|
|||
Часть пятая Смерть и бессмертье 10 страница«Не думал, что ты придешь», — сказал тот удивленно, отстранив от себя заплаканную Анну, растерянную девчонку, на которой недавно вроде женился. «Я знаю, — ответил ему Федор. — Потому и не хотел». «Зачем же пришел? Я бы не обиделся». «Не знаю. Может, зависть пригнала». «Что?!» — Семкины брови вскинулись. И все другие стоящие вокруг Семена удивленно шевельнулись. Это Федор помнит ясно и отчетливо, как и весь этот короткий разговор, почему-то глубоко врезавшийся ему в память. Кто-то, Иван, кажется, брат, ну да, Ванька, тоже уезжавший на фронт, даже подошел вплотную почти, недоверчиво, пряча насмешку, спросил: «Погоди, погоди… Какая зависть? Что на войну не берут?» Но Федор эту насмешку расслышал, почувствовал, что-то в нем вскипело внутри едкое и злое. Но он задавил в себе эту злость, усмехнулся лишь тяжко и холодно и ответил не только Ивану, всем им, сказал несколько слов, будто кирпич к кирпичу положил: «Нет. Это бы и я мог, коли захотел… В крайнем случае — как Инютин Кирьян… Вообще… Но вам этого не понять…» Да, так он им сказал тогда, повернулся и пошел, не заботясь, как они поняли его слова и что о нем думают. На фронт, как Инютин Кирьян, Федор не побежал. После проводов Семена он дня три или четыре пролежал дома, на работу не ходил. Анна что-то говорила ему, о чем-то просила, плакала — он отмахивался. А потом встал, побрился, пошел в МТС, к начальнику политотдела Голованову. — Вот что… снимайте броню, — заявил он ему, даже не поздоровавшись. — Я на фронт лучше пойду. — Погоди, Федор Силантьевич, — сказал Голованов, несколько удивленный. — Приближается уборка. Зимой ты взял обязательство убрать сцепом из трех комбайнов две с половиной тысячи гектаров… — Другие уберут. Вон на курсах девок сколько научили. И трактористок, и комбайнерок. Я на работу больше не выйду. — Как это не выйдешь? — А так. Я все сказал… И Федор пошел из кабинета. — Стой! — вскрикнул Голованов, встал, опираясь на костыль. И заговорил, дергаясь, багровея лицом: — Ты что вытворяешь?! Мы тут с ремонтом пурхаемся, а ты неделю нос в МТС не показывал. Теперь заявляешь… — Болел я, — вяло сказал Федор. Голованов, помнится, прихрамывая, подошел к Федору, оглядел его с ног до головы. — Ну, что оглядываешь?! — раздраженно воскликнул Федор. — Я не продаюсь, не примеряйся… А я вам больше не работник. Голованов еще помолчал, думая о чем-то. Потом сказал: — Давно уж не работник, мы видим… Так я и не могу понять, что с тобой такое произошло. — На фронт, сказано, хочу. — Все хотят, да ведут себя по-человечески. Вот сын твой Семен… — Ты им не тыкай мне в морду! Он сам по себе, я сам… И еще помолчал начальник политотдела МТС, видимо пытаясь понять смысл его слов. — Держать мы тебя не будем, Федор… Теперь обойдемся с уборкой как-нибудь. — Вот и обходитесь, — неприязненно бросил Федор. — Но пока суд да дело, на работу выходи. А то вместо фронта суд тебе выйдет. — Пугаешь? — Цацкаться с тобой, что ли, будем?! — опять вскипел Голованов, лицо его стало совсем черным, страшным. — Нашелся какой! Война, люди хлещутся до полусмерти, а он… Отправляйся в мастерскую да гляди у меня! Федор смог сообразить тогда, что предупреждение Голованова было нешуточным, прямо из его кабинета ушел в мастерскую. И вообще не выходил почти из МТС, пока продолжалось это «суд да дело», как высказался начальник политотдела. Продолжалось оно недолго, в конце июля Федор получил повестку. Провожали его одна Анна да Андрейка с Димкой. Дети были испуганы. Анна не плакала, ничего не говорила, Федора это смертельно, до тошноты озлобляло, но он тоже ничего не говорил, в голову ему, как в медный лист, долбило со звоном: «Ну и чёрт с вами, оставайтесь! Оставайтесь!» Лишь стоя уже в проеме вагонной двери, он спросил сверху: — В Михайловку, к Назарову в колхоз, теперь, значит, переедешь? — Куда же еще? Туда. — Ну, возвращайся. Хороший был уголок земли. Был, да сплыл. Анна, помнится, запрокинула изумленные, сверкающие глаза. Федор толком не разглядел тогда, но, кажется, были в них, в ее глазах, все-таки слезы. Через неделю Федор находился уже за Волгой, рыл учебные окопы, ходил в ночные учебные атаки, ползал по-пластунски и дырявил из винтовки мишени, на которых был изображен силуэт немецкого солдата в каске. Такая жизнь продолжалась больше двух месяцев. Потом всю дивизию, в которой он служил, погрузили в теплушки и повезли куда-то. По составу сразу же разнесся слух — на Кавказ. На Кавказе Федор никогда не был, с любопытством оглядывал места, по которым медленно тащился поезд, но долго ничего особенного не видел — степи, лощины, невысокие каменистые холмы. Уж нет-нет начали виднеться вдали черные громадины гор… Разгрузились ночью где-то под городом Нальчик, на пыльном полустанке, где возле единственного длинного барака росло несколько чахлых деревьев, поротно двинулись прочь по каменистой дороге. Камни хрустели под ногами, непривычно едкая пыль лезла в рот и ноздри, въедалась в глаза, и к рассвету заняли окопы, отрытые, выдолбленные ранее оборонявшимися здесь войсками чуть ли не в сплошном камне в полный рост. Всем было объяснено, что в нескольких десятках метров вдоль реки, которая называется Баксан, расположены немецкие окопы, что фашисты могут в любую минуту начать наступление и что оборонять позиции приказано до последнего дыхания. Только теперь Федор почувствовал, что ведь он на войне, на самой настоящей войне, где могут в любую минуту убить, и только теперь с каким-то пронзительным удивлением подумал: как же это и зачем он здесь очутился? Непостижимым образом повторялось прежнее: тогда, в гражданскую, не хотел ведь он воевать ни за красных, ни за белых и мог, наверное, как-то отлежаться в глухом углу, а очутился в партизанском отряде, сейчас мог до конца войны — должна же она когда-то кончиться! — просидеть на броне, такого комбайнера, как он, на фронт бы не отправили, скосил бы он нынче эти две с половиной тысячи гектаров, как обещал, и гремело бы его имя по всему району, по всей области, — а вместо этого оказался вот тут, вблизи от немецких окопов, из которых, кажется, тянет незнакомым кислым запахом, откуда грозит ему смерть. А почему, ради чего, собственно, должен он умирать? Но смерть беспощадно и неумолимо дыхнула ему в лицо из немецких автоматов не здесь, не в каменистых окопах под Нальчиком, а на краю вырытого им самим глубокого рва где-то за Пятигорском. А здесь Федору пришлось пережить только жуткую бомбежку, первую и последнюю в его жизни. Немецкие самолеты появились неожиданно из-за высокой каменной хребтины, тянувшейся справа по горизонту, бомбы посыпались густо, как зерна из руки сеяльщика, земля вспухла от взрывов, окуталась дымом и пылью. Федор упал, вместе с другими повалился на дно окопа, над которым плотно стелились черно-белесые космы и со скрипом, кажется, терлись друг о дружку. Еще Федор ощущал, как тяжко вздрагивает от бесконечных взрывов земля, слышал, или ему чудилось, что слышит, как свистят над окопом осколки горячего бомбового железа и камней. Несмотря на адский грохот, на забившую глотку пыль и дым, Федор чувствовал себя в безопасности, он лежал на боку, косил глазами вверх, на непроглядную кипящую муть, и подумал вдруг: хорошо, что окопы такие глубокие, хорошо, что они выдолблены чуть ли не в сплошном граните… Это и была там, под Нальчиком, последняя его мысль, вспомнил сейчас Федор. Мутная полоска света над головой ярко вдруг мигнула, как лезвием чиркнула по глазам и потухла, вся земля куда-то провалилась, и вместе с ней провалился Федор… О том, что бомба угодила прямо в окопную щель, что она упала где-то недалеко, в нескольких метрах он него, Федор догадался на другой день утром, когда он в грязной, лопнувшей на спине гимнастерке, обрызганной чьей-то кровью, брел в толпе пленных красноармейцев, а сбоку толпы шагали немцы-конвоиры. На шее у каждого висел автомат, на голове у каждого была каска с короткими рожками, точь-в-точь как на мишенях, в которые он палил на учебных занятиях. Двое немцев в таких же касках некоторое время назад стали приближаться к нему из неясной мути, из качающегося тумана. «Интересно, откуда здесь мишени? — подумал Федор. — Почему они двигаются?» Тогда он, только что очнувшийся, не мог сообразить, что взрывом его выбросило из окопа, что всю ночь он пролежал на краю бомбовой воронки, свесив в нее ноги, без сознания, не видя и не слыша кипевшего здесь боя. «Мишени» прошли было мимо, но что-то одну из них привлекло, «мишень» вернулась, наклонилась над ним. Федор невольно прикрыл глаза, испуганно подумав, что сделал это поздно, догадавшись уже, что это не мишени, а настоящие немцы. — Er atmet, er lebt doch. Aufstehen![12] Федор не понимал, что они говорят, сердце его колотилось бешено и больно, в мозг тоже будто вбивали раскаленные камни: конец, конец… смерть! Потом в закрытых его глазах метнулось оранжевое пламя, и Федор скорее догадался, чем почувствовал, что немец пнул его сапогом в голову. И он, все чувствуя, как колотится в последних, лихорадочных усилиях сердце, вытянул свое тело из воронки, упер колени и ладони в шершавую землю, оторвал от нее тело, стал подниматься. Полусогнутый, с опущенными руками, Федор какое-то время стоял недвижимо, тупо глядя на немцев, которые все еще плавали, покачивались перед ним, как в тумане. Правда, туман немножко поредел, и Федор заметил, что немцы рассматривают его беззлобно, с любопытством и удивлением. — Oh, der russische Bör[13], — сказал один из них с улыбкой. — Ja, ja[14], — откликнулся другой. Тогда Федор не знал ни одного немецкого слова и не понимал, о чем они говорили. Потом этот другой, который сказал: «Ja, ja», угрюмый и коротконогий, сплюнул на землю и резко мотнул автоматом. Федор догадался, что ему приказывают повернуться. И он повернулся, вытянулся, свел на спине лопатки, ожидая автоматной очереди, которая сейчас прошьет его. Одновременно в голове мелькнуло: «Что им убить человека… Это как плюнуть… как плюнуть». Так Федор, вытянувшись, сведя до соприкосновения друг с другом лопатки, и стоял, ожидая смерти. Но ее пока не последовало. Смерть беспощадно и неумолимо дыхнула ему в лицо из немецких автоматов не здесь… «Не здесь… — чуть не вслух повторил Федор. — Да, не там…» Он тяжко вздохнул, поглядел на предрассветное уже небо и полез было за новой сигаретой, когда над Шестоковом неожиданно и визгливо завыла сирена. «Вот оно! Сигнал!» — мелькнуло у него в мозгу тревожно и одновременно как-то отрезвляюще, он сунул пачку обратно в карман, вскочил и побежал в центр Шестокова, к казарме… * * * * Возле каменного здания бывшего магазина было столпотворение. Солдаты «армии» Лахновского с автоматами в руках, с гранатами на поясе выбегали из казармы, но не строились повзводно, как всегда бывало при тревогах, а в полумраке сбивались, как овцы, в кучи, меж которых сновали взводные командиры. Светя фарами, из переулка вывернулись два грузовика. Две кучи солдат кинулись к ним и, толкая друг друга, сердито переругиваясь и матюкаясь, полезли в кузова. — Где третий? Где третья машина?! — зло кричал Лахновский, выбегая из казармы. — Сейчас Лардугин… сейчас он, — умоляюще произнес один из шоферов, приоткрыв дверцу кабины. — Не заводится у него… Аккумулятор меняет. — Расстреляю подлеца! — затрясся Лахновский. — Да вон, едет! — крикнул шофер. Третья машина, мотая на рытвинах снопами света, бьющего из фар, неслась к казарме. — Все равно расстреляю после боя! — рявкнул Лахновский прямо в лицо подбежавшему Федору, будто заверяя его в этом. — Ну! Что? Что? — Все в порядке, — ответил Федор. — Все тихо. — Тихо — да! Тихо — да?! — раздраженно и недоверчиво прокричал Лахновский, нервно дернул высохшей головой в сторону Валентика, сидящего у стенки казармы, где было место для курения, пообещал злорадно: — Будет вам сейчас тихо! Из-за угла казармы выбежал Майснер, за ним — тощий и какой-то желтый, как старая селедка, начальник немецкого гарнизона Кугель. Лахновский метнулся им навстречу, начал что-то говорить, размахивая руками. Из-за шума работающих моторов, криков солдат слов Лахновского было не разобрать, но было понятно, что Лахновский отдает какое-то приказание — Кугель стоял перед ним вытянувшись. Затем повернулся и побежал назад. Майснер, сняв фуражку, обтирал платком лысину и, будто тоже получив приказание, пошел прочь. Федор шагнул к казарме, сел рядом с Валентиком, закурил, спичку бросил в бочку с водой. — Знаете, что на фронте? — негромко спросил Валентик. Федор с опаской, даже со страхом относился к этому человеку, недавно появившемуся в Шестокове, вроде бы старому знакомцу Лахновского и Лики Шиповой. Удивило и поразило Федора не это и даже не то, что он, объявившись, начал в открытую пьянствовать и развратничать с Леокадией, нисколько не боясь гнева Бергера. У Федора защемило противно сердце, когда Валентик, узнав, что Лахновский раскроил Шиповой череп тростью, с кривой ухмылкой произнес: — Зря поторопился. Поручили бы мне с ней заняться — она бы через час у меня как миленькая заговорила и во всем призналась. Федор никогда не вступал с этим кривоплечим человеком в разговоры и сейчас лишь неопределенно пожал плечами. — Наше наступление, кажется, задохнулось, не получилось. Русские к Орлу рвутся, — произнес Валентик. Федору хотелось сказать: «Это и дураку ясно, что к Орлу, а не от Орла» — но не осмелился. — Ничего, отгонят, — промолвил он. — Да, отгонят… — несогласно, насмешливо вздохнул Валентик, и Федор, чувствуя провокацию, промолчал. — Чего же не опровергаешь? — спросил Валентик жестко. — Вот что, хороший такой, — повернулся к нему Федор. — Пошел бы ты в… И поднялся. — О-о! — протянул Валентик даже удовлетворенно, тоже встал, положил тяжелую, как камень, руку ему на плечо, стал давить вниз. Рука была тяжелой, но Федор чувствовал — несильной. Валентику этому не только не прижать к лавке его, но даже не пошатнуть. И если бы сейчас развернуться и звездануть Валентика в грудь, она бы только хрястнула, сам бы он вмазался в стену и осел по ней на землю, уже мертвый. И желание такое возникло у Федора, но он не сделал этого, покорно сел. — Откуда же ты родом, Федор Силантьевич? — спросил Валентик таким тоном, будто ничего и не произошло. — А оттуда… куда тебя только что послал. — Грубиян ты, — усмехнулся добродушно Валентик. — Невоспитанный человек. А я личное дело твое смотрел. Интересное… Федор повернулся, полоснул его взглядом, но ничего пока не говорил. — Путал ты, путал там… в своей автобиографии. — Ничего не путал. Чего там запутанного? — До войны… не в Шантаре ты жил? Деревня такая есть в Сибири. В автобиографии, которую Федор составил еще в Пятигорске, давая подписку служить немцам, он ни словом не обмолвился о Шантаре, смешал правду с вымыслом. Зачем он это сделал, Федор ни тогда, ни сейчас объяснить не мог. О последствиях его измены для Анны в случае чего он не беспокоился, о детях даже не подумал. А вот взял да и насочинял черт-те что. Все это Федор помнил. И поэтому сейчас при упоминании Шантары невольно дернулся, вскочил. И только потом понял, что выдал себя с головой. — Тебе что? — тяжко выдохнул он. — Какое дело? — Сядь ты, — попросил тихо Валентик. Грузовики, набитые солдатами, с ревом трогались с места один за другим. Из подвального этажа казармы выбежал Садовский, что-то сказал штандартенфюреру и юркнул обратно. «Если не прикончил, то сейчас прикончит Подкорытова», — машинально отметил Федор, лихорадочно размышляя: откуда же о Шантаре знает этот мозглявый человек, откуда? Грузовики с солдатами уехали — Лахновский оказался, выходит, прав, где-то за Шестоковом шел бой с партизанами, и вот потребовалось подкрепление. И это отметил Федор попутно и даже усмехнулся невесело: «Все, как змей, чует». Три взвода по двадцать пять человек в каждом еще с вечера были отправлены к месту выхода на связь с Метальниковым, три были брошены им на помощь, в Шестокове осталось теперь из всей «армии» Лахновского сорок девять человек, включая специальный взвод охраны, Федора, Валентика и самого Лахновского. Да еще немецкий гарнизон из пятнадцати солдат, Майснер, Кугель и человек двенадцать из штаба «Абвергруппы», если считать и шифровальщика, и радиста, и повара. Всего около восьмидесяти человек. Это тоже была сила немалая, способная защитить Шестоково, если какая-то группа партизан, как предполагал Лахновский, вздумает напасть одновременно и на деревню. Все это мелькало в мозгу у Федора, не заслоняя главной мысли: откуда же Валентик знает о Шантаре? Еще он, глядя, как суетится на площади перед казармой Лахновский, выстраивая оставшихся солдат своей «армии», как пробежал куда-то толстобрюхий немецкий повар Отто, неумело держа обеими руками карабин, подумал, что выставленные на подступах к Тестокову секреты он сейчас ведь не проверил, а к ним, возможно, подбираются уже партизаны, может быть, постовые уже бесшумно сняты… Да нет, успокоил Федор самого себя, партизаны не могут снять постовых так легко, на всех тропах, на всех более или менее удобных и возможных участках подхода к Шестокову натянуты тщательно замаскированные проволоки, тронь любую — загремят подвешенные недалеко от постовых склянки и банки, разбудят их, если и задремали. Систему эту, не очень и хитроумную, но надежную, придумал сам Бергер. Бывало, что зверь какой-нибудь — лисица или волк — натыкался на проволоку, и тотчас постовые принимали особые меры предосторожности, сообщали об этом в караульное помещение, которое находилось рядом с казармой, в старом деревянном доме. Но такое случалось редко, зверье отсюда ушло. И, кроме того, секреты нынче выставлены усиленные. И Валентик вот только что проверил все три поста на западной окраине. Хотя черт его знает, все может случиться, Федор сам когда-то был партизаном и понимает, что для людей, воюющих в тылу противника, нет ничего невозможного. Мысли эти, вихрем проносясь в голове, разламывали ее, но чем сильнее он испытывал боль, тем спокойнее становился, его охватывало безразличие ко всему окружающему и происходящему вокруг, возникала надежда на скорое избавление от всего… От всего! — Какое тебе дело, где я до войны жил?! — еще раз повторил он, усмехаясь. — Из любопытства я, Савельев, из любопытства, — тоже усмехнулся Валентик. Говорил он вполголоса, отчего слова его приобретали зловещий оттенок. — Такая у меня профессия. — У всех у нас теперь профессия, — едко сказал Федор, согнулся, упер локти в колени и опустил голову. — Ну, у меня она такая всегда была… С Алейниковым вашим даже вместе пришлось поработать. Не так давно было. Несколько секунд после этих слов Федор еще находился в прежней согнутой позе, затем стал поднимать голову, медленно разогнулся. Валентик глядел на Федора в упор, не мигая. В слабых отсветах начинающегося где-то утра зрачки его остро блестели. — С каким… таким нашим? С каким еще Алейниковым? — С Яковом Николаевичем. — Слушай, ты… — прорычал Федор яростно. — Чего тебе от меня надо? Чего? — Он тут, неподалеку. Прифронтовой оперативной группой НКВД командует, — будто и не заметив ярости Федора, продолжал Валентик. И ухмыльнулся. — Я у него был начальником школы подрывников и разведчиков, пока… Лопух он, ваш Алейников. — Ошибаешься, друг хороший! — неожиданно бросил Федор, как-то враз понявший, что терять ему нечего, что все давно потеряно и что в биографии своей он напутал и напетлял когда-то зря, напрасно, делать это было ни к чему. — Ошибаешься! Он еще тебе загнет салазки. — Осмелел?! — повысил голос Валентик. — Не рано ли? Лахновский, проводив машины, нырнул в нижний этаж казармы, где висел на стене староста Подкорытов. На площади теперь никого не было. Керосиновый фонарь над входом в казарму тускло освещал небольшое пространство, пробивающийся сквозь тучи рассвет съедал сумрак, разжижал и без того слабенький свет этого фонаря. — Он тебе… обо мне рассказал? — спросил Федор угрюмо. — Беседовали мы иногда, — неопределенно уронил Валентик. По выработавшейся издавна привычке он старался не говорить больше того, чем требовалось в определенной ситуации, ничего не разъяснять и не болтать, понимая, что лишнее слово, лишняя информация может обернуться рано или поздно нежелательно для кого-то, в том числе и для него самого. Сколько раз уж он жестоко убеждался в этом. Тогда, у железнодорожного переезда, не подай он голоса, не поболтай в темноте с немцами о пустяках, не услышала бы его, не обратила бы внимания просто, а значит, не узнала бы потом его эта проклятая Олька Королева, разведчица Алейникова, и все было бы в порядке. И до сих пор, и кто знает, сколько бы и потом еще сидел он в этой спецопергруппе Алейникова, делал бы свое дело, которое высоко ценил Бергер. Не для Бергера, не для паршивой этой Германии: старался он, Алексей Валентик, как и Лахновский. Но Лахновский уже трухлявый пень, для чего ему жизнь? А он, Алексей Валентик, еще поживет! Жизнь еще может распахнуться ему во всю ширь. Только надо быть осторожным и предусмотрительным. Можно вот этого подонка, эту грязную свинью, как немцы правильно называют всех русских, ошеломить сообщением, что не только Алейникова, а еще одного землячка его, Полипова Петра Петровича, бывшего председателя Шантарского райисполкома, знает Валентик, недавно на твоих, мол, глазах приволок его из-за линии фронта и перевел обратно, оставил в тылу у красных. Только зачем? Мало ли какие последствия могут из этого выйти! Их никогда не предусмотришь, эти последствия. И Федору Савельеву о Полипове ничего не сказал, и Полипову о Савельеве, об Алейникове ни словом не обмолвился. — И чего же он такого про меня тебе наговорил? — спросил Федор, нервно растерев жесткой подошвой немецкого сапога окурок. — Какие сказки? — В гражданскую войну партизанил ты, говорил, отчаянно. Промолвив это, Валентик опять стал смотреть на Федора в упор, с презрением, пронизывая холодными зрачками насквозь, точно Лахновский своей тростью. И Федор с тоскливой обреченностью подумал, что спасения от этого человека нет и не будет, что Лахновский со своей тростью, кажется, просто щенок против Валентика. Только что Федор был равнодушен ко всему на свете, в том числе и к собственной смерти, с облегчением даже ждал ее, а теперь вдруг в затылке и в висках похолодело, в сознании уныло заворочалось, заскребло, больно отдавая во всей голове: неужели смерть? Неужели смерть — и все потухнет в сознании?! Все останется здесь — земля, травы, эти вот серые предутренние облака, Анфиска… Вот эта фляжка со спиртом останется, кто-то, живой и невредимый, будет из нее пить, а его, Федора, не будет! Его не станет — раз и навсегда. Он сгинет, а на земле над его прахом будет светить солнце и плескаться звездное море, греметь грозы и мести снежные метели. — Зачем, сволочь, я тебе понадобился? Зачем?! — прохрипел он. — Не знаю… Да и не нужен ты мне пока. Потом, может быть… — вяло проговорил Валентик. — Когда потом? Что потом? — вскрикнул Федор. — Не знаю, не знаю, — еще протянул дважды Валентик и вздохнул. И продолжал так же тихо и раздумчиво, будто не замечал теперь возбужденного состояния Федора: — Советские войска снова приближаются. Под Харьковом тоже черт-те что творится. Да и вообще, судя по всему… Даже этот подонок, этот Лахновский, считает, что Сталинград — это только цветочки… Заметался, как крыса. Валентик неожиданно дернулся, в одну секунду преобразился и, схватив Федора за плечи, остервенело затряс его. — Ты понимаешь?! Понимаешь?! Видел, как мечутся крысы в огне?! Ну, нет… Я не замечусь. Я буду драться до последнего! До последнего вздоха! Как свирепый пес! Как дикий зверь! В утреннем полумраке глаза Валентика горели действительно каким-то звериным, зеленоватым огнем. — Отцепись… ты! — прокричал Федор ему в лицо, стараясь сбросить его руки со своих плеч. — Не Лахновский, а ты… полные штаны уже наклал. Когда Федор оттолкнул от себя Валентика, тот опять же мгновенно успокоился, прежним голосом проговорил: — Я — нет. Но такие люди, как ты, Федор Силантьевич, скоро мне понадобятся… Ну, пойдем, что ли, снова посты проверим. Говоря это, он устало, по-стариковски, приподнялся. И в это время где-то на южной стороне Шестокова серое утреннее небо прочертили две зеленые ракеты. Валентик резко крутанулся, будто его ударило током, и замер: вслед за зелеными ракетами взвилась одна красная, тишину глухо прострочила далекая длинная автоматная очередь, затем вперебой застучали короткие. На вышке, устроенной на крыше казармы, заглушая стрельбу, второй раз за сегодняшнюю ночь взвыла сирена, из подвала выскочил пулей Лахновский в расстегнутом почему-то сюртуке, без своего картуза, на мгновение остановился как вкопанный. Из-за казармы начали выбегать солдаты. Командиры двух оставшихся в Шестокове взводов — Кривопятко и Поляков — вытянулись перед Лахновским, но тот молчал, точно лишился языка. Валентик тоже бросился к Лахновскому, а Федор продолжал сидеть, прислонившись спиной к стене, будто суматоха его не касалась. Кривопятко и Поляков, оба из уголовников, неразлучные «кореши», освобожденные из какой-то тюрьмы, считались особо надежными людьми, потому Лахновский берег их, в дело пускал в последнюю очередь или в особо важных случаях. Наконец сирена реветь перестала. На площади перед казармой, залитой теперь синим предутренним сумраком, опять появились долговязый Майснер и неповоротливый Кугель. «И для вас ночка ныне выпала!» — злорадно усмехнулся Федор. Мелькнул выскочивший из подвала Садовский, исчез в толпе. И вдруг Федор с удивлением отметил — никаких автоматных очередей не было слышно. Но едва подумал об этом, где-то за спиной, казалось, сразу же за казармой, воздух вспороли беспорядочные выстрелы. «Ага, это уже с севера. Значит, с двух сторон партизаны ударили», — отметил он. Лахновский наконец очнулся от столбняка, отдал какие-то приказания. Люди, сгрудившиеся в беспорядке на площади, прижимая к животам автоматы, побежали в разные стороны, площадь быстро пустела. Исчезли и Кугель, и Майснер, и Валентик. Перед казармой остались лишь Лахновский да несколько человек из его, Федора, взвода охраны, отдыхавшие до заступления на посты. — Где ваш командир? Где лейтенант Савельев? — дергая головой, кричал на них Лахновский. — Я здесь, — подал голос Федор. — Ты здесь?! — обернулся Лахновский, ринулся к нему. В это время воздух сотрясли совсем уже недалекие гранатные разрывы. Лахновский на мгновение остановился, глянул почему-то не вправо, где за домами на окраине шел бой, а на небо. Затем кивнул на открытую дверь пустой казармы: — За мной, живо! Федор, знаком приказав своим подчиненным оставаться на месте, шагнул вслед за Лахновским. В пустой казарме, как всегда, пахло чем-то едким и вонючим. Федор никогда не мог определить — чем. Видимо, это был смешанный запах табачного дыма, водки, грязи и человеческого пота. Лахновский сел за длинный засаленный дощатый стол, за которым солдаты его «армии» пьянствовали, играли в кости и карты, положил на стол худые, высохшие ладони. Пальцы его, похожие на скрюченные и засохшие фасолевые стручки, дрожали, и он убрал руки со стола. А затем и вообще встал резко, торопливо. Лахновский был смят, раздавлен охватившим его страхом и уже никак не мог скрыть этого. — Вот так, Федор… э-э, Силантьевич, — заговорил он и, чтобы как-то унять волнение, полез за табакеркой. Тяжелая серебряная коробочка не раскрывалась, он, охваченный великим отчаянием, швырнул вдруг ее куда-то под деревянные нары, заваленные вонючим тряпьем. — К черту! Слушай меня, как на духу… Партизаны нас перехитрили, я это сейчас понял окончательно… Почти всех солдат выманили туда, — он боднул головой в светлеющее все больше окно. — Дорогу назад заткнули, как пробкой. И какой-то частью своих сил ударили на Шестоково. С двух сторон. Может, с третьей ударят. Они знают, сколько у нас солдат. Метальников, Подкорытов… и черт его знает, кто еще у них тут. Все знают! Все рассчитали. Это конец, Савельев… Лахновский подергал головой, сел на табурет, поставил трость между ног, сложил на нее ладони, стал слушать автоматные очереди и гранатные разрывы, которые доносились все отчетливее. В такой позе Федор видел Лахновского часто. — Нет, кажется, с двух сторон они ударили — с севера и с юга… Но это не важно… Все равно через несколько минут они будут здесь. Они ворвутся в село, а мы тут одни… — проговорил Лахновский. И как-то странно спросил: — Хочешь погибнуть? Спросил — будто рюмку водки предложил. — Зачем?.. — пошевелил Федор бледными и сухими губами. — Вот-вот, это я давно заметил… хоть и хорохорился ты одно время. Когда с Леокадией тебя застал, помнишь? Что, думаю, такое с Федором? Это меня и остановило. — Смерти каждый боится, — сказал Федор протестующе, чтобы в чем-то оправдать себя. — Ладно. Время зря теряем, — вскочил Лахновский. — Пошли к речке, на запад. В случае чего твои ребята прикроют, задержат их. А ты меня береги. Убережешь, вырвемся — не оставлю тебя в беде. Со мной не пропадешь, Савельев… А, без меня… А я что-нибудь придумаю. Документы какие, если хочешь, — и обратно к своим. Лахновский говорил торопливо, проглатывая слова. Руки его дрожали, губы тоже дрожали, с губ летели в лицо Федору мелкие капельки слюны, он брезгливо морщился, но понимал отчетливо все то, что говорил Лахновский, ясно сознавая, что говорит он ложь. Он, Федор, пропадет теперь хоть с Лахновским, хоть без него. Кроме того, Лахновский, конечно, обманет, но выбирать ему не из чего, он давно уже пропал, собственно. И все-таки в каком-то крае сознания жила упрямо надежда на что-то, не понятно даже и на что. И он прервал его грубо, раздраженно:
|
|||
|