Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Вопросы жизни Дневник старого врача (1879–1881) 11 страница



Казалось бы, что, воспитанный в доме весьма набожной семьи, я должен был найти в религии сильный внутренний оплот против напора внешних развращающих меня побуждений. Но, во — первых, я сказал уже, что эти внешние побуждения совпали с ранним развитием половых инстинктов. Что же касается до религиозного влияния, то оно было sui generis. Это важнейшая статья в моей жизни.

Последователи Галловой краниоскопии1, верно, нашли бы у меня немало развитым орган теософии.

1 Галлова краниоскопия — учение Ф.И.Галля (1758–1828) о соотношении между наружной поверхностью черепа и психическими свойствами человека. Краниоскопия (гр. kranion череп + гр. skopeO смотрю, рассматриваю, наблюдаю) — визуальное наблюдение черепа.

Мои религиозные убеждения имели несколько фазисов, и каждый из них совпадал с известным возрастом и с нравственными и житейскими переворотами. Но не буду забегать вперед и остановлюсь сначала на моей религии при вступлении в юношеский возраст (от двенадцати до четырнадцати лет), еще живо сохранившейся в моей памяти.

Я сказал, что вся наша семья была набожна, и все ее члены, за исключением меня (а может быть, и старшего брата, умершего пятидесяти лет от холеры, в 1849 г.), — отец, мать и сестры — такими же набожными остались и до самой смерти.

Покойница — матушка, умирая в 1851 году на моих руках, соборовалась перед смертью, и последние ее слова были: «Верно, я страшная грешница, что так долго мучаюсь пред смертию»; сказав это, она издала последний вздох и скончалась.

И отец, и мать проводили целые часы за молитвою, читая по Требнику, Псалтырю, Часовнику и т. п. положенные молитвы, псалмы, акафисты и каноны; не пропускалась ни одна заутреня, всенощная и обедня в праздничные дни. Я должен был строго исполнять то же.

Я помню, какого труда мне стоило осилить акафист Иисусу Сладчайшему; помню, как непонятным, но неизбежно необходимым представлялось мне чтение: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и, живый в помощи Вышняго, в крове (я читал: в крови) Бога небеснаго водворится».

Помню, как меня, полусонного, заспанного, одевали и водили к заутреням; не раз от усталости и ладанного чада в церкви у меня кружилась голова, и меня выводили на свежий воздух.

О соблюдении постов и постных недельных дней и говорить нечего. Чистый понедельник, сочельники, Великий Пяток считались такими днями, в которые не только есть, но и подумать о чем — нибудь не очень постном считалось уже грехом. Мяса в Великий пост не получала даже и моя любимица кошка Машка.

Евангелие в зеленом бархатном переплете с изображениями на эмали четырех евангелистов, закрытое серебряными застежками, стояло пред кивотом с образами. Мне его не читали ни дома, ни в школе. Иногда только я видал отца, читавшим из Евангелия во время молитвы, но потом оно закрывалось, целовалось и ставилось снова под образа.

Упражняясь ежедневно в чтении Часовника за молитвою, я знал наизусть много молитв и псалмов, нимало не заботясь о содержании заученного. Значение славянских слов мне иногда объяснялось; но и в школе от самого законоучителя я не узнал настолько, чтобы понять вполне смысл литургии, молитв и т. п. Заповеди, символ веры, «Отче наш», катехизис, — все это заучивалось наизусть, а комментарии законоучителя хотя и выслушивались, но считались чем — то не идущим прямо к делу и несущественным. С раннего детства внушено было убеждение другого рода.

Слова молитв, так же как и слова Евангелия, слышавшиеся в церкви, считались сами по себе, как слова, святыми и исполненными благодати Святого Духа; большим грехом считалось переложить их и заменить другими; дух старообрядчества, только уже никоновского старообрядчества, был господствующим. Самые слухи о переложении святых книг или молитв на общепонятный русский язык многими принимались за греховное наваждение.

И вот, воспитанный в таком религиозном направлении, я до четырнадцати лет не слыхал положительно ничего вольнодумного; только однажды, помню, В.С.Кряжев сказал нам в классе, что Апокалипсис есть произведение поэта и не может считаться священною книгою.

Несмотря, однако же, на мое, вселенное во мне с колыбели, благочестие, несмотря на набожность родителей и примерно хорошие отношения ко мне всей семьи, я все — таки успел научиться в последние два года (от двенадцати до четырнадцати) таким вещам, которые, казалось бы, должны были возбудить во мне отвращение, а не любопытство. Ведь не притворялся же я, совершая ежедневно умиленные молитвы, не смея и подумать о чем противном нашей обрядной вере и церкви! Нет, это было, я помню наверное, самое искреннее и глубокое уважение ко всем таинствам веры и непритворное внешнее богопочитание. И в те же самые дни, когда я утром и вечером горячо молился пред иконами, клал земные поклоны и просил избавления от лукавого, этот бесшабашный господин увлекал меня слушать мерзкие повествования писаря Огарко — ва и похабные песни кучера Семена, не вытирающиеся, как глубоко въевшаяся грязь, еще до сих пор из моей памяти.

Какое же заключение можно сделать из таких психических странностей?

Ум простой, практический, народный, ищущий причину вблизи действия и факта, объяснит легко этого рода странности. Он найдет их причину во зле, залезающем в нас откуда — то извне или же родящемся вместе с нами; а самое это зло тотчас же олицетворит, сделает летучим или ползучим существом, сидящим, например, сроду на левом плече ребенка и нашептывающим ему разные пакости. Ум поповский объяснит это, ссылаясь на непреложный для него авторитет, допотопным происшествием, случившимся у древа познания добра и зла, что, в сущности, выйдет одно и то же, только в другом виде, на прирожденное нам и извне, когда — то, взошедшее в нас зло.

Я полагаю, что основанием всех этих объяснений служит всеми нами и каждым из нас испытанное и постоянно испытываемое ощущение.

Как скоро я моим действием и даже мыслью выхожу из обыкновенной колеи, удовлетворяя какому — либо минутному влечению или всецело поддаваясь ему, это влечение производит на меня ощущение чего — то внешнего, не моего, и меня более или менее, хотя бы и не без наслаждения, насилующего. Немудрено, что на первых порах каждому, не отдавшемуся всецело этим влечениям, они кажутся посторонними, извне действующими силами и существами; нетрудно потом фантазии придать им и страшный, хотя бы и все — таки человеческий вид или хотя

какое — нибудь человеческое свойство, и это, вероятно, потому, что мы, и обманутые ощущением внешности, не перестаем все — таки чувствовать его и внутри себя. «Я не хочу делать зло и делаю его», — сказал бывший талмудист, а потом вдохновенный апостол; а кучер Николай, убивший корчмаря — еврея в Виннице, на вопрос аптекаря Якубовского (знавшего этого Николая давно за человека доброго и смирного) как это могло случиться? отвечал: «Черт попутал; больше ничего, как один черт; ничего другого не знаю».

И действительно, все уверяли, что кучер Николай никогда не был ни пьяницею, ни вором, служил у одного хозяина долго и честно, в деньгах не нуждался, и вдруг, ни с того, ни с сего, ночью пошел на край города в корчму, убил, взял несколько рублей из корчмы и ушел.

Эта тяга, влекущая нас к выходу из обыкновенной, проложенной нами самими или другими для нас колеи, есть, по — моему, чисто органическая, и когда результатом этой тяги бывает зло, то и зло такое проявится также на почве органической. В таком случае воспитанию приходится вести борьбу с организмом. До поры и до времени борьба эта может вестись весьма удачно; нередко воспитатель поздравляет уже себя с благополучным окончанием своей задачи, как вдруг, неожиданно, случается катастрофа.

Органические влечения, дремавшие в полуразвитых органах, пробуждаясь, заявляют о себе как будто случайно, при самых незначительных обстоятельствах…

Но, может быть, именно то религиозное направление, в котором я воспитывался, не в состоянии было предотвратить зло, нанесенное моей нравственности извне; может быть, другое религиозное направление, менее обрядное и более задушевное, отстранило бы от меня искушение и одержало бы верх над развившеюся чувственностью?

Не думаю.

Религия, и именно религия христианская, влияет на нравственность детей только двумя путями: вселяя в ребенка искреннюю любовь к Богу, страх Божий. Я не помню, как и в какой степени вселяли в меня любовь к Богу, и уверен, что развитие этого благодатного чувства в душе ребенка не зависит от догматов и исповедания той или другой религии.

Но если несомненно, что начало премудрости есть страх Господень, то, несомненно, и то, что это начало мне было сообщено.

Я почитал и боялся.

Но, конечно, в моем понятии Бог, церковь, таинства, служители церкви и обряды составляли нераздельное целое. Полагаю, что понятие о Боге и у детей других исповеданий не яснее моих бывших.

Я помню еще до сих пор, с каким страхом и трепетом я, рыдая, просил однажды прощения у Бога за то, что, по уверению старшей моей сестры, оскорбил Его, отозвавшись ей, не помню в каких выражениях, о замеченном мною вкусе причастия Св. Тайн после приобщения. Как ни внешне было мое богопочитание, но оно, несомненно, наполняло мою ребяческую душонку священным трепетом, шедшим из глубины ее самой.

Из биографий итальянских разбойников довольно известно, как глубокое и, конечно, своеобразное богопочитание уживается в душе с самым жестоким зверством и гнуснейшими пороками. Не странно после этого, что и у ребенка, каким я был лет почти шестьдесят тому назад, религиозное, весьма развитое, чувство не помешало разной нечисти пробраться в душу и загрязнить ее прежде, чем она окрепла.

Решителями судеб в нашем воспитании являются, как я убедился из опыта, индивидуальность и жизнь.

Только то воспитание сулит наиболее шансов на успех, в котором воспитатели сумеют приспособиться к индивидуальности своих воспитанников и ее приспособить к жизни.

Но жизнь не осилишь, а от воспитателя нельзя требовать, чтобы каждый из них, по призванию и поневоле, опытный и неопытный, умный и глупый, вникал и досконально разузнавал все особенности каждой воспитываемой им особи.

Поэтому и остается только одно наиболее надежное средство к достижению цели воспитания — это приспособление его не к личной, а к племенной, расовой или народной особенности (племенной индивидуальности).

Кто сумеет это сделать, тому и книга в руки. И это дело нелегкое, но все же гораздо возможнее приспособления воспитания каждой особи.

Такой взгляд нисколько не противоречит, как я покажу, моему высшему, общечеловеческому идеалу воспитания. На эту тему придется мне говорить потом; теперь же я ее покуда оставляю и займусь предметом, гораздо глубже касающимся меня.

Я сказал уже, кажется, что мои религиозные убеждения не оставались в течение моей жизни одними и теми же. И вот, для уяснения себе всего процесса развития этих убеждений я должен себе ясно представить его крайние фазисы; я припомнил уже, кажется, все, что знаю о первоначальном периоде моих верований; теперь исповедуюсь у самого себя и уясню себе, во что и как я верую в настоящую минуту моего бытия.

После этого изложения, надеюсь, мне разъяснится, какими путями дошел я до настоящего моего верования и каким колебаниям и переворотам подвергались мои религиозные убеждения в разные времена моей жизни.

После смерти знаменитого Иоганна Мюллера (берлинского физиолога) носились слухи, что он лишил себя жизни, приняв яд, и причину самоубийства приписывали какому — то сделанному открытию в области низших организмов, поколебавшему будто бы его религиозные убеждения.

Иоганн Мюллер был ревностный католик (как это я узнал от моего старого приятеля, Карла Липгардта, беседовавшего нередко с Мюллером). Биограф его, Дюбуа — Реймон, опровергает верность слуха о самоубийстве. Но верен ли был или неверен этот слух, он доказывает, какое огромное значение придает все культурное общество верованиям и таких ученых, специальность которых не имеет ничего общего с церковными догматами.

И действительно, каким бы предметом ни занимался человек науки, все знают, что он никак не отделается от назойливого вопроса: во что он верит, а этот вопрос самый главный: согласны ли его верования с убеждениями, добытыми им путем науки?

В отношении религиозных убеждений можно разделить всех людей науки на три категории: к одной принадлежат люди, как покойный Рудольф Вагнер1 (физиолог, споривший с Карлом Фохтом2), в науке скептики, в деле веры искренно верующие прихожане приходских церквей; такие встречаются и между католиками, и между протестантами, и православными. Были знаменитые математики из иезуитов и таких искренне верующих католиков, которые вполне были убеждены, что Пресвятая Дева помогала им в разрешении трудных задач и к изобретению новых гениальных формул.

К другой категории принадлежат ученые, старающиеся примирить свои научные убеждения с религиозными; когда же они не достигают такого примирения, то переходят в третий лагерь — ни во что не верующих, охотно открывающий к себе доступ и только что сошедшим со школьной скамьи.

И вот, я полагаю, что каждый человек науки, и тем более, конечно, и автобиограф, обязан прежде всего решить чистосердечно главный вопрос жизни: к которой из трех категорий он причисляет себя, во что он верует и что признает? Но, задавая себе этот вопрос, не надо робеть пред собою, вилять хвостом и пятиться назад и отвечать самому себе двусмысленно.

Вилянье, нерешительность и неоткровенность непременно приведут к пагубному разладу с самим собою, к несогласию действий с убеждениями, упрекам совести и к самоубийству, нравственному и физическому. И, прежде всего этот вопрос требует, чтобы его всякий для себя решил ab ovo; уяснил бы себе предварительно самую суть дела, а это значит — ответил бы себе прямо и откровенно: верует ли он в Бога и признает ли Его существование?

С церковной точки зрения этот вопрос, конечно, дерзновенный; но в переживаемое нами время и церковь, и государство, и общество должны мириться в собственных интересах, как с дерзостью вопроса, так и с откровенностью ответа.

Было время, когда вопрос о существовании Бога решался в Гостином Дворе при встрече двух знакомых:

— Слышали ли, Петр Иванович, что Бога нет?

— Что вы! Как это можно?

— Говорю вам, что нет: мне Иван Иванович сказывал вчера.

Это было, кажется, в фонвизинские времена, а то и не так давно (в 1850–х годах) задавали такого рода вопросы ученикам (я сам это слы–1 Р.Вагнер (1805–1864) — знаменитый немецкий физиолог и естественник. К спору Вагнера с Фохтом дали повод некоторые работы Вагнера с сильно выраженной спиритуалистической тенденцией.

2 К.Фохт (1817–1875) — немецкий естествоиспытатель и философ, представитель вульгарного материализма.

шал в фельдшерской школе Второго сухопутного госпиталя в Петербурге): «А почем ты знаешь, что Бог есть?» — и получали не менее умный ответ: «Так стоит, написано в катехизисе».

Во времена, когда возможны бывают такие проявления грубого кощунства в разных слоях общества, конечно, находят, пожалуй, еще оправдание и запретительные меры против соблазна. Культурное общество не может допускать бесцеремонного обращения ни с кем и в особенности с Богом.

Другое дело — область современной науки; тут не может быть речи о грубости нравов, неуважения к святыне, а потому в этой области никакие церковные и государственные запрещения не должны, да и не могут, нарушать свободу совести, мысли и научного расследования. Церковь — паству, а государство — современное общество могут оберегать от излишков и злоупотреблений свободомыслия только нравственными мерами. Это указывают знамения времени. Свободомыслие никогда не следует одному направлению, и свободомыслящие люди науки всегда будут разделены на несколько разных лагерей, а потому они не столько опасны, как насилие и произвол мер, могущие только соединить разномыслящих и сделать пропаганду мнений более влиятельною.

Итак, с Богом — о Боге.

Хотя это был великий язычник, der grosse Heide (как называли Гете), сказавший, что он говорит о Боге только с Богом, но я, и христианин, следую его мудрому правилу и избегаю распространяться о моих задушевных верованиях и убеждениях даже и с близкими ко мне людьми: святое — святым.

Из моего мировоззрения, откровенно изложенного в этом дневнике, я заключаю, что существование Верховного Разума, а, следовательно, и Верховной Творческой Воли, я считаю необходимым и неминуемым (роковым) требованием (постулатом) моего собственного разума, так что если бы я и хотел теперь не признавать существования Бога, то не мог бы этого сделать, не сойдя с ума.

К такому твердому убеждению пришел мой семидесятилетний ум после разных блужданий, доходивших до полного отрицания.

Другой старческий ум, но иного полета и высшего разряда, сильно волновавший мою раннюю юность, утверждал, что нужно было бы выдумать или изобрести Бога, если бы Он не существовал1.

Несмотря на мое прежнее пристрастие и уважение к талантам этого старца, мне все — таки было бы жаль согласиться с ним и признать какое — либо сходство наших убеждений и верований.

Он принимал свой взгляд обязательным для всего образованного света; его «выдумать, изобрести» и его «если бы» предполагают не только возможность, но даже некоторую вероятность несуществования Бога. Я не навязываю никому моего убеждения, выработанного не без труда в ограниченном складе моего ума. Я говорю также: если бы, но мое «если бы» предполагает не возможность несуществования Бога, а только возможность моего сумасбродства.

Имеется в виду Вольтер.

Воля и хотение нередко бывают безумны. Но как могло придти мне на мысль выражение ставить себя, свой образ мыслей и выражений, в параллель с изречениями властителя дум прошлого столетия? Это я делаю потому, что понятие о Боге не признаю специальностью мудрецов века, а считаю неотъемлемою и самой дорогою собственностью каждого мыслящего человека.

То, что называется свободою ума и мысли, не есть какой — то бесшабашный и беззаконный произвол. Ум всегда должен на чем — нибудь останавливаться и находить точку опоры; его станции, может быть (не знаю наверное), и беспредельны, то есть могут переноситься в безграничных пределах, но все — таки будут для ума современного (существующего в известное определенное время) предельными.

Но эта конституция ума не в силах уничтожить в нем стремление в безвыходную беспредельность, и вот он сам, управляемый своим habeas corpus1, должен сам же следить за его исполнением, обуздывая свое стремление к беспредельной свободе; оно так сильно, что в переживаемое нами время я слыхал от молодых людей даже вопросы в роде следующего: «А почему мне необходимо принимать, что дважды два — четыре? Почему я не свободен думать иначе?» И это не в шутку.

Опыт жизни и примеры большинства обуздывают в единичных случаях разгул мнимо — беззаконной свободы ума; но периодически эта тяга к безвыходному положению с непреодолимою силою увлекает умы целого общества.

Действие конституции нашего ума и его стремления находить новые исходные или опорные точки, то есть стремиться все далее и далее в беспредельность, всего яснее проявляются в решении главных вопросов жизни. Смотря по тому, которое из двух направлений берет перевес, и главный вопрос жизни, вопрос о Боге, решается умом (умом — не верою. — Nota bene!) различно.

Ум конституционный, ищущий постоянно исходных точек и несклонный блуждать в беспредельности, приходит скоро к решению; для этого он находит исходную точку в самом себе, переносит ее вне себя, в самую беспредельность, но, не оставляя своей опоры, останавливается nec plus ultra2. Где приходится остановиться, ближе или дальше от себя, это будет зависеть от склада конституционного ума, насколько этот склад допустит развиться стремлению ума в беспредельность.

Ум конституционный и положительный может быть только деистом и пантеистом. И тот, и другой свою исходную точку находят в творческой силе, но один переносит ее вне мира, а другой — в самый мир.

Ум, по — видимому, не менее положительный, может останавливаться и ближе, приняв самую вселенную за Бога; в сущности это было бы колебание между пантеизмом и атеизмом, между желаниями остано

1 Предъявить личность [для судебного разбирательства] (лат.). Начальные слова закона о неприкосновенности личности, принятого парламентом Великобритании в XVII веке.

2 У крайней черты (франц.).

виться и блуждать в безвыходном хаосе. Между тем такое мировоззрение весьма заманчиво для юного ума.

Я расскажу впоследствии, как некогда я сам был поборником этого воззрения; современная философия бессознательного (которой я, признаюсь, не читал), вероятно, бессознательный творческий мировой ум (или мировую жизнь) полагает также в самую вселенную. Для чего, — думалось мне во времена оны, — служит предположение о существовании Бога? Что объясняется Им в мироздании? Разве материя не может и не должна быть вечной? К чему же лишний ипотез1, ничего не объясняющий?

Мне было 25 лет, когда эти назойливые вопросы волновали меня и, скажу в мое оправдание, навязались ко мне malgre moi2, а я в то время был отчаянным специалистом моей науки.

Но лета, а с ними и другой образ жизни, и другие, как я уверен, более прочные думы убедили меня в полной неосновательности этого мировоззрения и наносимом им (рефлективном) вреде самому уму. Если и всякое размышление требует исходных точек, то при размышлении о предметах отвлеченных, ум, не находящий нигде самой крайней и, так сказать, неприступной опоры, не может сделать ни шагу вперед, не подвергаясь опасности потерять ее и заблудиться.

Основать же точку опоры на вселенной — значит строить здание на песке. Главная суть вселенной, несмотря на всю ее беспредельность и вечность, есть проявление творческой мысли и творческого плана в веществе (материи); а вещество подвержено изменению (в составе и виде) и чувственному (научному) расследованию.

Все же изменяющееся (как и в чем бы то ни было) должно иметь ни одни положительные, но и отрицательные свойства; а все подлежащее чувственному анализу и расследованию не может считаться за нечто законченное, абсолютно верное и определенное.

Но молодой ум, так же как и желудок молодых людей, все переваривающий, легко усваивает себе, как я узнал из опыта, и пантеистическое мировоззрение, не ощущая, до поры и до времени, несносных колебаний, ни сотрясений от шаткости основы.

Верховный Разум и Верховная Воля Творца, проявляемые целесообразно, посредством мирового ума и мировой жизни, в веществе, — вот nec plus ultra3 человеческого ума, вот то прочное и неизменное, абсолютное начало, далее которого нельзя идти положительному уму, не сбившись с толку и с пути.

Таким представляется оно моему складу ума, блуждавшего немало в непроходимых дебрях и топях.

К чести моего ума я должен упомянуть, однако же, что он, и блуждая, никогда не грязнул в полнейшем отрицании недоступного для него и святого.

Мой бедный ум, и останавливаясь на вселенной (вместо Бога), благоговел пред нею, как пред беспредельным и вечным началом.

Гипотеза (франц. hypothese). Вопреки желанию (франц.). Крайний предел (лат.).

Никогда он, то есть мой ум, не доходил до обожания случая, и только теперь, уже состарившись, он с удивлением и отвращением узнает, что такой апофеоз и осуществим на деле.

Юные и зрелые современники моей старости, живя и действуя в эпоху лотерей, ажиотажа, рулетки и биржевой игры, приучили себя видеть в случае один из главных рычагов жизни. Не мудрено, что и основу всего мироздания и исходную точку своих мировоззрений современное поколение может легко перенести на случай.

При случайном стечении благоприятных условий из первобытной клетки (яйца) развивается первобытный организм; он, при новом случайном стечении других внешних обстоятельств, принимает тот или другой вид; этот вид, в свою очередь, случайно встретивши в окружающей его среде или удобство, или препятствие, принимает то высшую организацию, то, лишаясь того или другого органа, переходит в другой вид или же и исчезает. Уродилось ли случайно в каком — нибудь органическом виде более крепких и здоровых особей, подбор вышел удачным и победа в борьбе за существование за этим видом.

Так случай за случаем доводит переходами из одного вида в другой до вида млекопитающего, а отсюда рукой подать и до человека, ум которого открывает ему, наконец, что клетка, произведшая его (то есть человека, а потому, пожалуй, и ум), ничем существенным не отличаясь от другой животной клетки, только благодаря окружающей среде, случаю и времени вывела на свет его или ему сродственную обезьяну.

Не мне быть критиком, противником или защитником и приверженцем современного учения1; в нем очевидна гениальность наблюдателя, умевшего придать глубокое научное значение добытым им фактам и расследованиям явлений.

Доктрина, обязанная своим происхождением такому гениальному наблюдателю, не могла не дать повода к новым взглядам на органический мир и к новым его исследованиям.

Все это, однако же, не сделает меня легковерным. О перерождении и переходах животных видов и родов говорилось не со вчерашнего дня. Известно, как Гете изумил всех своим восклицанием, когда начался об этом деле знаменитый спор во французской академии между Кювье2 и Жоффруа Сент — Илеромъ; подумали, что восклицание это относилось к какому — либо мировому политическому событию.

Ламарк4, если не ошибаюсь, говорил или, лучше, намекал и о происхождении человека от обезьяны; по крайней мере, этот взгляд был в

1 Имеется в виду дарвинизм.

2 Г. — Л.Кювье (1769–1832) — французский ученый зоолог, палеонтолог; его теория катастроф подвергалась критике Ламарка, Дарвина, Сент — Илера; отстаивал учение о постоянстве и неизменности видов.

3 Э. — Ж.Сент — Илер (1772–1844) — известный французский зоолог, представитель эволюционизма, трансформизма в биологии, выдвинувший положение о единстве организации животных; отрицал господствовавшую тогда в науке теорию катаклизмов, по которой население Земли не раз погибало и создавалось вновь; противник Кювье.

4 Ж. — Б. — А. — П.Ламарк (1744–1829) — французский натуралист и биолог.

ходу и в 1830–х годах; я помню, как однажды мой дерптский учитель, профессор хирургии Мойер (в 1832 году), ехав со мною за городом, удивил меня вопросом: «А как вы думаете, Пирогов: не происходим ли мы все от обезьян?»

Так, зная, что доктрина, занимающая современные умы, не была terra incognita и для предшественников, как — то держишь себя осторожнее от увлечений. Впрочем, я нисколько не скандализируюсь происхождением человека от обезьяны; тем более чести уму, какого бы то ни было существа, если оно сумело выйти, хотя бы и случайно, в люди. Для меня, однако же, не менее вероятен и обратный переход человека в обезьяну, совершающийся почти на наших глазах.

И почему, в самом деле, в те доисторические времена, когда наша планета производила ихтиозавров, мамонтов и других великанов, она не могла произвести и допотопного человека — гиганта с огромным мозгом? А так как ум наш мозговой, то почему бы и он не мог быть огромным? В таком случае это был бы совершеннейший из людей: велик и умен. Ихтиозавры и мамонты перевелись и переродились, и человек — гигант мог также перевестись и переродиться в шимпанзеев, орангутангов, буммасов, обитателей Новой Гвинеи и т. п.

Принимая весьма хладнокровно взгляд на происхождение мое от обезьяны, я не могу слышать без отвращения и перенести ни малейшего намека об отсутствии творческого плана и творческой целесообразности в мироздании; а потому никогда не допущу, чтобы первобытная клетка и даже первобытная протоплазма не заключала в себе творческой мысли о ее конечном назначении и творческого (целесообразного) предопределения всех форм, прототип которых должен был из нее развиваться.

Не странно ли, однако, что прежде вовсе нетрудным казалось верить в происхождение людей и всего животного царства от нескольких пар и даже от одной; а теперь также без труда верят в переходы и перерождения самых отдаленных типов животных?

Причину легковерия в обоих случаях я нахожу в задней мысли, всем подсказывающей, что самая суть дела ни в том, ни в другом взгляде не выясняется.

Пара ли готовых уже животных или одна бесформенная протоплазма вышли впервые на свет, — в обоих случаях остается икс: что заставило атомы вещества складываться в общеформенное существо, способное к самостоятельному бытию, к борьбе за существование, наследственности и произведению новых себе подобных или несходных с собою (Generationswechsel)1 существ.

Могу ли же я легко убедиться в непогрешимости доктрины, увлекающиеся приверженцы которой готовы, пожалуй, поставить на пьедестал случай, заменив им Бога и отвергнув, как лишний хлам, и план, и целесообразность в мироздании? По — моему, это значило бы признать себя какими — то бастардами от случки случая с случайною же природою.

Изменения видов (нем.).

Но современное мировоззрение имеет для естественника ту привлекательную сторону, что в нем предполагаемое прошлое соглашено с настоящим и соответствует ему пока, т. е. до поры и до времени, более чем в других мировоззрениях.

Все рождено, не сотворено. Не определенная, по предначертанному творческой мыслью плану, типичность органических форм, не творческая целесообразность в устройстве типических организмов и переходных форм занимают первое место в современном мировоззрении, а внешние физические условия и случайная индивидуальность, и так как искусство перерождения и размножения животных и растительных организмов с практическою целью улучшения разных продуктов не достигало еще такого совершенства, как в переживаемое нами время, то понятно, что добытые практическим путем весьма наглядные результаты не могли не повлиять и на умственные отвлечения.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.