Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Вопросы жизни Дневник старого врача (1879–1881) 7 страница



И вот, в течение каких — нибудь 5–6 месяцев, статистика смертности кошек обогатилась новыми пятью смертями; из этого, правда, весьма недостаточного, статистического материала я заключаю, что цифра смертности малолетних кошек разве немногим чем ниже смертности крестьянских детей, даже и в те периоды времени, когда они свободны от дифтерита. Как бы то ни было, но достоверно то, что к концу зимы 1878 и к началу 1879 г. осталась в живых из 7 кошачьих личностей (одной матери и шести детенышей) только одна, именно та ласковая, заблаговременно преодолевшая свое отвращение к осязанию нашей руки, а затем и научившаяся с похвальною ловкостью прыгать на колени, приятно мурлыкать, выгибать спину и довольно непринужденно ласкаться.

Следствием этой заслуживающей уважения деятельности было торжественное наименование ее Машкою, так как эта личность оказалась женского рода; а вместе с этим наименованием и материальная поддержка ласкового ее организма питательною пищею, теплым помещением

в сутерене1 и некоторые другие льготы и дусеры2. Эта — то особа и была родительницею моего любимца.

История его рождения не безынтересна в следующих двух отношениях: во — первых, родительница его, несмотря на данные ей нами великодушно все права и преимущества домашнего животного, не вполне, как видно, покинула обычаи своей покойной матери (бабушки моего любимца, также называвшейся Машкою, хотя и не вполне сочувствовавшей этому названию), и потому, почувствовав себя на сносях, в конце февраля 1879 г., начала удаляться от дома, искать уединения, не соответствовавшего ее общительной натуре, и затем произвела на свет, где — то под клунею в саду, несколько существ, число которых я статистически определить не в состоянии, так как, за исключением одного, они все сделались, в самом нежном возрасте жертвою сильного ливня и бури, свирепствовавшей у нас в мае 1879 г.; одного же, оставшегося едва в живых, злополучная мать перенесла в зубах из сада в наш сутерен.

Малютка этот возбуждал общее сочувствие драматизмом своей судьбы; когда же я услышал, что легкомысленная мать перестала его кормить вскоре после его переселения в сутерен, то сочувствие мое перешло в глубокое сострадание к участи несчастного, и я задумал сделать его наследником злополучного Васьки, нашего прежнего любимца, преждевременно погибшего, два года тому назад, в бурную ночь, зимою, от зубов ненавистных ему собак.

Когда крошечное животное, предоставленное ветреною матерью, обретавшеюся с новым избранником любви где — то в бегах, было принесено ко мне, то оно, нисколько не стесняясь и не пугаясь, как это делали его покойные дяди и тетки, тотчас же залезло ко мне в широкий рукав пальто и пробралось почти до самого плеча; затем, несмотря на свой ранний возраст, начало с аппетитом и без разбора кушать все, что ему предлагалось, с видимым наслаждением греться на солнце, заигрывать лапочками, словом, вести себя так наивно и непринужденно, как будто бы оно уже давно было домашним членом нашего общества. Видя это и считая мать его без вести пропавшею, мы порешили сделать малютку законною ее наследницею и передать ей то же самое высокое женское имя, так компрометированное и незаслуженно носившееся ее заблуд — шеюся матерью. Таким образом и росло это милое животное под именем Машки, сделавшись вскоре нашею общею любимицею; оно было необычайно живого и подвижного характера; с раннего утра целые часы проводило в бегании, прыгании и кувыркании с пробкою, бумажкою, веревочкою, кисточкою, со всем, что только ему попадалось в лапки; аппетит имело превосходный и, несмотря на преждевременную отвычку от материнского молока, вырастало на мясной пище не по дням, а по часам. Летом, поутру ежедневно я забавлялся с моей Машкою; сидя на балконе у меня в руке лежал конец шнурка, привязанного к комку бумаги и продетого чрез ручку дверного ключа; бумага от дергания шнурка

Подвал (франц. souterrain). Нежности (франц. douceur).

поднималась и опускалась, а Машка скакала, прыгала, ловила бумажный комок, и когда удавалось ей поймать, то с каким — то неистовством и остервенением теребила его зубами и лапами, катаясь по полу и царапаясь изо всех сил об захваченную бумагу задними лапами.

Надо признаться, что Машка не получила никакого воспитания и росла у нас как дитя природы. Не знаю, был ли для нас всех пол этой милой крошки совершенно безразличен, или же все мы были не довольно любознательны, но то факт, что только чрез два месяца мы, к нашему удивлению и, не скрою, даже радости, узнали от нашего женского персонала, почему — то интересовавшегося этим предметом, истину относительно настоящего пола нашего любимца. Он оказался не кошкою, а котом. Что было делать? Не оставлять же коту женское прозвище? А между тем он уже привык к нему и тотчас же являлся на зов, когда кликали: Машка, Машка. Вот я и придумал, — прости, Господи, мое согрешение, — переменить имя Машка на созвучное ему — Мошку, тем более что наш подраставший котик своею юркостью и сметливостью имел некоторое, хотя и отдаленное, сходство со знакомыми мне жидками, носящими от рождения это же самое великое имя пророка Мойше, беседовавшего с Иеговою, но, к стыду нашему, искаженное и превращенное старинными польскими помещиками в презрительную кличку — Мошка.

Итак, судьба моего Мошки, действительно, драматична, если возьмем в соображение, что он, чудесно спасенный от пагубного ливня, в самом раннем младенчестве был перенесен в среду людей, был оставлен жестокою матерью на произвол судьбы и, наконец, быв от роду котом, ошибочно признавался долгое время за кошку и носил незаслуженно женское имя. Наверное, на роду ему было написано не наслаждаться цельною и нормальною кошачьею жизнью.

Едва мой Мошка был всеми признан бесспорно за кота и начал этим возбуждать к себе еще более мое сочувствие, как, откуда ни возьмись, явилась внезапно его заблудшая мать в сопровождении своего временного супруга, бывшего прежде ее родным братом, и начала сближаться с брошенным ею предательски сыном. Мошка с первого же появления своей матери начал как — то странно на нее посматривать, не дичился, однако же, и не ссорился, а чрез несколько времени, к нашему удивленно, принялся сосать ее с такою ревностью, как будто бы он никогда не переставал кормиться материнским молоком. Между тем аппетит его и к мясной прежней пище нисколько не ослабевал; таким образом, он питался за двух, быстро рос, толстел, играл теперь уже не один, а вдвоем с Машкою, делая изумительные и самые забавные телодвижения, выгибая горбом спину донельзя, обхватывая крепко во время игры передними лапами шею матери, а задними отталкивая ее от себя с неистовою яростью. Несмотря, однако же, на казавшееся цветущим здоровье и силу, несмотря и на веселое расположение духа, у моего несчастного Мошки незаметно развилась какая — то странная болезнь, наблюдавшаяся мною и у щенят. Это — спазмодическое удушье, появлявшееся периодически, внезапно, без всякой видимой причины, во время спокойствия и сна. Животное, после веселой игры, спокойно спавшее

на коленях или кровати, вдруг принималось с хрипом втягивать в себя воздух, поднимая голову кверху и неподвижно устремив взор. Пароксизм этой астмы продолжался несколько секунд, но был нередко жесток, что грозил внезапным задушением. По окончании, животное опять укладывалось спокойно, как будто ни в чем не бывало. Наружных признаков никаких не замечалось; иногда, однако же, подчелюстные железы казались нам несколько припухшими. В промежутке пароксизмов ничто не указывало на расстроенное здоровье.

Наступил и февраль 1880 года. Как известно, это месяц любви для кошек, и мой Мошка, по необыкновенному стечению обстоятельств, еще так недавно сосавший грудь Машки, начал оказывать ей некоторые знаки привязанности, вовсе не детской. Он заигрывал с нею вовсе не по — прежнему, и вскоре начал в отсутствие ее грустить, меланхолически мяукать и проситься вниз в сутеренные подвалы, обитаемые Машкой и другими кошками. Иногда исчезал мой Мошка уже и по целым дням, являлся к нам на верх усталый и голодный, и, с жадностью поев, ложился спать, проводя время во сне до самого вечера, т. е. до времени самого удобного как для людских, так и для кошачьих rendezvous1. Но подвальные кошки, по свидетельству нашей почтенной Лорхен, ежедневно посещавшей сутерены, почему — то не любили его; наружность его, немало представительная и чрезвычайно красивая на наш взгляд, казалось бы, не могла не нравиться и прекрасному полу кошачьего племени; с большей вероятностью можно предположить, что спазмодическая астма была причиною его неудач в любовных поисках; нетрудно, в самом деле, себе представить ужас и негодование ветреных кокоток кошачьей расы, когда кокодес, ухаживающий за ними внезапно и в самом разгаре волокитства, терял дух, вытягивал шею, странно хрипел и еле — еле жил: как ни коротки были эти пароксизмы удушья, но они не могли не дать повода к бегству устрашенных ветрениц, не отличающихся особенным присутствием духа. Несмотря на все описанные перемены в образе жизни и в нравственном быте моего Мошки, я, основываясь на опыте, зная, как молодость, в особенности кошачья, легко увлекается, как первое появление половых отправлений переворачивает все в организме вверх дном, не очень заботился о последствиях. Весна, располагающая всех к любви, а кошачью шкуру еще и к линянию, по справедливости может считаться самым критическим и вероломным временем года, и я с нетерпением ожидал ее окончания. Но в книге судеб верно значилось, что Мошка не переживет и первой половины весны. Он опасно захворал, но не прежнею своею болезнью — спазмодическим удушьем, а, по — видимому, новою — рвотою — и чрез двое суток его не стало на свете.

И вот, во время его опасной болезни, распространились между моими домашними зловещие слухи о нанесенных будто бы ему побоях на заднем крыльце Максимом, якобы завидовавшим, что не ему, Максиму, достаются от обеда кости жареного рябчика и некоторые другие объеденные деликатесы. Мы поверили этим слухам, зная по многим наблю

Свиданий (франц.).

дениям вероломство Максима и его жестокое обращение с животными в наше отсутствие. Поэтому вскрытие трупа Мошки было для меня интересно не только в научном, но и в нравственно — судебном отношениях. Несмотря, однако же, на все желание открыть истинную причину быстротечной болезни и смерти моего любимца, наука не обогатилась после его вскрытия никаким новым приобретением; только один Максим приобрел снова доверие, нравственно выиграл; сильные побои, стучание Мошкиною головою оземь, как утверждала доносчица, оказались, во всяком случае, клеветою; ни малейших признаков травматического повреждения, и — увы! также точно и ни малейших макроскопических признаков болезненного состояния. Остается все сложить на нервную систему и обвинить верхний гортанный нерв и весь блуждающий нерв Мошки в причинении ему насилия, гораздо более пагубного, чем травматизм, переносимый кошками, как известно, весьма хорошо. А почему же именно эти нервы? Потому что, по наблюдению некоторых современных физиологов, раздражения верхнего гортанного нерва могут останавливать или задерживать дыхательный акт, а главный ствол этой гортанной ветви — блуждающий нерв — влияет и на отправление желудка.

Итак, мой милый Мошка погиб, вероятно, вследствие ненормального питания мясною вареною пищею вместе с материнским молоком, от расстройства нервной системы, усиленного еще abusu in Venere1 и нравственным унижением, причиненным его кошачьему достоинству легкомысленными насмешками прекрасного пола.

Но какая бы ни была причина смерти этого невинного существа, и родившегося, и умершего, по — видимому, — но только по — видимому, — бесцельно и беспричинно, потеря была для меня с женою не безразлична. Жена плакала; мне же только взгрустнулось, и даже менее чем когда я, три года тому назад, лишился моей собачонки Ляды; про нее, про ее выразительные, как — то человечески глядевшие на меня глазки (с незакрытыми белками), я и теперь еще вспоминаю со вздохом, и признаться ли самому себе, с грустью, более щемящею, чем когда вспоминаю о некоторых знакомых, близких мне, умерших людях. Это святотатство, это уродство чувств, это постыдное чувство для человеческого достоинства! Пусть так; но что же делать, если в привязанности Лядки ко мне я не находил ни малейшего лицемерства, ни вероломства, а и то, и другое встречал в отношениях ко мне самых близких людей.

Надо обдумать несколько: отчего мы так привязываемся к животным?

Но прежде, чем найду время к этому обдумыванию, замечу, что между 6–м и 13–м марта (1880 г.) произошло несколько неожиданных событий.

Во — первых, неожиданно то, что температура, и погода idem per idem2 до ужаса однообразна. Морозы по ночам до 10°; в течение дня до —7 и —

Злоупотреблением любовью (лат.). То же самое через то же самое (лат.).

5°; раза два шел снег с метелью; ветер тот же холодный, пронзительный NW; но солнце греет днем так, что меховой воротник нагревается как будто на печи. Такой дружной, суровой и продолжительной зимы здесь я еще не встречал. Однажды, в 1868 г., лежал снег также долго (до 20–го марта), но не было такого холода и ветра. Вода от морозов в пруде сбыла, и на мельнице в Людвиговке действует одно колесо. Снег между тем понемногу и нечувствительно продолжает исчезать, несмотря на снежные метели. Что — то будет с всходами озими, с деревьями в саду? Да кто знает — чего не знает! Живи, не зная, терпи и все — таки поневоле думай и гадай о будущем!

Во — вторых, 9–го марта я получил 16 поздравительных телеграмм. С чего — то взяли в Москве (исключительно), Казани, Киеве, Воронеже и Вюрцбурге, что 9–го марта — день моего 50–летнего юбилея. Я, благодаря нижайше, заметил в ответной телеграмме в Москву, что, вероятно, поводом к этим неожиданным приветствиям послужило то, что я в 1828 г. получил в Москве степень лекаря (но в таком случае желающие должны были бы поздравлять два года тому назад). Служба же моя считается с 1831 года, а докторский диплом мне дан в Дерпте 30–го ноября 1832 г.

Итак, охотники до юбилеев могли бы меня поздравлять 3 раза, а если из трех случаев желали бы избрать самый удобный, то, разумеется, это был бы 1882 г., т. е. 50–летие докторского диплома.

В — третьих, 14–18 был у больного в Елисаветграде, у помещика, человека лет уже 50 с хвостиком, прежде военного, страдавшего, уже женатым, 4 года тому назад сифилисом; я знаю больного уже года три; болезнь — страшная невралгия сначала надбровного нерва, потом межреберных, теперь плечевых нервов. Но о сифилисе я ничего не знал, и когда больной мне рассказывал, что причину страдания он приписывает лечению декоктом1, то я сдуру не догадался, для чего ему понадобился декокт, полагая, что врачи его происхождение надбровной невралгии приписали ревматизму. Затем, этот господин во время его пребывания у меня, 2 года тому назад, получил сильную рожу лица и головы с острогнойным отеком, и когда она прошла, то исчезла и невралгия; около 2 лет он был здоров, в прошлом году купался в лимане, простудился, по его словам, и получил сначала межреберную невралгию, а теперь сильнейшую плечевого сплетения: тянет всю руку, особливо по направлению локтевого нерва, как клещами; притом хронический катар легких с эмфиземой. Collodium cantharidatum и морфий эндерматически, подкожные впрыскивания морфия и атропина. А syphilis? При чем он тут? Videbimus2.

Между тем вчера и сегодня, марта 20–го — 21–го, NW прекратился. Небольшой, но прохладный ветер с SW; днем +2 до 3° R, а ночью от 0 до —3°.

Да откуда же привязанность и даже чуть ли не любовь к животным? К каким животным привязывается человек исключительно? К собаке, кошке, лошади и певчим птицам. Из них — к лошади привязанность не чистосердечная, а связанная с пользою, приносимою этим животным,

Декокт (лат. decoctum) — отвар из лекарственных трав. Увидим (лат.).

и его значительною ценностью; говорят, что араб любит коня как друга, но и эта дружба, верно, не бескорыстная: конь необходим для существования кочевника и делается его alter ego1. Пожалуй, про некоторые собачьи расы (сибирская, легавые, овчарки, гончие) можно сказать то же: их держат и к ним привязываются люди из расчета, да и привязанность к кошке началась, вероятно, с того же: как было не воспользоваться их специальностью — искусством ловить мышей? Но ведь люди и женятся большею частью по расчету, например, из двадцати миллионов наших крестьян верно 19999000 женятся для того, чтобы иметь в доме бабу для печи, хлева, ребят; этот способ женитьбы не препятствует, однако же, а прямо способствует, в большинстве случаев, развитию привязанности и даже любви. И так же, как между людьми существует и привязанность чистосердечная, так и в привязанности к животным, всего чаще к собакам, кошкам и певчим птицам, особливо воспитанным и вскормленным с самого рождения дома, замечается искренняя сердечность, похожая на ту, которую человек оказывает детям. Без сомнения, она зависит, как и привязанность к детям, отчасти от чувства своего собственного превосходства, снисходительности и жалости к существам слабейшим и менее развитым; но, конечно, это не одно.

В чувстве нашей привязанности к животным, я полагаю, играет важную роль представление, которое мы имеем о животном. В этом представлении есть нечто странное. Я где — то читал, что Гегель признавал в безмолвии животных нечто мистическое. Я вполне разделяю этот взгляд философа. Всякий из нас не может не видеть в животном сходства с собою, и вместе с тем не может ясно понять причину огромного различия, лежащего пропастью между нами и животными. Организации животных, так же как и нашей, предписано высшим начальством чувствовать, а следовательно наслаждаться и страдать; суждено также и бороться с стихийными силами, а по учению Дарвина даже и совершенствоваться, изменяясь и переходя из низших форм и типов в высшие. И, несмотря на это тождество основных и самых существенных свойств животной и нашей организации, — все — таки пропасть. Ни животное меня не понимает, ни я животного, то есть его субъективную сторону не могу вполне понять, и поневоле сужу о ней только по себе (то есть по своей субъективности). Гегель прав: существо, действующее во многих отношениях совершенно сходно со мною, обнаруживающее ясно чувства, страсти и даже мысль, немо; оно смотрит на меня, ласкает, зовет, ищет меня, просит у меня пищи, и все молча; невольно представляется — незнакомым с фун — кциею Рейлевого островка и даже с его присутствием или отсутствием в мозге животных, — невольно, говорю, думается таким особам, что тут что — то неладно, что животное верно скрытничает, содержит от нас в тайне свои мысли, короче, поступает как немой карлик в волшебных сказках…

Вот и Благовещение, 25–е марта, а весны нет, как нет; туман, ветер не очень сильный, но перескакивающий с юга то на восток, то на запад, а тепла не приносит. Ночью все 0° и —3°. Днем от +5 до +6°.

Вторым я (лат.).

1880 г. декабря 22–го.

Я убедился, что не могу вести дневника; вот прошло полгода и более, как я ничего не мог или не хотел вписывать в мой дневник. Теперь начну писать не по дням, а когда попало; остается еще много, много невысказанного, и успею ли еще, доживу ли, чтобы это многое записать? Читать, что записано не стану, а на чем остановился при наступлении весны, — хорошо не помню. Кажется, на жизнеописании моих кошек и собак и рассуждении о том, почему привязываемся к животным.

Вот и теперь я было решился не заводить снова возле себя ни кошки, ни собаки, а между тем какой — то жидок принес весною щенка, не то легавого, не то левретку, и мы, я и жена, снова привязались; это, вероятно, оттого, что нет в доме маленьких внучат и вместо внучки — Ми — мишка, сучка, и спит, и ест, и гуляет с нами, — и странно, что у меня пропала боязнь; я прежде страшно восставал против этой привязанности к маленьким собачонкам, зная из практики о многих случаях водобоязни от укушения именно маленькими собачками. Теперь еще живо помню, как однажды, лет 30 тому назад, при посещении Обуховской больницы в С. — Петербурге д — р Майер мне показал больного, одержимого, по его мнению, так называемою произвольною водобоязнью (hydrophobia spontanea); подошед к этому больному, сидевшему спокойно на кровати, я как — то инстинктивно указал пальцем на едва заметный у него значок на лбу и вдруг вижу, что бедняк страшно побледнел, скорчился, зарыдал и тут же признался, что несколько недель тому назад его оцарапала на лбу маленькая собачка, с которою он играл. Вскоре припадки водобоязни усилились и он умер.

Странно, говорю, что теперь у меня прошла эта боязнь маленьких собак. А основанием привязанности к домашним животным, я думаю, служит, по крайней мере отчасти, замеченная Гегелем мистичность животного. Когда видишь перед собою живое существо, действующее во многих отношениях подобно нам, обнаруживающее не только чувства наслаждения, но и досады и боли, а между тем бессловесное как будто потому только, что скрывает свои чувства и мысль, то невольно подозреваешь в нем присутствие нашего «я», как — то мистифицированного; но особливо глаза: глаза домашних и плотоядных, и травоядных мистичны; они говорят без слов; у моей Лядки виднелись даже белки между век и придавали глазам какое — то человеческое выражение, — это, я полагаю, редкость, — и скрытые веками белки обыкновенно считаются характерным признаком животных глаз, отличающих их от человеческих.

Я читал в одном альманахе сравнение с утилитарной, эстетической и нравственной сторон между лошадью и собакою: и ту, и другую считают лучшими и, можно, пожалуй, сказать, единственными друзьями человека; но автор статьи, немец, отдавал преимущество лошади и укорял собаку в низости и лакействе; она слишком ласкова, ползает, унижается пред сильным. В этом есть доля правды; когда маленькая собач

ка встретится с большою, злою, она тотчас же пасует, ложится на спину и складывает лапки, а перед домашнею маленькою собачонкою, пользующеюся фавором господ, я видел не раз, как увивались и ползали большие собаки, принадлежавшие тем же господам. Но все — таки лошадь может быть разве в аравийских степях таким верным другом своего господина, как собака; и ласки, и привязанность собачьи не у всех собак унизительны; глаза выражают ясно, чего желает собака: зовет ли гулять, чует ли чужака, — все, все в ней намекает на что — то, как будто взятое у человека.

Лет 30 тому назад, я все, что говорю теперь, счел бы пустою фразео — логиею; и я считал всякую жалость к страданиям собаки при вивисекциях, и еще более привязанность к животному, одною нелепою сентиментальностью. Но время все изменяет, и я, некогда без всякого сострадания к мукам (хлороформа тогда еще не знали) делавший ежедневно десятки вивисекций, теперь не решился бы и с хлороформом резать собаку из научного любопытства; теперь мне сделалось очень вероятным, чему я прежде не хотел верить, что Галлер в старости хандрил и приписывал свою хандру множеству сделанных им вивисекций; если не ошибаюсь, это рассказывает Циммерман в своей книге «Ueber die Einsamkeit*1.

Особливо тяжело мне вспоминать о тех вивисекциях и операциях, в которых я, по незнанию, неопытности, легкомыслию или Бог знает почему, заставлял животных мучиться понапрасну. Да, самая едкая хандра есть та, которая наводит воспоминания о насилиях, нанесенных некогда чужому или собственному чувству. Как бы равнодушно мы ни насиловали чувство другого, никогда не можем быть уверены, чтобы это насилие не отразилось рано или поздно на нашем собственном чувстве. Когда моя Лядка околевала в страданиях, устремив на меня свои глазенки, стоная, и, несмотря на муки, выражала мне привет легкими движениями хвоста, во мне с жалостью к любимой собачонке пробудились воспоминания о мучениях, причиненных мною лет 30 и 40 тому назад целым сотням подобных Лядке животных, и мне стало невыносимо тяжело на душе.

Еще тяжелее бывает мне, когда находит на меня воспоминание об оперированном, также лет 40 тому назад, старике; только однажды в моей практике я так грубо ошибся при исследовании больного, что, сделав литотомию2, не нашел камня. Это случилось именно у робкого, богобоязненного старика; раздосадованный на свою оплошность я был так неделикатен, что измученного больного несколько раз послал к черту.

«Как это вы Бога не боитесь, — произнес он томным, умоляющим голосом, — и призываете нечистого, злого духа, когда только имя Господне могло бы облегчить мои страдания!»

Какой урок в этих словах страдальца! — я их как будто и теперь еще слышу. Как бы много пришлось переделывать себя, если бы можно было спустить с плеч полвека.

Об одиночестве (нем.).

Рассечение мочевого пузыря для извлечения камней.

Да, и мне приходится, вспоминая прошедшее, нередко относиться охая к жизни и повторять слышанное однажды восклицание старого капитана, страдавшего непроходимою стриктурою1 и свищами мочевого канала; измученный тщетными позывами на мочу, трясясь и всхлипывая, он с расстановкою выкрикивал: «Ох, ох, ты жизнь — матушка!»

(3 января 1881).

Но, наконец, пора уяснить себе и другие стороны моего мировоззрения. Прошло уже полгода с тех пор, как я выяснил себе только одно из них. Это было прошлою зимою, а летом я не могу писать. Лето старику приносит такое наслаждение, что и не думаешь вникать в себя; зеленые поля, цветущие розы, листва — все в свободное от практических и мелочных занятий время тянет к себе, наружу, и не пускает сосредоточиваться в себе. Ребенком я слыхал, что мой дедушка Иван Михеич зимою тосковал и жаловался детям: «От, детки, верно, Михеичу уж зеленой травы не топтать», но как только наступала весна, 100–летний старик снова оживлялся и целые дни топтал зеленую траву.

Но я хочу не только уяснить себе со всех сторон мое мировоззрение, мне хочется из архива моей памяти вытащить все документы для истории развития моих убеждений: как они после разных метаморфоз сложились и сделались настоящими. Мне кажется, что теперь, в настоящее время, разные стороны моего мировоззрения сделались гораздо отчетливее и яснее для меня, чем это было прежде. Может быть, это иллюзия, мираж, но почему же прежде, как ни казался я себе убежденным в том или другом воззрении, я все — таки не был уверен, что останусь навсегда при нем? Теперь же, напротив, я вполне уверен, что воззрения мои на жизнь и мир останутся такими, как есть, до последнего вздоха. Я думаю, что, пережив разные фазисы моего мировоззрения, я, наконец, убедился, что не доживу ни до какого нового их метаморфоза. И эта уверенность чрезвычайно успокоительна; чувствуешь что — то прочное в себе: изменяйся, сколько хочешь, окружающее меня, я не изменюсь! А что если и это мираж? То есть, если и самая твердая уверенность — иллюзия? Если окружающее сильнее ее?

Не может ли быть, чтобы иллюзия, возбудившая такую твердую уверенность, как мою, не была сильнее окружающего? Это противоречило бы историческим фактам, доказывающим противное. Мало ли что мы считаем теперь в истории целых поколений за галлюцинацию, фанатизм и т. п., а между тем под влиянием этих иллюзий народы жили целые века, проливали за них потоки крови и умирали с ними. Так пусть будет и с моею иллюзиею, если она для других кажется такою, а для меня останется твердым и неизменным убеждением до конца жизни.

Начну ab ovo2.

1 Стриктура (лат. stricture сжимание, сдавливание) — резкое сужение трубчатого органа (например, желчного протока, мочеточника) вследствие воспалительного процесса.

2 С самого начала (лат.).

Мне сказали, что я родился 13–го ноября 1810 г. Жаль, что сам не помню. Не помню и того, когда начал себя помнить; но помню, что долго еще вспоминал или грезил какую — то огромную звезду, чрезвычайно светлую. Что это такое было? Детская ли галлюцинация, следствие слышанных в ребячестве длинных рассказов о комете 1812 года, или оставшееся в мозгу впечатление действительно виденной мною в то время, двухлетним ребенком, кометы 1812 года, во время нашего бегства из Москвы во Владимир, — не знаю.

Помню и еще какую — то странную грезу нити, сначала очень тонкой, потом все более и более толстевшей и очень светлой; она представлялась не то во сне, не то в просонках и была чем — то тревожным, заставлявшим бояться и плакать: что — то подобное я слыхал потом и о грезах других детей. Но воспоминания моего 6–ти — 8–милетнего детства уже гораздо живее.

Мой родительский дом, сгоревший во время нашествия французов в Москву, потом снова выстроенный, стоял в приходе Троицы в Сыромятниках. О времени моих воспоминаний, то есть о возрасте, к которому относятся первые мои воспоминания, я сужу из того, что живо помню еще и теперь беличье одеяльце моей кровати, любимую мою кошку Машку, без которой я не мог заснуть, белые розы, приносившиеся моей нянькою из соседнего сада Ярцевой и при моем пробуждении стоявшие уже в стакане воды возле моей кроватки; мне было тогда, наверное, не более 7–ми лет; по крайней мере, года 4 отделяют эти воспоминания от других, уже совершенно ясных, относящихся к моему десятилетнему возрасту.

О смерти Наполеона1 я помню уже весьма отчетливо тогдашние рассказы.

Карикатуры на французов, выходившие в 1815–1817 годах, расходившиеся тогда по всем домам, я как теперь вижу.

Я знаю от моих родителей — я научился русской грамоте почти самоучкою, когда мне было 6 лет, и я хорошо помню, что учился именно по карикатурам, изданным в виде карт в алфавитном порядке. Первая буква «А» представляла глухого мужика и бегущих от него в крайнем беспорядке французских солдат с подписью:

Ась, право глух, Мусье, что мучит старика, Коль надобно чего, спросите казака.

Буква «Б». Наполеон, скачущий в санях с Даву и Понятовским на запятках, с надписью:

Беда, гони скорей с грабителем московским, Чтоб в сети не попасть с Даву и Понятовским.

Наполеон умер 5 мая 1821 года.

«В». Французские солдаты раздирают на части пойманную ворону, и один из них, изнуренный голодом, держит лапку, а другой, валяясь на земле, лижет из пустого котла. Надпись:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.