекло, на врачебный прием положено три минуты… Я запишу тебе… некоторые болезни, попытаюсь кое с кем поговорить, чтобы вас троих зачислили в одну команду, где полегче. Хотя тут в любой сущий ад.

— Нас уже зачислил к себе какой-то Айзель.

При этих словах Паровозников, склонившийся было над своим столиком, резко обернулся.

— Что-о?! — воскликнул он, бледнея. И тут же бросил испуганный взгляд на немца в халате. Тот, к счастью, находился в дальнем конце комнаты. — Боже!

— А что? — спросил Василий. — Я говорю, всего навидался, хуже уж нигде не будет.

— Да, да… — как-то задавленно, беспомощно прошептал Паровозников. — Иди, Вася, в эту дверь. Прощай…

Тогда он, Василий, еще не знал, почему Паровозников произнес это таким голосом, отчего побледнел.

В какой-то клетушке им выдали куртки, брюки, берет, деревянные башмаки. Одежда была такой же полосатой, как везде. Лишь на куртках и брюках были нашиты красные треугольники с красным же кружочком под острым нижним концом. Что это означает, объяснил Айзель, выстроивший их вдоль колючей проволоки.

— Слушать внимательно, ангелочки… Каждый из вас должен гордиться, что носит теперь такую нашивку. Это знак нашей команды. Мы будем трудиться в каменоломне. Эта работа требует больших умственных способностей — ведь придется долбить камень, дробить его, грузить в вагонетки, возить на стройки. Машин и лошадей нет. Но тут неподалеку.

Айзель говорил это добрым, даже ласковым голосом. Говоря, постукивал сложенной плетью в ладонь левой руки.

Оглядев заключенных бесцветными глазами, в которых проблескивало что-то наподобие улыбки, он продолжал:

— Лагерь этот дерьмо, дисциплины и порядка в нем нет. Дисциплина и порядок только в моей команде. А чтобы вы, ангелочки, не испортились, мы исключили всякую возможность общения с другими заключенными. Жить мы будем в отдельном бараке, умирать или в нем же, или в каменоломне, или по дороге из нее в барак. В мою команду отбираются только здоровые люди. Но самый крепкий обычно больше трех месяцев у меня не выдерживает.

Айзель этот еще что-то говорил, но Василий голоса его больше не слышал. Перед ним стояло побледневшее лицо Паровозникова, узнавшего, что они — Василий, Губарев и Назаров — уже зачислены в команду Айзеля, под черепом стало холодеть, холодеть, пока все там не онемело окончательно…

* * * *

— Айзель говорил — больше трех месяцев в каменоломне никто не выдерживает. А я вот и Валька Губарев… уже пошел четвертый месяц. Четвертый!

— Успокойся, — сказал Паровозников.

Была глухая ночь, они сидели в небольшой комнатушке, где Паровозников принимал днем больных заключенных. На его рабочем столике, пропахшем, как все вокруг, карболкой, стояло два стакана крепкого чая, на щербатой тарелке лежали кусочки сахару, несколько ломтей белого хлеба, а на другой — настоящее сливочное масло.

— Ешь, Василий. Тебе надо силенки подкопить.

— Откуда же… такие продукты?

— Из офицерской столовой… Не думай только, что всегда я так питаюсь. В основном подкармливаю вот таких, как ты. Повару одному там стыдную болезнь подлечиваю. Скрывает от своих, подлец… Ну, иногда он из благодарности проявляет щедрость.

— Погодите, Никита Гаврилович… Если откроется, что у повара эта болезнь, а вы… знали и даже… Это же смертельно!

— Что же мне, в Назарова превратиться? — сухо спросил Паровозников. — А смертельно… Тут везде смертельно.

— Никита Гаврилович, товарищ майор! — воскликнул Василий и, не в силах сдержать хлынувшие слезы, по-мальчишески уткнулся в его острые, жесткие колени худой головой. Длинная, тощая шея его вытянулась, Паровозников погладил ее рукой.

— Ну, сынок, ничего…

— У меня такое чувство — нигде на всем свете будто не осталось добрых людей.

— Зачем? Есть. И тут их немало.

— Не-ет, — отрицательно мотнул головой Василий, разгибаясь. — Где ж они? Вы только…

— Есть, есть. Вот кто-то же тебя из штрафного барака принес сюда.

— Валька же.

— Ну, не один Валька. Что он один мог сделать? Тебе-то можно сказать — в лагере действуют подпольные коммунистические организации.

— Да вы что?! Как же это?

— Действуют, Вася. Существует антифашистское Сопротивление. Ваша штрафная рота отрезана от лагеря. Но и туда мы сумели проникнуть. Валентин Губарев оказался настоящим человеком.

— Валентин! — Василий поднялся. — А я… Мне вы не верите, значит?

— Спокойно, Кружилин, — строго проговорил Паровозников. — Спокойно.

В комнате горела электрическая лампочка, но, чтобы наружу свет не проникал, единственное окошко было плотно, в несколько слоев, занавешено больничными одеялами. Паровозников встал, подошел к окну, подправил одеяла, хотя в этом не было надобности. И в третий раз проговорил:

— Спокойно, Вася. Не все так просто, как тебе все же кажется… А тем более в вашей каменоломне. Малейшая неосторожность — и гибель многих людей… Не тебя мы опасались, а Назарова, твоего землячка. Расскажи-ка лучше о нем. Как это он докатился?

— Как? «Боюсь, объяснял, побоев». Сволота. Я его задушу вот этими руками!

— Остынь. Концлагеря горячих не любят. Накопи сперва сил в руках. А этого-то и невозможно тут. Рассказывай.

— Что тут говорить? Да и противно…

* * * *

В первые же дни заключенные, прибывшие из Галле, поняли, что такое бухенвальдская каменоломня, что Айзель, когда держал перед ними речь, нисколько красок не сгустил. Рабочих поднимали на рассвете. После переклички, едва позволив проглотить то, что называлось завтраком, узников заставляли разобрать «спортивные», как их называли здесь, камни, принесенные вчерашним вечером из каменоломни, и гнали на работу. Двенадцать часов с одним всего получасовым перерывом заключенные долбили камень, дробили его кувалдами. Осколки летели в разные стороны, кровенили руки, грудь, лицо, впивались в глаза — защитить их было нечем, никаких защитных очков не полагалось, при ударе узники просто поплотнее смыкали веки. Тех, у кого пораненный глаз вытекал, Айзель или командофюрер Хинкельман обычно переводили в так называемую «гужевую колонну», объявляя при этом примерно следующее: «Вы пострадали из-за своего усердия и заслуживаете поощрения и прекрасного питания. Там вы отдохнете».

Кормили в «гужевой колонне» действительно лучше, давали даже иногда по тонкому ломтю колбасы или сыра в день, целый литр жидкой похлебки. Но перевод туда был уже приговором к смерти. Груженная камнем или щебнем вагонетка весила около двадцати центнеров, ее надо было втаскивать по крутому полукилометровому уклону наверх. В каждую вагонетку впрягалось человек около тридцати. И часто обессиленные люди не могли ее удержать, вагонетка катилась вниз, раздавливая «гужевиков». Уцелевшие могли сами себе выбрать любое из двух наказаний: порка на козле — пятьдесят палочных ударов по обнаженным ягодицам — или «побег» — выбраться из каменоломни и во весь рост пойти на цепь охранных постов. И то, и другое наказание кончалось одинаково. Но люди обычно выбирали второе — разрывную пулю в голову. Охранники стреляли только по головам, смерть наступала мгновенно.

На цепь охранных постов гоняли не только «гужевиков». Любого заключенного, от которого по каким-то соображениям, известным лишь Айзелю и Хинкельману, надо было побыстрее избавиться, они пускали «в оборот». Обреченного заставляли голыми руками грузить в вагонетки щебень, ходить по каменоломне только босиком или только на четвереньках, пить собственную мочу. Этого последнего истязания почти никто не мог выполнить, и Айзель великодушно заменял его другим — предлагал пить воду с накрошенным туда табаком. Мучая до безумия несчастного, он постоянно давал один и тот же совет: «Беги из этого ада, парень. Я предоставлю тебе возможность бежать. Одну-единственную возможность». И заключенный, чтобы прекратить свои мучения, рано или поздно бежал на цепь охранников, давая себя застрелить «при попытке к бегству».

Впрочем, стреляли заключенных и конвоиры каменоломни. Любой из них мог подойти к любому рабочему, сорвать с него шапку, отбросить ее на несколько метров в сторону и приказать принести обратно. В тот момент, когда узник шел за шапкой, и раздавалась короткая автоматная очередь. За убийство заключенного «при попытке к бегству» эсэсовские конвоиры получали отпуск или премию.

Капо Айзель, любой бригадир, любой эсэсовец мог столкнуть заключенного с уступа каменоломни вниз. Мог просто захлестать плетью…

Все это мог, разумеется, и командофюрер Хинкельман. Но он не любил убивать людей сам. Его любимым развлечением было загонять человека на дерево. «Ты обезьяна, — объяснял он, — покачайся на ветвях».

Если человек раскачивался на дереве недостаточно сильно, Хинкельман вытаскивал пистолет и целился, грозя выстрелить… Несчастный раскачивался до тех пор, пока не обессилевал и не срывался вниз, разбиваясь большей частью насмерть.

Василий, когда однажды Хинкельман загнал его на дерево, тоже сорвался в конце концов вниз, но не разбился, не поломал даже ни руки, ни ноги. Он только сильно разбил плечо, вскочил на ноги, невольно потер ушибленное место. «Больно?» — спросил Хинкельман, кое-как владевший русским языком. «Никак нет, господин командофюрер, не больно, — ответил со злостью Василий, сознательно выговорив последнее слово с таким же акцентом. — Чешется немного». «О-оя шешет, да, да», — промычал пьяный Хинкельман, о чем-то размышляя.

Василий ответил зло и дерзко, будучи уверенным, что теперь-то уж ему терять нечего. Упавших с дерева Хинкельман обычно отправлял в похожее на конюшню здание, где «обезьяну» убивали выстрелом в затылок. Об этом знали все рабочие штрафной роты, Айзель всем это не раз объяснял с удовольствием, сожалея, что сам он не имеет права отправлять людей в это здание и ему приходится «изобретать другие способы». Но эсэсовец в тот день был, видимо, действительно в хорошем настроении. Час назад, проходя по каменоломне, он услышал смех Василия и, пораженный, остановился. «Вы… есть смеетесь? — спросил он, широко раскрыв пьяные глаза. Василий, вытянувшись, ничего не отвечал. — У меня тоже есть хороший настроений… Пошли». И потом, поразвлекавшись, отвел Василия обратно в каменоломню, сказал Айзелю: «Он есть образец для этот скот. Он есть смеется и улыбайся. „Спортивный“ камень давайт ему побольше. Для пример этот скот».

А рассмеялся Василий час назад вовсе не весело. Максим Назаров, кажется, с самого того дня, когда заверил Айзеля, что тот не пожалеет, если возьмет их в свою команду, не проронил ни одного слова. Он молчал, и Василий с Губаревым молчали. Вместе ходили на работы, вместе терпели все немыслимые мучения, вместе, рядом, спали, и все это молча, даже словом не перемолвившись с ним. Стена отчуждения становилась между ними все толще, все глуше. А в тот день, нагружая камнем вагонетку, Василий, видя, что Назаров изнемогает, зло и мстительно усмехнулся:

— А вы, Максим Панкратьевич, постарайтесь работать… как Айзелю обещали. А то он разочаруется в вас.

Ни бригадира, ни охранников поблизости не было. Назаров и вовсе прекратил работу, отвернулся и некоторое время постоял так, опершись на лопату. А потом сказал негромко и ядовито:

— Я — ладно. Кто же знал, что это за команда… Меня, как и тебя, зачислили в нее за побеги. А Губарев вот сам напросился.

— Он думал, что вместе с порядочными людьми будет, — ответил Василий, — а ты сукой оказался. Но Айзель так и не оценил твоего сучьего нутра. Лишь «спортивный» камень выделил тебе поувесистей, чем другим.

— Вася… — жалобно, просяще повернулся к нему Назаров.

Василий в ответ зло только хохотнул. Этот хохот и услышал проходящий мимо Хинкельман…

…Приведя Василия обратно в каменоломню и отдав Айзелю насчет него распоряжение, Хинкельман ушел. Айзель злорадно оглядел Кружилина, бросил Назарову:

— Отдай ему свой «спортивный» камень.

В тот день было жарко, солнце палило немилосердно, капо, вытерев грязным платком с квадратного лица обильный пот, скрылся в дощатой будке. А Назаров, помедлив, проговорил с нескрываемым теперь вызовом:

— Не оценил нутра, так оценит еще, кажется…

Василий после всего пережитого ответить Назарову ничего не мог, прислонился к накаленной солнцем вагонетке и стоял, отдыхая…

Так они жили, если это возможно назвать жизнью, неделю за неделей, месяц за месяцем. Во время получасового перерыва ни есть, ни пить не полагалось, поздно вечером, взвалив на плечи «спортивные» камни, тащились в казарму, на ночь проваливались в забытье, а каждое утро ад начинался сначала…

Айзель действительно ничем не выделял Назарова ни до того случая с Василием, ни после. «Спортивный» камень Назарова таскал теперь Василий, но и новый камень, выделенный Назарову Айзелем, был не легче. Указывая на этот камень, Айзель даже спросил с ухмылкой: «Не слишком ли он велик, господин капитан?» — «Ничего», — ответил Назаров.

В Бухенвальде наказание заключенных — порка на козле плетьми или бамбуковыми палками, подвешивание на столбе — производилось обычно на плацу во время общих перекличек. Экзекуции такого рода рабочих штрафной роты совершались прямо в каменоломне. Для этого туда приглашался зловещий Мартин Зоммер, палач Бухенвальда, начальник лагерного карцера. Невысокого роста, круглоглазый и молчаливый, он и дело свое делал молча, несуетливо и гордился тем, что несколькими особыми ударами плетью, не разрывая кожи, расплющивал, разбивал человеку печенку. Больше тридцати его молчаливых ударов по обнаженным ягодицам никто не выдерживал. Согласно инструкции, разработанной Отделом Д Главного административно-хозяйственного управления СС, любому провинившемуся узнику можно было назначать до пятидесяти палочных ударов. Но, учитывая способности Зоммера, заключенных Бухенвальда, как правило, наказывали двадцатью пятью ударами. Но и это количество для большинства было смертельным. Лишь провинившимся рабочим каменоломни неизменно назначали пятьдесят.

Порка происходила во время дневного перерыва или после окончания работы. Всех выстраивали кругом козла — невысокого деревянного стола, обреченный ложился на него животом, спустив предварительно штаны, голова и ноги зажимались специальными зажимами, и Зоммер приступал к делу. После первого десятка ударов ягодицы заключенного превращались в кровавые лохмотья, а вскоре Зоммер обычно отбрасывал палку. Он безошибочно угадывал, когда узник испускал последний вздох, оставшиеся удары наносить было бессмысленно, Зоммер не любил делать бесполезную работу.

Во время подобных экзекуций Назаров старался на козел не смотреть, стоял, опустив голову, от свиста палки или плети, от криков и стонов узника у него холодели внутренности, похудевшие, одрябшие щеки становились черными и твердыми, как тот камень, который они долбили.

Недели две назад всю штрафную роту, как бывало много раз, выстроили вокруг козла, явился для своего дела Мартин Зоммер. Длинный летний день подходил к концу, окна трехэтажных кирпичных казарм для эсэсовских охранников, видневшиеся из каменоломни, медно горели от заходящего солнца.

Окна эти еще не потухли, когда Зоммер дело свое сделал и, вспотевший, отбросил палку в сторону. Наказывали какого-то молодого парня за то, что ночью он вышел из барака помочиться, что строжайше запрещалось. Парень выдержал сорок два удара, чего никогда еще здесь не бывало.

— Поразительно! — сказал Зоммер, отдуваясь. — Никто никогда еще столько моих ударов не выдерживал. Этот русский был словно из железа.

Труп меж тем поволокли в крематорий.

— Рано или поздно все там будете, — кивнул Айзель на квадратную трубу, из которой день и ночь шел зловещий дым. И повернулся к заключенным: — Этот сопляк… В запасе у него было еще восемь ударов. При необходимости господин Зоммер добавил бы. Он же… хе-хе… мог сбиться со счета. Вы хотите устоять против великой германской армии? Стадо овец никогда не одолеет даже одного волка!

Кончив эту короткую и эмоциональную политическую речь, Айзель сплюнул в сторону, прошелся вдоль колонны, начал тыкать пальцем в заключенных:

— Ты, ты… — Айзель хотел было ткнуть в Назарова, но передумал почему-то, ткнул в его соседа: — И ты, рыжий… Выйти из строя!

Трое заключенных сделали вперед по четыре шага.

— Шагом марш… в сорок шестой блок!

Колонна узников молчала. По ней словно прошел электрический разряд, окончательно убив в каждом и без того еле теплившуюся жизнь. В блоке № 46, зловещая молва о котором ходила по всему Бухенвальду, производились медицинские эксперименты над людьми.

— Боже мой… боже мой… — прошептал одеревеневшими губами Назаров.

Василий, стоявший сзади него, понял это бормотание, чуть наклонился, безжалостно шепнул ему в ухо:

— Не сожалей. В следующий раз Айзель и в тебя ткнет, не обойдет…

И как бы в подтверждение этих слов, капо произнес:

— Очнитесь, скоты. Согласно инструкции, из штрафной команды всегда будет поставляться в блок номер сорок шесть человеческий материал. Пора привыкнуть к мысли, что каждый из вас может в любое время стать кроликом… Я говорю это открыто, потому что живым отсюда никто из вас не уйдет. Кроме тех, конечно, кто сделает Германии кое-какие услуги. Но те и сами будут молчать… Номер 42315, четыре шага вперед!

Назаров не сразу сообразил, что это его номер. А когда наконец до него дошло, он покачнулся, но с места не стронулся. И только после повторного приказания, волоча ноги, поплелся из колонны. Левая колодка при этом с ноги слетела, но он этого не почувствовал. Айзель крикнул:

— Эй, кто там, подайте ему колодку… А впрочем, не надо. Ни в том, ни в другом случае она ему уже не понадобится.

Измученные длинным до бесконечности каторжным днем, узники все стояли молча. Им не в диковинку были все эти истязания и издевательства Айзеля, который мог сейчас с заключенным 42315, как и с любым из них, сделать все что угодно. Мог исхлестать плетью, мог приказать идти на цепь охранников. Мог просто поднять камень и размозжить им голову — в этом случае в крематорий поволокли бы еще один труп. И заключенные, лишенные возможности помешать этому, просто стояли и ждали, чтобы это поскорее чем-нибудь кончилось и их отвели в барак. Каждый понимал — слова Айзеля, что колодки этому узнику больше не понадобятся, означали окончательный и жуткий приговор.

Лишь у Василия да, пожалуй, у Губарева в уставшем мозгу тупо ворочалось — приговор, но жуткий ли? Боясь выдать себя каким-либо движением, они стояли неподалеку друг от друга, смотрели на сытого, медлительного капо и на покорно опустившего перед ним худые плечи Назарова, на которых болталась грязная, измятая полосатая лагерная куртка. Губарев смотрел с каким-то удивленным испугом, Василий — с презрительным, даже злым выражением лица, исподлобья.

Айзель меж тем медлил, принялся не спеша ходить перед беспомощным и покорным узником, оглядывая его со всех сторон, чему-то усмехаясь. Затем грубо ткнул плетью в подбородок Назарова, приподнимая ему голову, прошипел зловеще:

— Н-ну-с… Я заметил, вы, господин Назаров, во время наказаний провинившихся отворачиваете глаза. Не нравится?

— Я… не могу, — еле слышно произнес Назаров. — Не могу видеть и слышать…

— Я это понял, — сказал Айзель. — Я вас понимаю. Я все вижу. Я не забыл также ваших слов тогда, в санитарном блоке, в день прибытия вашего транспорта. Вы говорили, кажется, что я не пожалею, если возьму вас в свою команду?

— Да, я это говорил, — еще тише произнес Назаров.

— Что? Громче! Громче, скотина! — И Айзель вытянул Назарова плетью. — Повтори, чтоб все слышали!

— Я это… говорил, — отчетливо произнес Назаров, вытягиваясь.

— Вот так, — остался довольным Айзель, сложил плеть. — И я не жалею, господин Назаров. Вы хорошо работаете. А тем скотом, который был прикован к вам цепью, я недоволен. И тем, который напросился ко мне в команду… И они оба это чувствуют.

Василий и Губарев поняли, что капо говорит о них. И оба сознавали, что если это еще не приговор, то вскоре он последует.

— Из всех русских свиней вы здесь единственный не потеряли человеческого облика, — сказал Айзель Назарову. — И я обязан отметить это и поощрить вас…

Все эти слова ничего еще не значили. Более того — они могли иметь совсем противоположный смысл. Айзель под видом поощрения мог, например, заставить съесть большой круг жирной колбасы, что для голодного человека было смертельным, или придумать что-нибудь другое с тем же исходом.

Но, сказав все это, капо опять принялся не спеша ходить перед Назаровым, оглядывая его со всех сторон и при этом странно усмехаясь: толстые губы его дергались, а на лице никакой улыбки не было.

Колонна теперь, кажется, не дышала.

— Я назначаю вас бригадиром, Назаров. Марш в контору переодеваться!

Айзель показал плетью на дощатое помещение. Назаров помедлил, помедлил… повернулся и побрел в будку. Капо сунул плеть под мышку, не спеша пошел следом, покачивая жирными плечами.

Колонна продолжала стоять, недвижимая, ожидая развязки.

Назаров, сгорбив спину, доплелся до будки, ни разу не оглянувшись. Айзель вошел туда вслед за ним, захлопнул за собой дверь.

Через некоторое время дверь открылась, первым показался капо, а за ним Назаров. Он был в той же полосатой одежде, лишь на плечи была накинута старая куртка из грубой материи, а на ногах старые сапоги. В этом и заключалось все переодевание. Да в правой руке он неумело еще держал плеть, точно такую же, как у Айзеля…

* * * *

— Вот так оно случилось, — сказал Василий, закончив невеселый рассказ, изложив его коротко, только самую суть. Да подробностей Паровозникову и не требовалось. — Подлец!

— Не надо, Василий, так… с такой злостью, — проговорил Паровозников.

Кружилин тяжко задышал от гнева.

— Вы… оправдываете эту… мразь?!

— Сядь! — Паровозников покосился на занавешенное окно, снизил голос: — Я его не оправдываю. Какое ему оправдание! Но быт и нравы Бухенвальда ты сам давно знаешь. Особенно там у вас, в каменоломне. Об этом надо всегда помнить… и обо всем судить всегда спокойно, без эмоций. И осуждать без эмоций. Я врач, я тут давно… И я знаю — тут еще не такое бывает. Ох, Василий, что тут бывает!

— Я бы лучше… Пусть лучше смерть!

— Люди-то, Вася, разные. — Голос Паровозникова был теперь негромким и мягким. — Ты бы — да, я это знаю. Другие смерти боятся. И этот ад выдержать не могут. Мы это должны понимать. Чтобы как-то помочь самым стойким и сильным вынести этот ад, выжить. Только это не так часто, не всегда удается. — И тут голос Паровозникова дрогнул. — Губарев… я должен тебе сказать…

Бледнея, Василий начал подниматься. Он находился в лазарете уже вторую неделю, начал ощущать, как крепнут у него руки и ноги, но сейчас сил не хватило даже, чтобы встать во весь рост, он мешком плюхнулся обратно на стул.

— Что? Что?!

— Нет больше Вали Губарева. Айзель погнал его вчера на пост охранников…

В голове Василия больно загудело. Словно откуда-то издалека донеслись слова Паровозникова:

— И это известие надо воспринять спокойно. Спасти его было невозможно. И так же спокойно делать то, что нужно… и что можно.

Паровозников мог рассказать Василию кое-какие подробности и причины скорой гибели Валентина. Айзель каким-то образом догадался или подозревал, что Кружилин, номер 42316, исчез с помощью Губарева. Куда и как исчез — не знал, но, будучи неглупым по этой части, понимая, что, если эсэсовское начальство о таком случае узнает, его авторитету прибавления не будет, большого шума поднимать не стал. Он попытался навести справки о поступивших в ту ночь в лазарет. Об этом сказал один из санитаров, верный и преданный человек. А ничего не узнав, взялся за Губарева…

Но, видя состояние Василия — тот сидел окаменевший, стеклянными глазами смотрел куда-то мимо, — говорить обо всем этом Никита Гаврилович ничего не стал.

— Свое обещание он выполнил, — прошептал Василий. — Он ему пообещал: «Одну возможность для побега я устрою…» И вот — выполнил.

И вдруг остывшие глаза Василия начали быстро наполняться слезами. Он как-то всем телом вздрогнул, будто враз сбросил с себя оцепенение, ударился головой об стол, раз, другой, закричал:

— Почему?! Почему? Почему-у?!

Паровозников торопливо схватил его за плечи, сильно тряхнул.

— Успокойся! Слышишь? Я приказываю!

— Хорошо… — всхлипывая, сказал Василий.

— Себя… и других погубишь!

— Я это понимаю теперь — надо спокойнее… — по-мальчишески вытирая рукавом слезы, сказал Василий. — Но ответьте, объясните… я давно заметил это: почему во всех лагерях, повсюду, самое зверское обращение с нами? Самые страшные пытки — нам! Самые страшные издевательства — нам…

— Потому, что мы русские, Вася, советские, — сказал Паровозников спокойно. И, отойдя от Василия, молча постояв у стола, прибавил: — А все советское ассоциируется у них со словом, с понятием — русский. Они, фашисты… да и не только одни фашисты, хотят нас истребить поголовно. За то, что мы осмелились жить и живем по человеческим законам. И показываем в этом пример другим. За революцию семнадцатого года. Они не могут справиться с ней. Они рассчитывают уничтожить ее и память о ней на земле, если уничтожат нас физически всех до последнего…

— Там, в Жешуве, конопатый эсэсовец обещал не всех, — с горечью усмехнулся Василий. — Помните?

— Правильно. А остальных превратить в рабов. Я помню. Причем в рабов бессловесных и покорных. Они рассчитывают остальных стерилизовать, чтобы не было потомства. Потушить мозг, чтобы и проблеска сознания не возникало…

— И это… такое возможно?! — едва пошевелил губами Василий.

— Если ты имеешь в виду медицинскую сторону — возможно. Я врач, я это знаю. Они делают давно различные чудовищные опыты над людьми. И здесь, в Бухенвальде, и в других лагерях.

— Я имею другое… — Горло Василия перехватывала судорога.

— Нет, Вася. Чудовищным этим планам сбыться не суждено. Они прольют море крови и уничтожат миллионы людей. Не только русских. Но с разумом человеческим им не справиться, не одолеть его. Жизнь им не остановить. Живое вечно стремится к жизни. В борьбе с ней они погибнут сами. И только бесконечное проклятье будет витать над их тенями. А жертвы их приобретут вечное бессмертие.

Паровозников говорил это, сидя теперь, рассматривая свои длинные, сильные пальцы.

— Вот Губарев Валентин, скажем, — продолжал Никита Гаврилович тем же ровным и спокойным голосом. — Физически они его уничтожили. А духовно? Ведь он с самого начала отчетливо сознавал, что, отправляя тебя вот сюда, к нам, обрекает себя на смерть.

— Он это… знал?! — прошептал Василий.

— Конечно. Не за Назарова же браться Айзелю после твоего исчезновения… Знал. Но пошел на это. И ты, если останешься жив, не забывай этого никогда…

Василий, потрясенный, молчал.

— Он это знал, — повторил Паровозников. — Но им никогда не понять, почему он пошел на это, что его заставило на такое решиться. Им не понять природу нашей психики и характера, не понять нашу духовную природу. Вот почему их людоедские планы обречены на провал, а сами они все мертвецы. Живые пока мертвецы.

Никита Гаврилович умолк и молчал довольно долго, сидел недвижимо. Затем вздохнул, откинулся устало на спинку стула.

— Ладно, Василий, довольно об этом… Подумаем, что дальше нам делать.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.