Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ОТ ПЕРЕВОДЧИКА 4 страница



— Гёте умер, — сказал ее земляк. — О мертвых либо хорошо, либо ничего.

— Истинный и великий поэт бессмертен, — парировала Наоми, — и потому мы можем говорить о его недостатках. — Она с насмешливой улыбкой посмотрела на своего бывшего поклонника.

Разговор снова перешел на Данию, на Скандинавию вообще, и Наоми с большим остроумием развивала мысль, что именно Север — земля истинной романтики; она рассказывала о сумрачных скалах Норвегии, о бурлящих водопадах, ничуть не уступающих швейцарским, об одиноких хижинах на высокогорных пастбищах и о густых еловых лесах. Ей удалось наглядно показать, как красиво расположена Дания с ее прелестными островами, словно цветущая лагуна между Северным и Балтийским морями; рассказывала она и о старых песнях, звучавших там некогда, и о цыганах на вересковых пустошах Ютландии, и об одиноком кургане посреди душистого клеверного поля…

Француз сказал:

— Ваше описание, да еще если сохранить ваш стиль, могло бы стать украшением журнала «Ревю дю Нор».

Наоми улыбнулась.

Увешанный орденами господин перевел беседу в политическое русло, и Наоми смело высказывала свои воззрения обо всем на свете, начиная с города на болотах Петербурга и кончая легкими шатрами арабов; только перед Наполеоном, героем нашего века, склонялась ее гордая душа.

— Вы видели великолепный вулкан издалека, — сказал придворный, высоко оценивавший многоопытного Луи-Филиппа и считавший его первым из правителей, принадлежащим к новому веку человечества. — Если бы ваша светлость были одной из французских матерей, чьих сыновей Наполеон оторвал от родного очага, если бы вы видели, как их, связав за большие пальцы, гонят, точно скотину, по стране, вы вряд ли благословляли бы его имя. Он был тщеславен и холоден; не только внешне походил он на Нерона.

— В миропорядке, созданном Господом, которого мы все почитаем, нам тоже видятся теневые стороны, но правы ли мы? Наполеон прошел по земле как бич Божий, он отделил новое столетие от старого. Когда плуг вспахивает землю, он перерезает цветочные корешки, вырывает траву и расчленяет ни в чем не повинного червяка, но это необходимо, чтобы потом на этих бороздах смерти колосилась благословенная пшеница. Миллионы оказались в выигрыше!

Разговор перешел на злободневную политику, и высказывания Наоми становились все более оригинальными. Потом сели за карточные столы. Наоми играла с азартом, одновременно оставаясь воплощением красноречия; каламбуры и остроты сыпались как из рога изобилия; маркиза была предметом всеобщего восхищения и заслуживала этого. Глаза ее светились умом и жизнерадостностью.

Было три часа ночи, когда в доме погасли огни. Наоми сидела в своей комнате в ночной рубашке, подперев щеку округлой рукой; ее длинные волосы падали на плечи, лицо пылало; она с жадностью выпила стакан воды.

— Я вся горю, как в лихорадке, — сказала она горничной. — Устала, но не могу уснуть. А ты иди к себе.

Оставшись одна, Наоми перевела дыхание; грудь ее вздымалась.

— Как я несчастна! Почему я обречена страдать? Почему вечно маюсь этими придуманными муками, которые год от года становятся горше! — И она вспомнила исчадие демонов в «Искушении», существо, которому силы зла дали жизнь и человеческие чувства; ей пришло на ум, что сама она сродни этому существу. — Да, демоны вызвали меня к этой жизни! О, хоть бы прошлое исчезло, рассыпалось в прах, как мы сами исчезнем, когда умрем! Не иначе как это у меня болезнь: всякая встреча с земляком для меня пытка, а мой палач здесь — жаль только, что его труп не лежит на дне Сены. Владислав, — выдохнула она и внезапно умолкла. — Нет, больше я не буду мучить себя! Буду наслаждаться ароматом этой фальшивой жизни!

Она посмотрела на портрет маркиза, висевший на стене.

«Он улыбается, — подумала она. — Так буду же и я улыбаться! Грехи моей молодости не больше, чем его, и вдобавок… может быть, в это самое мгновение он целует белокурый локон на глупой головке. Грассо говорила мне… К несчастью, я люблю его».

Она долго сидела молча, склонив голову; лампа стала угасать. Наоми задремала.

Белый день уже пробивался сквозь гардины, когда она очнулась от своей беспокойной дремоты, бросилась на постель и заснула по-настоящему, обуреваемая сновидениями.

 

VIII

 

Она плакала кровью сердца, которая называется слезами.

А. Дюма

 

Знаешь ли ты Тиволи? Не живописный городок в горах Римской Кампаньи, нет, я имею в виду сад в пригороде Парижа, куда зазывают тебя афиши — эти немые сирены. Фиакр, одноколка или омнибус за несколько су довезут тебя до входа, а там за три франка на тебя обрушится Ниагара веселья. Оркестр Мюзара играет галопы из «Густава» и «Искушения», вальсы Штрауса и кадрили из оперетт. За те же деньги ты можешь посетить два театра, в меньшем увидишь физические опыты, в большем — целый водевиль; санки летят с искусственных горок, тысячи ламп горят среди зелени, а услышав возглас: «Фейерверк!» — ты последуешь за толпой на темную арену, где скоро трехцветные ракеты обратят ночь в день.

Туда, в этот шумный водоворот, мы сейчас и направимся.

Видишь этих прелестных женщин? Наверно, это аристократки, в жилах которых течет благородная кровь? Да, все дело в крови. Своей горячей кровью они заслужили эти богатые наряды, это женщины из той же касты, что и всемирно известные Лаис и Аспазия. Трехцветные фонари как фальшивые радуги сияют среди темных ветвей, чуть подальше звучит музыка — это песнь демонов из «Искушения», и женщины, вышедшие из грязи, кружатся в танце с сыновьями благородных семейств.

Это своеобразное зрелище; отойди в сторонку, в густой кустарник, и оттуда взгляни на пестрое освещение, на кружащихся в вихре танца людей, на санки, съезжающие с искусственных горок, закрепленных на вершинах самых высоких деревьев: тебе покажется, что ты попал на Броккен в разгар ночного шабаша.

Об этом ли думает человек, сидящий среди кустов рядом с темной ареной, где скоро начнется фейерверк? Он только что привязал последнюю ракету. Он сидит в траве, его худые узкие руки дрожат, лицо изжелта-бледное, под черными глазами синие круги, движения вялые — похоже, что душа в его теле трепыхается, как летучая мышь среди руин.

Этот человек, на которого и смотреть противно, когда-то волновал кровь записных красавиц; его жалкое тело с впалой грудью было слепком с античного героя; злобный взгляд черных глаз — гордым, орлиным. Тому, кто скорчился здесь — больной, всеми презираемый, забытый, — некогда рукоплескали огромные залы цирков. И вот чем все кончилось… Привязывать ракеты к колесу — нечего сказать, почетная должность! Сын парии, Владислав…

Когда неумеренное наслаждение жизнью изрядно потреплет твои нервы, они начинают петь дребезжащими голосами; вот и сейчас он слушал их песню, которую не раз повторят грядущие поколения:

«Моя мысль не может воспарить, она привязана к моему телу, лежащему лениво и апатично, мучимому разными недугами; она ощущает сырой туман, осевший у нее на крыльях, потом погружается в дремоту; она чувствует освежающий ветерок, но в нем — смертный холод; обессиленные нервы трепещут, мои ноги подгибаются, голова кружится, в мозгу как будто гуляет ветер и свистит там в пустую раковину. Мне ничего не хочется, только спать, сонно и вяло движутся мои ослабевшие члены. Горячие солнечные лучи обжигают меня. Если когда-нибудь моя мысль и пробуждается, она подобна больному на костылях: как бы ни улыбались луга, как бы ни грело солнышко, он ни на миг не забывает о своих костылях».

В Тиволи был блестящий, веселый вечер. Богатый отдавал свои луидоры, бедный — свои су, а молодежь — розовые лепестки своего здоровья и свежести, приближая время, когда она присоединит свои голоса к песне Владислава, каркающего, как ворон в своем одиноком гнезде.

 

Если ты побывал в больших городах Европы и в Париже старался увидеть все его достопримечательности, ты, наверное, не раз встречал Наоми. Если парижские открытые судебные разбирательства служили тебе заменой испанского боя быков с такой же толчеей и таким же скоплением нарядно одетых дам, ты наверняка видел среди них Наоми, которая была их прилежной слушательницей. Когда из тюрьмы Бисетр выводили осужденных и скованных одной цепью вели на галеры, среди красивых экипажей, которые останавливались, чтобы господа могли посмотреть на это леденящее душу зрелище, ты узнал бы экипаж маркизы. В ночной тиши, когда только красный фонарь с надписью «Здесь сдают номера на одну ночь» горел перед окном, и тряпичник, враг дневного света, рылся в мусорных кучах, Наоми занимала место за расчерченным на клетки столом, где звенело золото, а глаза людей горели страстью.

По приказу Луи-Филиппа вокруг Парижа были возведены крепостные сооружения для защиты города, но парижане говорили, будто на самом деле это для того, чтобы стрелять по ним самим. Противники короля-буржуа стали поднимать голову. Приближалась годовщина Июльской революции; стены домов запестрели дерзкими карикатурами и угрозами. Умный правитель относился к этому спокойно[53], предоставляя недовольным таким образом выпустить пар. Ожидали, что к празднику на площади Людовика Пятнадцатого* установят обелиск, дар египетского вице-короля, но он еще не прибыл, и пока установили его деревянную модель. Делалось все, чтобы отпраздновать эти всемирно известные три дня так торжественно, как только возможно, а кульминацией должно было стать водружение фигуры Наполеона на Вандомскую колонну. Она была в лесах, и работа кипела; ночью изваяние было установлено; голубое покрывало, расшитое серебряными пчелами[54], окутывало его: оно упадет только в момент торжества.

Наоми была одной из многих, кто предрекал, что в эти три праздничных дня разразится политическая гроза, и она ждала ее с нетерпением. Только в дни революции, когда не призрак свободы, а сама свобода предводительствовала благородным французским народом, эта женщина чувствовала себя хорошо; дерзко разряжала она свой пистолет из окна в королевских гвардейцев. Ее душевное беспокойство требовало борьбы и движения также и в окружающем мире.

Три юбилейных дня приближались, принеся радость нескольким дочерям павших героев: они получили в подарок роскошное приданое. Еще на рассвете, как увертюра к празднику, раздались пушечные выстрелы у Ратуши и у Инвалидов. Трехцветные знамена развевались на Новом мосту и на верхушках всех церковных башен. Ратуша и Аркольский мост были украшены памятными трофеями и гирляндами.

Наоми прислушивалась к выстрелам, лежа без сна, как в ту памятную ночь в Пратере или другую, не менее памятную ночь в Риме — увы, таких ночей было слишком много и в кипящем жизнью Париже. Крупные суммы, взятые вперед в счет будущих доходов, были проиграны, Владислав объявился в Париже, да еще приехал земляк, наверняка осведомленный, какого она роду-племени.

На площади Бастилии, у фонтана Невинности и перед Лувром были воздвигнуты траурные алтари, украшенные крепом, знаменами, венками из иммортели и громкими именами; играла траурная музыка, и каждые четверть часа раздавался пушечный выстрел. Необычная тишина опустилась на всегда такой шумный Париж. Шагом, как в похоронной процессии, двигались экипажи, люди медленно проходили мимо места скорби и бросали букеты цветов.

Наоми ехала в открытой коляске; пешеходы, рискуя попасть под колеса, то и дело хватались за экипаж; кто-то прикоснулся к руке Наоми и вложил в нее свернутый листок бумаги. Она огляделась, но не увидела ни одного знакомого лица.

Вечером, когда длинные черные полотнища были вывешены на домах, где жили родные и друзья павших, а над памятниками зажглись синие газовые горелки, Наоми прочла письмо — оно было от Владислава. Он писал, что заходил к пей домой, но его не пустили, настоятельно требовал встречи и со злой иронией напоминал о счастливых минутах.

— Сколько человек за этот год были найдены убитыми в Париже и его пригородах? — спросила Наоми у своей камеристки.

— Насколько я помню, двадцать три! Их убили, а трупы бросили в Сену. Не правда ли, ужасно, сударыня?

— У парижан горячая кровь, — сказала Наоми. — В городе все спокойно?

— Да, но меня пугает завтрашний праздничный день.

— Меня тоже, — задумчиво ответила Наоми, а думала она о Владиславе.

В «Тысяча и одном дне»[55] описывается дерево типа пальмы, в кроне которого спрятан богатый клад; взобраться на дерево легко — его широкие листья склоняются тебе навстречу, гибкие, как тростник, но, стоит тебе повернуть назад и захотеть спуститься, каждый лист превращается в огромный нож, острый и крепкий, и, если ты не чист душой и не безгрешен, он вонзается в твое тело; эта картина промелькнула в голове у Наоми.

«Мой грешок был зеленым душистым побегом, которой склонялся под моей рукой, — вздохнула она. — Теперь же, когда я оглядываюсь назад, он превратился в меч палача. Ах, я больна, как старая графиня в Дании, недуг мой воображаемый, как и у нее, но это и есть самые мучительные недуги!»

Шел второй день праздника. Бульвар длиной в полмили служил плац-парадом для Национальной гвардии; вдоль зеленых аллей тянулись щегольские ряды гвардейцев, а позади них все окна и балконы, так же как и сам бульвар, были полны людей; озорные мальчишки висели на ветвях деревьев, балансировали на каменных оградах фонтанов. Всюду была толчея, как в каком-нибудь популярном парижском пассаже.

Показался Луи-Филипп в окружении сыновей и генералов; он пожимал руки и раскланивался со своими подданными; возгласы: «Да здравствует король!» — перемежались криками: «Долой форты!»

Голубая ткань, расшитая серебряными пчелами, еще покрывала статую Наполеона на высокой Вандомской колонне; у окон и на крышах толпился народ. Король и первые люди государства стояли перед колонной, обнажив головы; прозвучал сигнал, и пелена упала. Народ взорвался восторженными криками: «Вечная слава Наполеону!»

 

Где пушки везут, где полки маршируют,

Народ точно море[56].

 

Наоми стояла у окна, глядя на толпу, и под самым окном, между бочек, которые кто-то сдавал внаем как отличные зрительские места, увидела Владислава — изможденный, больной, это все же несомненно был он; его взгляд был устремлен на нее, он улыбнулся улыбкой демонов из давешнего балета, широко раскрыл ладонь и стал водить по ней указательным пальцем, изображая, будто пишет.

Наоми отошла от окна. Зрелище продлится еще несколько часов, кульминационный момент был уже позади; она взяла маркиза под руку, и они покинули дом, пройдя черным ходом — иначе было не выйти. В коридоре им встретилась старуха; она сунула маркизу в руку письмо, которое тот поспешил спрятать.

Вечером в парке Тюильри был большой общедоступный концерт, в нем участвовали пятьсот музыкантов и триста барабанщиков; на Сене украшенные иллюминацией корабли разыгрывали морской бой; церковные башни и купола были обведены огненными контурами, выделявшимися на фоне синего неба. Кроме того, был устроен роскошный фейерверк.

«Жизнь оглушительна, как эти звуки, ослепительна, как этот искусственный свет, — думала Наоми. — Зачем же мучить себя? Мой муж больший грешник, чем я. Я устрою, чтобы именно он сообщил мне о письме Владислава. Пусть хоть минуту ему будет так же плохо, как мне».

На улицах царили ликование, шум и ослепительный свет. Стоя у окна, Наоми смотрела на купол церкви Инвалидов, светившийся, как купол собора святого Петра в пасхальный вечер. Она глубоко дышала, вспоминая разговор с мужем.

«Я не покажу тебе письмо! — повторяла она про себя. — Не покажу ради твоего собственного спокойствия!» Таковы были его слова, когда я спросила, кто и о чем ему пишет. Но я видела, что он смутился. Он пошутил: маркиза-де не разберет каракули блондинки.

Все мужчины одинаковы, буду же и я поступать, как все женщины!»

Камеристка принесла маркизе бальное платье: завтра в Ратуше должен был состояться банкет и бал для всех сословий; бедная рыбачка была приглашена туда наравне с королевой Франции.

— Я хочу быть красивой завтра, — сказала Наоми. — Употреби все свое искусство! Найди место для моих богатейших украшений, для всего моего жемчуга!

А про себя она подумала: «Та блондинка тоже придет на праздник, простенькая, прелестная и невинная, как пишут в романах».

Наступил третий и последний день праздника. Наоми с маркизом поехали на Елисейские поля, которые на всем своем протяжении, до самой Триумфальной арки, в то время еще не достроенной, были заполнены народом. В городе были открыты все театры и давали средь бела дня бесплатные представления; Елисейские поля развлекали народ музыкой, качелями и фокусниками — все даром. Под открытым небом расположились две труппы цирковых наездников с общим манежем, давая представления по очереди. Много лет прошло с тех пор, как Наоми в последний раз видела вольтижировку, не хотела она смотреть на нее и сейчас, но маркиз настоял: он превозносил до небес одну наездницу, которой едва сравнялось шестнадцать. Наоми почувствовала себя задетой, и с улыбкой стала поддразнивать мужа, намекая на вчерашнее таинственное письмо.

— Муж и жена не должны ничего скрывать друг от друга, даже если это небольшой грешок! — заявила она.

Маркиз смотрел на нее недвижным взглядом; ей показалось, что он смущен, и она с улыбкой подумала, что знает, чем будет впредь донимать его. Кругом царили праздник и радость; играли четыре оркестра; простолюдины тщетно старались взобраться на гладкий скользкий шест, надеясь получить вожделенную награду. Внимание толпы привлек своеобразный турнир на Сене: лодки двигались навстречу друг другу, у каждой на носу стоял матрос, одетый в красное или синее, держа в руках длинное копье с плоской пластинкой на конце, которой он толкал своего противника за борт; упавший в воду должен был доплыть до середины реки, а зрители аплодировали победителю.

Взгляд Наоми беспокойно скользил по толпе, на турнир на Сене она не смотрела; маркиза же, напротив, очень заинтересовало это зрелище, и он внимательно следил за маневрами лодок.

«Как он спокоен, хотя на сердце у него грех», — подумала Наоми и поискала глазами хорошенькую блондинку, а может быть, брюнетку, но не нашла ни той, ни другой.

За обедом Наоми с улыбкой предложила тост за здоровье блондинки.

Пора было заняться своим туалетом. Перья райской птицы развевались на переливающемся тюрбане, драгоценные камни сверкали на полной груди; Наоми с гордой улыбкой посмотрела на себя в зеркало.

В дверь постучали. Камеристка подошла и приняла письмо для ее светлости — оно было от господина маркиза. Письмо состояло всего из двух строк, повторявших слова, сказанные самой Наоми сегодня утром: «Муж и жена ничего не должны скрывать друг от друга, даже если это небольшой грешок!»

В письмо было вложено еще одно — от Владислава. В нем было описано все, от первого поцелуя до удара кнутом; мстительный наездник раскрывал все секреты.

«Из мести, — писал он, — она не пустила меня на порог; она счастлива, я жалок и нищ! Как Бог свят, каждое слово здесь — правда».

У Наоми побелели губы. «Теперь все кончено!» — подумала она.

— Карета подана, — доложил слуга. — Господин маркиз ждет.

Наоми чуть не лишилась чувств. Атлас шуршал, бриллианты сверкали. Маркиз проводил ее до кареты. Два господина, друзья дома, ехали вместе с ними; завязалась общая беседа, и маркиз принимал в ней живое участие.

На улицах продолжалось ликование; как и накануне, все башни и купола были ярко освещены. Карета остановилась у ратуши, и пассажиры вышли. Лестницы были устланы пестрыми коврами и душистыми цветами. Два танцевальных зала на втором этаже соединялись перекинутым через двор висячим садом с апельсиновыми деревьями и цветными фонарями; посредине бил фонтан одеколона. В большем зале был воздвигнут королевский трон, по обе стороны которого террасами поднимались ряды сидений, один ряд над другим; их занимали нарядно одетые дамы всех сословий — и мещанки, и супруги пэров; пестрое сборище походило на цветочную гору. Играл большой оркестр, музыка гремела; в танцевальных залах была толчея, и всюду поблескивали лорнеты, через которые мужчины разглядывали дам. Наоми, правда, была уже не первой молодости, но ее красота и статность фигуры, подчеркнутые с особым вкусом подобранным нарядом, привлекали к ней взоры. Стар и млад смотрели на нее, восхищались ею, а она радостно улыбалась, ослепительная в своей роскоши, и трепетала крылышками, как мотылек, наколотый на булавку.

Широкие двустворчатые двери распахнулись. Король, королева и их дети вошли в зал; в тесноте они лишь по одному могли приблизиться к трону. Музыка играла галоп из оперы «Густав», тот самый, во время которого шведского короля застрелили. Разумеется, эту музыку выбрали чисто случайно, однако все увидели, какое действие она произвела на королеву: в глазах у нее появился страх, в чертах — страдание, она не могла скрыть снедавшего ее страха за мужа и детей. Многие из ближайших зрителей подумали о непрерывной муке, в которой проходит жизнь этой женщины в бриллиантах и перьях райской птицы. В похожем наряде была Наоми, всегда улыбающаяся жизнерадостная красавица — такой ее считали, — и каждый пожелал, чтобы благородная королева была бы так же счастлива, как она.

В два часа ночи начался ужин; маркиз и Наоми уехали. На улицах все еще было людно, сияли огни, праздник продолжался.

— Ты прислал мне письмо, — сказала Наоми. — Каждое слово в нем — правда. Что же ты теперь собираешься делать?

— Читать его тебе вслух каждый раз, когда ты захочешь встать между мною и моими радостями, в которых не отказывает себе ни один женатый мужчина в Париже. Когда я целую белокурый локон, думай о письме. Впрочем, я позабочусь о том, чтобы не доводить дело до скандала. Будущим летом мы поедем на Север! Мне хочется посмотреть на благоуханную зелень, о которой так часто рассказывали мне ты и твои земляки. Полагаю, это будет интересная поездка для нас обоих, но возьми с собой письмо, непременно возьми, оно может пригодиться!

 

IX

 

О, в этой жизни мы вечно отказываем се6 e во всем — а во имя чего? Быть может, во имя иллюзии? Носим терновый венец во имя веры, быть может, ошибочной? Что, если все, что вы думаете, вы, бледные человечки, всего лишь жестокий каприз дурного сна? О, простите мне эти жестокие сомнения!

К. Гуцков

Человеческие характеры

 

Смотрит аист на луга и нивы:

С кровли даль широкая видна.

День грядет чудесный и красивый.

Ты пришла, желанная весна!

Б.С. Ингеманн

 

В Дании у себя в усадьбе сидела старая графиня в окружении пузырьков и аптечных склянок, такая же умирающая, как двенадцать лет назад. «Ну и живучая! — говорили о ней люди. — Даже лекарства ей нипочем!» На деревенской церкви сделали новый шпиль и построили новую школу; ослепительно белые занавески в классах были видны через окна. У двери играли два малыша; они втыкали в землю сухие веточки и воображали, будто это цветущий сад. На пороге сидела женщина за тридцать с шитьем на коленях, ласково кивала, когда малыши спрашивали ее о чем-нибудь, но прикладывала палец к губам, потому что муж читал ей вслух газету. Это были Люция и ее семья.

— Ведь правда, завтра воскресенье? — спросил младший парнишка, в отличие от брата, хорошенький, с живыми карими глазенками. — Завтра воскресенье, завтра придет скрипач и принесет нам белый хлеб или картинки! В прошлое воскресенье его не было.

— Да, завтра придет Кристиан, — ответил отец, откладывая газету. — Хорошо бы он приходил каждое воскресенье, слушал проповедь и не посещал бы эти их молитвенные собрания. Недавно у меня был разговор о них с господином Патерманном. Церковные власти это запрещают. Святоши сходятся в доме у Пера Хансена, и Кристиан читает им вслух из Библии. Они творят всякие непотребства! Говорят, они держат в горшке щенка и целуют его, чтобы показать свое уничижение.

— Это злые наговоры! — сказала Люция. — Раз туда ходит Кристиан, я точно знаю: не могут они заниматься такими глупостями. Хорошо бы все были такие добрые христиане, как он! Я говорила с ним об этом, и он признался мне как на духу, что силу жить ему дают Библия и общение с набожными людьми. Если даже среди двенадцати апостолов нашелся Иуда, то неужели не найдутся в маленькой христианской общине несколько ему подобных, которые могут дать повод для дурной молвы? Лучше переусердствовать в вере, чем верить недостаточно. Человека, которому тяжело пришлось в жизни, могло потянуть к распутству, так уж лучше пусть его тянет к Библии и к слову Божьему.

— А чем уж так тяжело пришлось Кристиану в жизни? — спросил ее благоверный. — Ну да, он был из бедной семьи. Зато твой дядя заменил ему отца. Если ему пришлось подтянуть пояс в Копенгагене, то это приходится делать многим, а то, что он взял к себе мать, было неразумно и с его, и с ее стороны. Твой дядя рассказывал мне, как он нашел там их обоих в нужде и бедности. Но теперь с этим покончено! Твой дядя забрал их сюда, и ни одна пирушка не обходится без скрипки Кристиана; тому, кто чему-то научился в жизни, не о чем жалеть. В каждой господской усадьбе он дирижирует любительским оркестром, ни одна свадьба не обходится без него. Он получает отличный доход!

— Но в этом мире для человека важнее не то, что его окружает, а то, что у него внутри, — возразила Люция. — Для Кристиана не в этом было счастье. Он мечтал стать знаменитым, объездить весь мир, но не нашлось никого, кто бы помог ему, а без посторонней помощи это невозможно. Быть сельским музыкантом — не к этому он стремился. Но я думаю, что теперь он успокоился. Когда земная надежда обманула его, он обратил свои взоры к небесной.

— Да, но в жизни он смыслит так же мало, — заметил муж. — Ему надо жениться, стал бы другим человеком; холостяк — всегда бедолага; славная женушка вроде тебя, Люция, научила бы его радоваться жизни, а то ведь он все равно несчастлив, по крайней мере, часто ходит, повесив нос. Раньше я его недолюбливал, думал, он имеет на тебя виды. Петер Вик нередко подшучивал на эту тему. Уж очень хотелось твоему дядюшке, чтобы вы с Кристианом поженились!

— В этом смысле я для Кристиана была все равно что пустое место; еще мальчишкой он любил маленькую Наоми, ну а когда она стала взрослой барышней, и вовсе потерял от нее голову. Но они не были созданы друг для друга! Красивой она и вправду была, и он от этого просто ума лишился. Я рассказала ему, какая про нее ходит молва — и тут люди не лгут, — будто она убежала за границу с цирковым наездником. Он был так потрясен, что впредь запретил мне говорить о ней и сам тоже никогда не упоминает ее имени; но я голову дам на отсечение, он до сих пор о ней думает.

— Но теперь про нее говорят, — сказал муж, — что она во Франции и стала там знатной дамой. Я своими ушами слышал это в господской усадьбе; там говорили, что будущим летом она приедет в гости. Значит, тот, прежний слух был все-таки ложный… А может быть, этот наездник был из эмигрантской семьи, которая бежала из страны во время революции, а теперь вернулась в прежнем блеске и великолепии; это вполне могло быть, и таким образом получается, что оба слуха верны и связаны между собой.

Наступило воскресенье. Пришел Кристиан — скрипач, как его здесь называли; он целовал детей, особенно младшего, хорошенького темноглазого мальчугана.

Не раз задумывался он о несправедливости жизни: отчего внешность больше всего говорит нашим чувствам? «Был бы я красив, как ты, — думал он, — вся моя жизнь сложилась бы иначе. Даже самый благородный, самый хороший человек восхищается красотой. О, какой Божий дар, какой источник удовлетворения заключается в красоте! Для мира красота — олицетворение рая. Каждый встречает красивого собрата по человечеству с улыбкой на устах, его всегда окружает толпа. Если лицо его так прекрасно, он и сам должен быть совершенен! Лицо не может обмануть, а на нем написан высокий дух и добрая душа. О, красота на земле — более счастливый дар, чем гений или высокий дух!» И, думая так, он целовал того из детей Люции, что был красивее; ему Кристиан подарил лучшую картинку и отрезал самый большой кусок принесенного пирога.

— А твой аист не передавал нам привет? — спросил мальчуган.

— Ну конечно, передавал, тысячи приветов, — ответил Кристиан. — Теперь к нему вернулись здоровье и сила, и он наверняка может лететь наперегонки с другими. Потому-то я и боюсь, что, когда все аисты соберутся в теплые края, он улетит от меня. Аисты и ласточки — добрые птицы, поэтому им дано улетать в дальние страны, в то время как чибисы и воробьи остаются мерзнуть здесь. Я рассказывал тебе историю про аиста и ласточку? Дело было в Страстную пятницу, Спаситель висел на кресте, и над ним пролетали три птицы. Чибис сказал: «А ну его в болото», — и теперь сам обречен жить на болоте. Вторая птичка воскликнула: «Хоть бы кто-нибудь приласкал его!» — и за это ее зовут ласточкой. Аист защелкал клювом, как будто бил в барабан, и сказал: «Смелее! Господь даст тебе силы!» — и потому эти птицы приносят людям детей, и ни один человек никогда не обидит аиста.

Рассказывая, Кристиан думал об аистах, которые удивительным образом сопровождали его всю его жизнь: аист на крыше у еврея, аист на лугу, соблазнивший его выйти в широкий мир, и вот теперь аист, поселившийся у него дома, единственное живое существо, скрашивавшее его одиночество. Прошлой осенью, когда стаи улетали в теплые края, Кристиан услышал однажды вечером странный звук в трубе: оказалось, туда упал аист и при падении сломал ногу. Кристиан перевязал его как умел, выходил, и за зиму они стали такими добрыми друзьями, что теперь, когда другие аисты вернулись, птица не покинула Кристиана и каждый вечер, прихрамывая, возвращалась в торфяной сарай, где устроила гнездо.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.