|
|||
Глава семнадцатаяГлава семнадцатая Всю дорогу до Городинска они не проронили ни слова, угрюмо глядели на темный проселок, по свинцовым лужам не переставая сек дождь. На окраине Городинска полковник Гуляев приказал остановить машину, молча вылез и тут же на околице нашел свободную от солдат хату, затем вернулся, сказал коротко: – Идем! Борис ничего не ответил, вошел в хату. Гуляев потоптался на пороге аккуратно подметенной комнаты с бумажными занавесками на окнах, мрачно пошевелил мокрыми бровями, проговорил: – За такие штуки полагается тебя под суд, понял? Заварил кашу, ведром не расхлебаешь! Ну, а дальше? Дальше что? – Ну, уж если заварил, так буду расхлебывать до конца, – ответил Борис, бросая фуражку на стол. – Пока вот здесь, в горле, не станет. – Ты думаешь? – Думаю, что есть такие, которые надеются: Россия огромна, людей много. Что там, важно ли, погибла сотня-другая людей! Полковник Гуляев промолчал подавленно – с козырька капало – и, увидя, как снимал Борис свою покорябанную планшетку, тяжелую красную сумку Ерошина, отвернулся. – Мы с тобой – как родные, со Сталинграда шли, – проговорил он. – Но позволь сказать, хотя я тебя и люблю: ты глупец! Держать всегда надо себя, в руках держать. – Потом, опустив глаза, договорил: – Ты офицер и должен понять: кровь батальона не пролита даром. Иначе, голубушка, дышать нельзя! – Вы убеждены в том, что говорите? – Так вот, мальчишка! – грубовато сказал Гуляев. – Сейчас я в полк к Денисову. Узнаю, что с формировкой. К ночи заеду. А ты, зяблик стоеросовый, считай себя под домашним арестом! Все понял? Дождь порывистым набегом шумел по кровле, звенел по мутному, в потеках оконцу. Темнели косо рябящие под ветром лужи; в них, плавая, мокли листья и не отражалось небо. Борис видел сквозь водянистую сеть, как, нагнув голову, втиснулся полковник в «виллис», как машина тронулась, выдавливая колеи на дороге, мгновенно пропала за стеной качающихся сосен, и горькая нежность к Гуляеву шевельнулась в душе его.
– Хозяйка, можно ли горячей воды? – сказал Борис. – А впрочем, и холодная сойдет. Хозяйка, темноволосая невысокая женщина, статная для своих уже немолодых лет, аккуратная, крепконогая, с полной грудью, мягко излучая из глубины прозрачных глаз ласковый свет, пропела звучно: – Холодной? Обдеретесь весь. Вон яка щетина у вас. Мой человик холодной не брився… Разве жалко воды? – А муж где же? Воюет? – Где ж ему быть? С сорок первого року. Може, и неживой уже. – Хозяйка всхлипнула, наклоняя голову, из-под ситцевой косынки трогательно забелела по-девичьи ровная ниточка пробора. – Ну, не стоит, не надо это, слезы никогда не облегчают, – заговорил Борис, и ему захотелось успокоить ее, погладить по волосам возле этого жалко-аккуратного пробора. – Ну, что же плакать? Война кончится, все станет ясным. – И тронул ее горячее крутое плечо. – Ведь всему бывает конец… Она не отстранилась, а только концом косынки утерла нос, прерывистым вздохом высоко подняла грудь, сказала: – Когда ж она кончится? Закрутила она весь свет, як цыган солнце! – Да, закрутила, – задумчиво согласился Борис. – Закрутила… Она медленно посмотрела сквозь смокшиеся ресницы, закивала, замигала, и Борис спросил почти родственно: – Трудно? – Ой, как лихо, – прошептала она и, закрыв глаза, головой покачала. Бреясь, он глядел в пожелтевшее зеркало на свое исхудавшее лицо, от которого он как бы отвык, и не узнавал, иногда видел, как входила и выходила хозяйка, ловил внимательные взгляды украдкой и с нежной жалостью к ней, к неизвестной, одинокой жизни ее думал: «Если бы месяц назад… А сейчас?» Тот знакомый и незнакомый человек в зеркале, задержав помазок на намыленной щеке, посмотрел грустно, непрощающе. Он чувствовал, что остыл, что выжглось что-то, опустело в нем, и уже не хватало той прежней энергии, той силы, что не сдерживала его прежде. Он подумал о Шуре, о ее стыдливых и исступленных руках в первую ночь в землянке, обнимавших его и будто не хотевших этой близости. «Нет, ты не любишь меня, не жалеешь совсем. Тебе хорошо со мной? Ну, скажи, что хорошо!» – и тот почти незнакомый, усталый человек в зеркале болезненно прижмурился, точно вспомнил, что был когда-то непоправимо виноват. «Что это я? О чем? Размотались нервы. Такое чувство, словно заплакать готов!.. Совсем никуда! – подумал он, поглаживая пальцами возникшую снова ноющую боль в левой стороне груди. – Огрубел, огрубел за три года… Все казалось простым, как выбриться вот». – С кем вы говорите? – вкрадчиво спросила хозяйка за его спиной. – Сумно вам, чи що? Кого вы в зеркале бачите? Неслышно подошла сзади, наклонилась, чуть задев упругой грудью его плечо, и, заглядывая в зеркало с медленной улыбкой, касаясь мягким, как вода, взглядом его лица, лба, бровей, шепотом повторила, дыханьем тепло шевельнув его волосы: – Кого ж вы бачите? Веселый были… и нахмурились… Сумно? И он, внезапно тронутый этим, погладил дружески ее руку, шершавую, несмелую, сказал откровенно, как давней знакомой: – Устал я. Вот отдохну, все пройдет. Устал очень… Она выпрямилась и тотчас кинулась к постели в углу, взбивая чистые высокие подушки, и он тогда проговорил просто: – Не надо. Мне на лавке. Спасибо. Мне только подушку. Двигаясь бесшумно и легко, она накинула телогрейку, тихонько, не загремев, взяла ведро, взглянула своими прозрачными глазами и вышла из хаты. Борис облегченно бросил шинель на лавку. Дремотно стучал по крыше дождь, серый сумрак стоял за окнами. Он давно потерял ощущение времени, и эти дождливые сумерки осеннего вечера казались ему вчерашними вечерними сумерками, даже те ощущения, что были вчера, не покидали его полностью и сегодня. Но он смертельно был утомлен всем, что случилось в эти ночи и дни; с желанием хотя бы короткого сна лег на расстеленную на лавке шинель, голова непривычно утонула в блаженном пуху подушки. Долго не мог уснуть под тихое бормотание дождя. Потом сон мгновенно окунул его в теплую летнюю реку, прикоснулся к пяткам накаленным песком желтого пляжа, залитого жарким солнцем; по песку, в трусиках, с веслом на плече, шел кто-то знакомый, улыбающийся, но кто – он никак не мог узнать. «Кто это? – тенью толкалась сквозь сон мысль. – Не может быть! Ерошин убит…» Он вскочил, сел на лавку, видя мутные струи дождя, сбегающие по стеклу, подумал: «Нервы, нервы расходились… – и ударил по подушке. – Контузия, черт бы ее взял!» Он долго сидел и, зажмурив глаза, пальцами задумчиво трогал брови; потом лицо его дернулось и сморщилось. «Ерошин? Тот двадцатилетний лейтенант. Вот его сумка, новая, недавно полученная вместе с пистолетом, с ремнем, с обмундированием». Он расстегнул сумку. В ней были полученные в училище золотые погоны, суконная пилотка, завернутые в бумажку новые звездочки, бритвенный прибор, потертые письма, пара чистого белья, карандаш и школьная в линейку тетрадь. Последние листы были вырваны, – очевидно, для писем. Он нашел одно, недописанное, неотправленное. Стояла дата – 15 июня 1943 года. "Прощай, Таня! Ты меня простишь, конечно, что я не подошел к тебе на вокзале, когда ты разговаривала с лейтенантом Михаилом Дариновским. Я не хотел вернуть тебе твою фотокарточку, которая тебе не нравилась. Пусть она будет со мной, как воспоминание. Я ведь тебя любил! Я вернусь к тебе другим, ты не узнаешь меня. Я еду на фронт, чтобы совершить… (зачеркнуто). Родина! Я люблю солнце, лес, воду, траву, маму, тебя… да, я очень люблю тебя… Я тоскую по паркам, садам, Где следов не найдешь уж моих, И по серым любимым глазам… Как мне грустно без них! Это напевает Мишка Дариновский. Едем в эшелоне. Я лежу на нарах, вспоминаю тебя и все вижу… Вижу, как будто все было только сейчас. Я вернусь другим. Уверен, меня не убьют. Мишка Дариновский сидит внизу, насвистывает, чистит ТТ. Значит, он любил тебя? Но почему не сказал прямо? Честность, Таня, честность – без нее нельзя жить". «Эх, Ерошин… Ерошин», – думал Борис, до ясной отчетливости вспоминая его веселое, возбужденное лицо, его просящий мальчишеский голос: «Товарищ капитан, я не могу бросить взвод!» – и ту бомбежку в окруженной деревне, где погиб он. Ему хотелось увидеть фотокарточку Тани, о которой так сдержанно и так непонятно писал лейтенант Ерошин, но не нашел ее в сумке. Она, очевидно, осталась у него в кармане, погибла вместе с ним. Борис лег, отвернулся к стене и долго лежал неподвижно, не раздеваясь, не снимая сапог, потом медленно забылся… …Глубокой ночью его разбудили громкий стук в дверь, движение возле хаты. Он услышал заспанный певучий голос хозяйки вперемежку с мужскими голосами. Он сел, ничего не видя в густой темноте, инстинктивно потянулся за оружием, крикнул: – Кто там, хозяйка? – К вам, чи що? – растерянно ответила она из потемок. – Где ж зажичка? Туточки была. Какие-то люди, топая сапогами, входили в хату. Сейчас же чиркнула зажигалка, осветила полные белые руки хозяйки; наклонив сонное лицо, она зажгла керосиновую лампу, понесла ее к столу. В комнате запахло свежестью дождя, потянуло влажным ветром из растворенных дверей. Борис, ничего не понимая, спросил: – Кто пришел? В комнате стояли трое. Майор, высокий, худой, с белесыми бровями, и рядом – двое солдат в отяжелевших от воды плащ-палатках; на груди мокро блестели автоматы. Майор, настороженными глазами глядя на Бориса, некоторое время молчал; лицо майора было знакомо – оно несколько раз встречалось в штабе дивизии. – Капитан Ермаков? – тусклым голосом проговорил майор. – Ваша фамилия – Ермаков? Борис нахмурился, затягивая на гимнастерке ремень, отталкивая на бедро кобуру: с вечера он так и не успел раздеться – даже сапог не снимал. – Не совсем понимаю. В чем дело? – Вы арестованы, капитан Ермаков. Сдайте оружие, – проговорил майор бесцветным голосом, и по тону его голоса Борис сразу понял все. – Вам? Сдать? Оружие? – спросил Борис, бледнея, и, усмехнувшись, опустил руку на ремень, привычно оттянутый тяжестью пистолета. – Вам? Да? – Ваше оружие! Майор подошел к Борису, неторопливым движением протянул руку ладонью вверх. Борис посмотрел на эту ладонь, потом резко поднял глаза на майора – встречный, холодный, понимающий взгляд будто физически коснулся его зрачков. Борис сказал: – Если мой арест связан с Иверзевым, то все имеет значение. Так, значит, вам оружие? Он стал замедленно расстегивать кобуру. – Не делайте глупости, капитан Ермаков! – предупредил майор настороженным тоном. Борис вынул пистолет, взглянул на него быстрым, что-то решающим взглядом и снова помедлил немного. – Ладно. Я уже сделал одну глупость, – сказал он и неожиданно спокойно прибавил: – Вот мое оружие. Пойдемте. Я готов. – Оденьтесь. Дождь, – посоветовал майор, уже равнодушно сунув пистолет в карман. – Шинелька туточки, шинелька туточки, – вдруг раздался замирающий голос хозяйки. – Ось она! Тогда Борис остановился посреди хаты, ласково и грустно посмотрел на встревоженное, непонимающее лицо хозяйки, которая выглядывала из другой половины, потом накинул шинель на плечи, сказал: – Пошли.
|
|||
|