|
|||
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА 1 страницаII
— Владислав! Владислав! — снова слышен зов. И тот же голос дает ответ, Только громче: «Нет!» Кастелли
Чудо в тот случилось час! Мой немецкий, датский твой Понимали мы с тобой. Речь лилась из наших глаз, Ключ же к ней — в сердцах у нас. Стихи в альбом Х.К. Андерсену от Кастелли
— Я хочу бежать, — сказала Наоми Жозефине, наезднице с развевающимися перьями. — Бежать, а там будь что будет. Жозефина улыбнулась: — Съездим-ка до обеда в Йозефсдорф и Клостер-Нойбург, только мы вдвоем! Запряжем чалого Орландо в маленькую двуколку и поедем. Видишь, ради тебя я рискую своей репутацией. Еду кататься одна с молодым пылким жокеем! Ты развеешься. А потом Владислав поцелует тебя в то место, куда пришелся удар, и вы помиритесь. — Никогда! Раздобудь мне втайне паспорт, в Венгрию или в Баварию, куда хочешь, мне лишь бы уехать отсюда. Лишь бы не видеть его больше! — Сначала поедем покатаемся, — ответила Жозефина. — Попьем шоколаду в Иозефсдорфе и полюбуемся видом с горы, быть может, он соблазнит тебя остаться. Никогда не надо торопиться. Не шагай слишком широко — это не украшает женщину. — Он не первый раз вливает мне в сердце отраву. В Теплице, через две недели после бегства из дому, я уже могла читать его, как открытую книгу, но тогда он еще давал себе труд соблюдать осторожность. Нет, мое решение неизменно. Экипаж был готов, и они покатили. По длинным аллеям предместья каталось много людей, кто в экипажах, кто верхом. Молодые мужчины кивали Жозефине, несколько дам улыбнулись Наоми. Дорога шла в гору, с вершины которой открывался широкий обзор утопающей в зелени Среднедунайской низменности. — Взгляни, — сказала Жозефина, — как красивы эти аллеи между городом и предместьями. Собор святого Стефана гордо возвышается над всеми остальными строениями, а как хорош Дунай со своими прелестными лесистыми островками! А вон те голубые горы — уже Венгрия. Этот пейзаж всегда встает у меня перед глазами, когда я слышу песню «Noch einmal die schone Gegend»[48]. Австрия гораздо красивее Дании. — Они похожи друг на друга, — сказала Наоми. — В Ютландии у нас холмы ничуть не ниже, чем эта гора, а Малый Бельт и Эресунн гораздо величественнее, чем Дунай. У Вены перед Копенгагеном только два преимущества: тут теплее и ближе к Италии. — Финн тоскует по своим болотам, эскимос по своим снегам, — улыбнулась Жозефина. — Я не тоскую по Дании и не вернусь туда, но здесь оставаться тоже не хочу. Я свободная женщина, я не австриячка, мне должны разрешить уехать. — Но Владислав этого не допустит, — сказала Жозефина. — Не допустит просто для того, чтобы помучить тебя, раз уж на него нашел такой стих. Их разговор прервали: деревенский могильщик подошел к ним и пригласил посмотреть церковь. Он сказал, что в склепе лежат покойники, которым уже больше века, а выглядят они так, точно их захоронили только вчера. — Мы предпочитаем смотреть на живых, — сказала Жозефина. Но старик заверил их, что это очень интересная достопримечательность: не далее как час назад он водил туда одного иностранного господина, и тот нашел все это настолько своеобычным, что описал в дневнике. Правда, он забыл этот дневник здесь, но старик сегодня же передаст его в полицейский участок, а там знают все о каждом туристе, так что еще до вечера он окажется в руках хозяина. Старик дал посмотреть дневник Жозефине. Запись была сделана по-датски. Почерк показался Наоми знакомым. Она сначала бегло перелистала дневник, потом углубилась в чтение, интересное именно тем, что записи не были предназначены для постороннего глаза. — Этот человек — датчанин, — сказала она. — Его прислал король Дании? — оживился старик. — Я помню его очень хорошо, он был у нас на конгрессе, совсем седой и такой же приветливый и вежливый, как наш добрый император Франц. Старик все больше воодушевлялся, но Наоми не слушала его — она с жадным любопытством читала дневник, краснела и улыбалась. — Значит, этот турист был здесь час тому назад? — спросила она. — Да, примерно. Я не заметил, куда он поехал отсюда, но кажется, к монастырю. — Давайте посмотрим церковь, — предложила Наоми; но она задавала провожатому больше вопросов о незнакомце, нежели о предметах, которые они видели; дневник соотечественника, казалось, занимал ее сильнее, чем исторические пояснения могильщика относительно хорошо сохранившихся трупов. Наоми и Жозефина снова уселись в маленькую двуколку, чалый Орландо тряхнул гривой и рысью тронул с места. Они направлялись к монастырю, чьи высокие купола с императорской короной красиво выделялись на фоне голубого неба. Под сводами монастырского коридора они и увидели того самого туриста. У Наоми по спине побежали мурашки: этого человека она меньше всего хотела бы встретить. Да, она верно узнала почерк в дневнике — это был граф, которого девушка называла своим отцом. Он поклонился, сказал несколько незначащих слов Жозефине; Наоми прошла мимо, не дав ему возможности разглядеть ее более внимательно. — Здесь нет той красоты и великолепия, как в монастыре Мелька, — говорила Жозефина, — но я люблю это старое здание, оно дорого мне еще со времен детства. Я часто бегала отсюда в Леопольдшлос; рассказывают, что из того окна наверху упало покрывало герцогини и обвилось вокруг тернового куста, который рос на том самом месте, где сейчас стоит монастырь. — Мне не до твоих побасенок, — дрожащим голосом сказала Наоми. — Идем! Да скорее, скорее! Этот турист — мой родственник. И она торопливо потащила Жозефину к ожидавшей у входа двуколке. Но только они собрались сесть, как из церкви вышел граф. — Прошу прощения, — сказал он. — Я слышал, что этот монастырь славится своим винным погребом. Говорят, здесь есть бочка, которая считается местной достопримечательностью. — Я тоже слышала об этом, — ответила Жозефина, — но сама никогда не видела. — Бочка здесь, ваша милость! — крикнул бочар, который вместе со своими подмастерьями сидел у ворот, сгибая обручи и строгая клепки для новых бочек. — Не хотите ли взглянуть? — спросил граф. Жозефина смущенно посмотрела на Наоми, которая тут же приняла решение; она поклонилась графу и вместе с Жозефиной зашла в мастерскую бочара. Это было большое помещение с каменным сводом; там стояли большие и маленькие бочки, и среди них, как королева среди подданных — знаменитая бочка, в которую помещаются тысяча четыре ведра. По приставной лестнице каждый мог взобраться на самый верх; отверстие в бочке было такой величины, что даже толстяк свободно пролез бы через него внутрь, а там было так просторно, что несколько человек могли, взявшись за руки, водить хоровод[49]. — Мы почистили ее, — сказал бочар. — А господин смотритель винного погреба написал сверху чудесное стихотворение. Граф прочитал:
Когда второй я разменяла век, По мне скакали сотни человек. Но мерзнуть стала в погребе моем. Что ж, это тоже мы переживем.
— Да, — сказал бочар, — тысячи прыгали на этой бочке, а теперь они лежат, забытые, в своих могилах; бочка же по-прежнему крепкая и чистая, она еще увидит, как дети наших внуков станут прадедами и прабабками. Вот так-то! Но не угодно ли вам будет спуститься внутрь, чтоб уж посмотреть все как есть? Наоми спрыгнула с лестницы в бочку, граф последовал за ней, поглядев на нее подозрительно: очень уж женственными показались ему ее движения. Жозефина только просунула голову в отверстие — бочка показалась ей величиной с целый зал. Наоми танцевала вокруг графа, «а мысли ее были далеко», как поется в песне. Вскоре они с Жозефиной снова уселись в свой легкий экипаж и укатили. Граф спросил бочара, знает ли он, кто эта парочка. Тот покачал головой. — Это наездники из Пратера, — сказал один из подмастерьев. — Фройляйн Жозефина и маленький жокей. Она хорошо знает свое дело, а он, похоже, для этого не очень годится. Легкая двуколка катила по дороге, шедшей по склону горы, вдоль Дуная. — Я должна и хочу уехать, — твердила Наоми. — Жозефина, у тебя же есть родственник в Мюнхене. Дай мне письмо к нему, у меня еще осталось несколько ценных вещиц, первую неделю голодать мне не придется, а мало ли что может произойти за неделю! О любви написаны целые фолианты, воспеты все ее стороны, все нюансы, но лишь немногие описывали ненависть — а между тем это чувство столь же богато, столь же сильно, как и любовь. Это дьявольское сладострастие, но не любовное, а выказывающееся в желании испепелить того, кто растоптал наши лучшие чувства, нашу чистейшую страсть. Никто не чужд ненависти! Это инфузория, живущая в крови человека. Наоми была оскорблена, и, как в балете Филиппо Тальони сильфида при первом же чувственном объятии теряет крылья души и умирает, у гордой девушки грубое обращение мгновенно убило любовь: так кубок Тантала, стоит пролить из него хоть каплю, тут же становится пуст до дна. «Я считала себя выше всех, — думала Наоми, — а сама опустилась до цыганского сына, чье благородство проявляется лишь в ошибке природы, наградившей его аристократической внешностью. Теперь мне так же противно на него смотреть, как на змеиную кожу». — Ты больше похожа на мужчину, чем на женщину, — сказала Жозефина. — И потому я думаю, что сумею пробить себе дорогу в жизни. Владислав считает, что я, как все другие женщины, похожу три-четыре дня обиженная, а потом все забуду и прошу. Как бы не так! У нас в Дании есть пословица, она сбывается и в других странах: беда не приходит одна. Сегодня я встретила своего отца — это с ним мы беседовали в монастыре. А вдруг он узнал меня? Я всегда презирала блудного сына, не за то, что он ел со свиньями, а за то, что вернулся. Наверное, знал заранее, что его отец — слабый человек. Принять милость, благодеяние — это все равно что взять деньги и за это терпеть измывательства. Видел ли когда-нибудь свет благодетеля, который бы не ранил и не унижал того, кто принял его благодеяния? Лучше погибнуть! Я хочу бежать. Владислав теперь значит для меня не больше чем кучер из дилижанса, в котором я проехала небольшое расстояние; моя слабость к нему была нелепым сном, привидевшимся мне в пути.
Как сказал могильщик в Иозефсдорфе, венская полиция знает все о каждом иностранце, и потому он имел возможность в тот же день отправить графу забытый им дневник. По той же причине граф к вечеру узнал, что в труппе наездников, выступавшей в Пратере, был его молодой земляк по имени Кристиан, юноша хрупкого, почти женского сложения, получивший за это прозвище «маленький жокей», но о том, что он был женщиной, никому не было известно. Граф решил сегодня же вечером пойти на представление. Спектакль начался. Жозефина парила на спине своего коня, размахивая флажками, Паяц на большой скорости крутил мельницу. Появился Владислав, одетый в богатый греческий костюм из темно-красного атласа. Цилиндр необыкновенно шел к его гордому лицу. Угольно-черные глаза сверкали между длинных темных ресниц; на губах классически красивой формы играла столь характерная для него издевательская улыбка. Ни один гладиатор на арене не мог бы похвастаться такой совершенной мужественностью. Раздались аплодисменты; эти звуки были для Владислава так же привычны, как мелодия, под которую он скакал вокруг арены. Мысль его была отравлена ядом, о чем говорила и его улыбка. Он знал, что Наоми, которую он видел в начале представления, собирается уехать, не дожидаясь его конца; нашлись доброжелатели, которые сообщили ему об этом, а также о том, что ей выдали паспорт до Мюнхена. Она была первой женщиной, решившейся пойти наперекор ему. Он должен отомстить ей! Он высечет ее кнутом, как только настигнет, а это не составит труда. Скорее всего, она в этот миг мчится курьерским экипажем или верхом по дороге на Линц, но в этот вечер тем же путем шел дилижанс, на который ему как раз сейчас заказывали место; если он и сомневался в том, что заставит Наоми вернуться с ним, уж во всяком случае, встреча ее ожидала не из приятных. Уже одного того, что она женщина, а паспорт у нее выписан на мужчину, будет вполне достаточно; от этой мысли Владислав улыбнулся еще более дерзко и высоко подпрыгнул на спине своего коня, в этот миг тоже высоко подпрыгнувшего; конь и всадник понимали друг друга и делили аплодисменты поровну. Граф сидел близко к арене и на мгновение забыл ту, кого напрасно искали его глаза; когда Владислав покинул арену, он так же самозабвенно кричал «браво», как и все остальные. Когда представление закончилось и зал осветился яркими огнями, Владислав с одним из конюхов на маленькой двуколке уже въезжал в центр города. Дилижанс стоял запряженный на почтовом дворе; в него садились пассажиры. У одного был билет до Клостер-Нойбурга, у другого до Зальцбурга, у третьего до Парижа и так далее. В самом дальнем углу сидел молодой человек с повязкой на щеке, в натянутой на уши шапке: у него болели зубы. Ехал он в Мюнхен. Место Владислава оказалось прямо напротив него; теперь все сидящие визави старались устроиться так, чтобы их ноги не мешали друг другу. Вот как шутница-судьба свела Наоми и Владислава. Девушка узнала его, но не поверила своим глазам; однако же стоило ему заговорить, и она убедилась, что это не кто иной, как он. Наоми сочла наиболее надежным поехать в дилижансе: он двигался по прямой дороге, быстро и без остановок. Появление Владислава не сулило ничего хорошего; она чувствовала, что он охотится за ней. Чем все это кончится? Кучер щелкнул кнутом, прозвучали последние прощания, и дилижанс пересек Штефансплац и покатил по освещенным улицам. Когда они проезжали мимо Бургтеатра, там как раз кончился спектакль. Из дверей толпой хлынули зрители, все пассажиры дилижанса старались выглянуть из окна, чтобы увидеть знакомых; только Наоми еще сильнее откинула голову назад и отвернулась к стенке кареты, чтобы свет фонаря не упал на ее лицо. Скоро они миновали зеленую аллею и предместье Мариахильф. Люди в дилижансе весело болтали, Наоми притворялась спящей, но ни у кого сознание не работало с такой живостью. Она обдумывала свое положение и решала, что ей делать. Ночь она еще может провести в карете, не вылезая, может даже поспать; но завтра на рассвете, когда все они встретятся за кофейным столом, что тогда? Владислав заговорил с ней, она ему не ответила. Ноги у нее дрожали; не может быть, чтобы он этого не заметил, они ведь были прижаты к его ногам. Прошел уже целый час с тех пор, как дилижанс выехал из Вены. Теперь они находились в маленьком городке Хюттельдорф, который, как и Хицинг, служит местом летнего отдыха и увеселений для жителей Вены. Однако Хицинг ближе к Вене и совсем рядом с императорским летним дворцом, он пыльный, шумный — нечто вроде летней столицы. Хюттельдорф выглядит более по-деревенски, отсюда открывается более широкий вид на низкие зеленые горы, а здешние виллы, расположенные подальше от большой дороги, поближе к горам, выглядят идиллически. У постоялого двора дилижанс ненадолго остановился; несколько человек вышли, и Наоми последовала их примеру. Ее решение было принято: она проворно свернула в ближайший переулок, ведущий к лугу, и побежала по нему со всех ног. Справа находилась небольшая вилла; Наоми спряталась в ров, окружавший сад; сердце ее колотилось. Она прислушалась, не идет ли кто-нибудь за нею. Протрубил рожок кучера, Наоми слышала, как покатила карета, и в сердце своем повторила слова одной из героинь Скриба, хотя и с совсем другой интонацией: «Ну, теперь он уехал!» Тут она услышала в саду рядом с собой смех и голоса: группка дам и господ вышла через низкую калитку на лужайку и прошла мимо. Это была веселая компания, и все имена, долетавшие до слуха Наоми, были ей знакомы, в том числе имя госпожи фон Вайсентурн, остроумной поэтессы, и актера Костенобля. — Грильпарцер, завтра утром вы читаете у меня свою «Сапфо», не так ли? — спросила одна дама; все говорили наперебой, оживленно и весело. «Счастливо! Доброй ночи! Доброй ночи!» — слышались возгласы с другого конца лужайки. «Доброй ночи!» — отвечал им господин, возвращавшийся обратно, — очевидно, хозяин, проводивший своих гостей. С ним была собака, она тотчас же бросилась к канаве, где сидела Наоми, навострила уши и залаяла. Хозяин подошел поближе и спросил: — Кто здесь? Наоми встала. — Вы выбрали себе неудачное ложе, — сказал он, — роса уже пала, не собираетесь же вы в самом деле спать здесь? — Простите, с кем имею честь? — Я Кастелли, — улыбнулся господин, — а вы, мой друг? — Кастелли! — повторила Наоми. — Поэт? — Он самый. — Я знаю вас уже много лет, — сказала она. — Ваши стихи всегда так нравились мне. Вашу «Хвалу малышам» я выучил еще в детстве. Далеко-далеко отсюда я читал ваши стихи, но мне, конечно, и в голову не приходило, что я встречусь с вами, да еще при таких обстоятельствах. — Вы не немец, — заметил поэт. — Судя по вашему мягкому выговору, вы, скорее всего, датчанин. — Так оно и есть. — Мне ли не распознать датчанина! Сегодня у меня был в гостях молодой врач, ваш соотечественник. — Я чувствую к вам доверие, — сказала Наоми. — Мне всегда казалось, что поэт должен быть теплее, благороднее и лучше, чем мы, простые смертные. — В этом я не могу с вами согласиться, у большинства поэтов есть только то преимущество перед простыми смертными, что они умеют лучше запоминать, лучше использовать, лучше выражать то, что думают и чувствуют. Он отворил калитку, и они вошли в маленький цветник. — Счастливый случай привел меня к вам, — горячо заговорила девушка. — Вы должны дать мне совет, помогите мне! И Наоми рассказала ему, что она — женщина, датчанка, что покинула спокойную и беззаботную жизнь, но здесь была разочарована во всех своих надеждах. Потом она поведала ему о событиях последних двух дней. Этот добродушный, глубоко порядочный человек несколько смутился, как смутился бы всякий другой на его месте от ее откровенности, не зная, что и подумать о такой женщине. Он сказал, что лучше и вернее всего ей будет обратиться к датскому послу. Но стояла уже глубокая ночь, а Наоми была так красива, так одинока и так красноречива… Поэт позвал свою экономку, и та провела девушку в комнату для гостей с видом на горы. Наоми распахнула окно в тихую ночь; луна на ущербе стояла совсем низко над горизонтом; прежде чем ее полумесяц скроется, надо на что-нибудь решиться. Сонными глазами смотрела Наоми в ясное небо, но мысль ее работала: она строила планы на грядущий день.
III
Прощай! Меня ты за руку взяла? Не хочешь, чтобы я ушел? Кастелли
Ты знаешь край лимонных рощ в цвету? Туда, туда! И.В. Гёте [50]
Когда на следующее утро Наоми спустилась к чаю, поэт дружески протянул ей руку. Собака виляла перед нею хвостом, и Наоми погладила ее. Тявканье накануне вечером было просто ритуалом знакомства. — Это верный, преданный друг, — сказал поэт. — Если он умрет раньше, чем я, я буду безутешен. Тут в конце переулка показался кабриолет. Он остановился как раз перед садовой калиткой. Это пожаловали с утренним визитом молодой врач, соотечественник Наоми, о котором говорил вчера Кастелли, и с ним еще один человек, тоже датчанин, который хотел познакомиться с поэтом. Наоми узнала в нем графа, которого называла своим отцом. Врач, как это свойственно большинству датчан на чужбине, обладал большой восприимчивостью ко всему новому в сочетании с искренней любовью к родине, по которой он очень тосковал. Особенно сильно проявлялась в нем тяга к сравнениям, а где найдешь для этого больше почвы, чем в Вене? Он утверждал, что у здешних горожан очень много общего с копенгагенцами, как в доброте, так и в мелочности, только венцы при этом отличаются большею живостью. Пратер с его качелями и фокусниками напоминал ему наш зверинец. Дворец Шенбрунн — точь-в-точь наш Фредериксберг. Правда, для церкви святого Стефана врачу не сразу удалось найти подобие, но потом он вспомнил церковь Спасителя, не менее своеобразное строение: на нее можно подняться по винтовой лестнице с позолоченными перилами, идущей вокруг колокольни с внешней стороны, и выйти на самый шпиль, где стоит медная статуя с развевающимся знаменем; если с церкви святого Стефана открывается вид на горы Венгрии, то вид через Зунд на берега Швеции с церкви Спасителя ничуть не менее красив. Из всех чужеземных городов, где довелось побывать молодому датчанину, больше всего ему нравилась Вена, потому что здесь ему казалось, что он у себя дома. Бывая в гостях, он чувствовал себя совершенно как в датской семье, но часто именно это сокрушало его душу: ведь он так давно не видел свою молодую жену и милую маленькую дочку. Нередко бывало, что, встречая на улицах Вены девочку — ровесницу дочери, он не мог удержаться, и слезы наворачивались ему на глаза. Так случилось с ним и сегодня утром, когда они остановились у деревянного домика, рядом с которым молодая девушка с маленькой сестренкой пасли козу и доили ее всякий раз, когда кто-нибудь из гуляющих изъявлял желание купить бурдючок молока. Граф насмешливо рассказал о сентиментальности молодого человека, как он это называл. — Вы не знаете, что значит иметь ребенка, — сказал врач. — Будь у вас дочка, вы наверняка вели бы себя в точности как я. Для вас открылся бы новый мир, полный радости. Какое блаженство доставляет нам улыбка нашего дитяти! А если бы вы увидели, как оно протягивает к вам свои крошечные ручонки, если бы вы услышали его первый детский лепет… О! Я от души желаю вам иметь такую же маленькую дочку, как моя! Граф снова посмотрел странным взглядом на Наоми. — У меня была дочь, — обронил он. — Она умерла. Он умолк, а врач смутился: ему вовсе не хотелось огорчать графа. Дальнейшая беседа вертелась вокруг короткого пребывания графа в Вене и предстоящего ему путешествия в Италию, откуда он затем предполагал вернуться домой через Францию. Поэт предложил своим гостям прогуляться по саду; Наоми предпочла воздержаться: она видела, что поэту не терпится поведать землякам ее историю, а также рассказать, как он сам впутался в нее. Врач улыбался, граф же был серьезен и задумчив. Они вышли за садовую ограду на зеленую равнину, простиравшуюся до самых гор; тропинка вилась между садами; но листья подорожника говорили о том, что к будущему году она зарастет. Не прошло и получаса, как по этой самой тропинке граф и Наоми шли вдвоем, разговаривая на родном языке; им аккомпанировало веселое чириканье воробьев, цветы благоухали, навевая покой и радость; ужи нежились на теплом солнышке. — Наоми, — сказал граф, — как могла ты так забыться, так опозорить меня и осрамить себя? — Я предназначена к этому самим своим рождением, — отвечала девушка. — Да, меня можно упрекнуть, но есть что сказать и в мою защиту, если я нуждаюсь в ней. Моя жизнь — плод греха молодости, а яблочко от яблони недалеко падает. — Ну и как же ты будешь жить дальше? — Как живут тысячи, — ответила она. — Жизнью, которая недостойна этого названия; но, в отличие от них, я все-таки жила, пусть всего несколько дней. Я чувствовала себя свободной, даже тогда, когда меня глубоко оскорбляли. Только сейчас моя воля скована, потому что ваш взгляд имеет власть надо мной. Свет не считает меня вашей дочерью, вы и сами не верите этому. Да, я всего лишь посторонняя, которой вы сделали добро, и за это вы можете требовать, чтобы я вам подчинялась; но я не была вам послушна, и вы отвергаете меня. Наши пути расходятся. Каждый неверный шаг, каждый грех влечет за собой наказание — ну что ж, я готова понести свое. Я прошу вас добавить к благодеяниям, которые вы мне уже оказали раньше, только еще одно: отныне считайте, что мы незнакомы. Они остановились под деревом: голос врача звал их вернуться к остальным. — Меня не интересуют мнения света, — сказала Наоми, — но ваше мне небезразлично; перед вами я хочу предстать такой, какова я перед лицом собственной совести. — Сюда идут, — сказал граф. — Мы поспорили! — воскликнула Наоми, улыбаясь приближавшимся поэту и врачу. — Господин граф называет этот маленький блеклый цветок фиалкой, а я — мать-и-мачехой. — И она показала на цветок, растущий рядом с ними. — Когда этот цветок растет в саду, — сказал Кастелли, — он может достигнуть редкостной красоты. Кстати, я не знаю, откуда он получил свое имя — с ним обращаются здесь как с родным дитятей. — Он сам выражает свое название, — заметила Наоми, срывая цветок. — Посмотрите, у него пять лепестков, два нижних — неродные дети, они сидят вдвоем на одном стуле. — Она показала на листок, поддерживающий два лепестка. — А эти два по бокам — родные дети матери, каждый сидит на собственном стуле, а этот большой лепесток сверху — сама мачеха: она сидит на двух стульях сразу. — И Наоми показала все это на цветке. — Остроумное объяснение, — улыбнулся поэт, — такого я никогда не слышал. — Так говорят в Дании, — сказал врач. — Но удивительно, что в образе Мегеры всегда предстает мачеха, в то время как об отчиме не говорится ни единого дурного слова. — Возможно, его недостаток — слабость, — вздохнул граф. Если мы упрекнем в слабости его самого, порукой нам будут собственные глаза. Для этого потребуется лишь перевести взгляд от сада Кастелли на юг, в горы Тироля, где молодые люди с цветком на шляпе поют с переливами в свежем утреннем воздухе, прославляя местного героя Хофера. Не прошло еще и пяти дней со встречи графа и Наоми, их пустой беседы о злых мачехах и добрых отчимах — и вот жизнь показывает нам такого отчима. По дороге катит легкая дорожная карета; мимо едут и идут люди, и, хотя они видят отца и дочь в первый и последний раз, граф прикрыл глаза, словно дремлет. Рядом с ним сидит молодая дама в женственном дорожном костюме; на коленях у нее лежит карта Италии, а рядом примостилась «Мэриан Старк» — известный путеводитель по этой стране. Далеко внизу, под дорогой, бурлит и пенится река, облака, словно пух, окутывают высокие горные вершины, дама поднимает глаза на романтический ландшафт, и мы узнаем в ней Наоми. Ее мысли заняты мечтами об Италии, поэтому она не может как следует оценить красоту окружающего: ведь их ждет Фата-Моргана вживе, святая святых искусства. Альпы — ее ворота, орлы — воробьи, которые гнездятся в их карнизах; пинии тянутся вверх колоннами, увенчанными вечнозелеными капителями. Здесь родина музыки, здесь розы цветут зимой. Земля, по которой ты ступаешь, освящена благородной кровью, мрамором стародавних храмов. Камень превращается в дух и плоть, в образ красоты, который очаровывает твои мысли. Море голубое, как лепесток василька, прозрачное, точно капелька из источника. Гурии, прекрасные, как в магометанском раю, встречают тебя улыбкой. Родина музыки, страна живописи — Италия! «Туда!» — пел поэт Миньоны, и в тысячах сердец отзывался эхом его горестно-сладостный призыв.
IV
Неласкова Природа к беднякам, Добиться милостей ее так трудно! Была она совсем не другом нам, А мачехой, что кормит очень скудно. К. Баггер
Во французской литературе существует гениальное эссе о «les mansardes», где говорится, что, как разум и талант в человеке занимают самое верхнее положение — в голове, так и писатели и артисты в Париже живут в чердачных каморках. Скриб написал водевиль «Мансарды артистов». Во всех больших городах так же, как и в Париже, удел бедного художника — достигнуть высокого положения только в смысле этажа. И соответственно этому Кристиан в Копенгагене поселился на пятом этаже в каморке окном во двор, у той самой вдовы, у которой год назад прожил две недели с Люцией и ее матерью. Окно выходило на крыши и трубы, вид замыкался высокой церковной башней, по которой вышагивал стражник. У более состоятельных людей, которые жили ниже, в залах и гостиных, была возможность любоваться всей веселой оживленной улицей, зато Кристиану открывался небесный простор, а в ясные вечера ему светили звезды. Комната была значительно меньше той, которую он занимал, когда жил у господина Кнепуса; в сущности, она имела форму треугольника: от самой двери косо поднимался потолок с единственным выступающим вперед окошком. Кровать находилась в своего рода алькове, прямо напротив окна, через которое по ночам он мог видеть звезды и луну. Кристиан был от души благодарен Господу, считая, что ему на редкость повезло: он нашел четыре урока, из которых за два ему платили одну марку в час, а за два других, каждый по два часа, он четыре раза в неделю получал обед, так что ему всего три дня приходилось ограничиваться хлебом с маслом; но с другой стороны, теперь ему необходимо было прилично одеваться, и поэтому он сам чистил и штопал свое платье; если где-нибудь появлялась побелевшая ниточка, он тут же замазывал ее чернилами; башмаки чинил шилом и дратвой, а дырявые подметки его не смущали — лишь бы верх выглядел прилично. Движения его были несколько скованными, особенно когда он вспоминал о дырочке, которую надо было скрыть, или просто о том, что его сюртук не вынесет дерзкого взмаха рукой; Кристиан предпочитал, чтобы это приписывалось его неловкости, лишь бы не бросалась в глаза его бедность. Он скрывал от хозяйки, что три раза в неделю остается без обеда, и делал вид, что ходит куда-нибудь в кафе, а на самом деле съедал свой хлеб, гуляя вдоль моря у Цитадели или сидя в Королевском саду и любуясь фонтаном вместе с детьми и их няньками.
|
|||
|