|
|||
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 6 страницаОдин датский писатель[38] уже обратил внимание на изобилие камер-юнкеров в нашей стране; он рассказывает, что, когда датчанин приезжает в Гамбург и в гостинице не знают его титула, его именуют камер-юнкером и обычно оказываются правы. Дом барона посещала почти вся их братия, и один из них в отношении Наоми рассматривался под особым углом зрения, а именно как ее официальный поклонник. Он, как и подобает, усердно добивался расположения девушки, но пока не преуспел. Камер-юнкер был голштинец, иначе говоря, немец, причем немец телом и душой; правда, в этом, по мнению Наоми, не было ничего достойного порицания: ведь не политические границы, не реки или горы разделяют между собой разные нации, а язык. Среди северных народов Норвегия и Дания — сестры, Швеция — сводная сестра, Германия — кузина, а Англия — седьмая вода на киселе. Отцу камер-юнкера недавно исполнилось пятьдесят. «Такими старыми калошами, — думала Наоми, — становятся только те, кто в жизни не делал ничего другого, как следовал предначертаньям Божьим!» Но сказать это вслух она, разумеется, не решалась. В феврале из Германии приехала труппа цирковых наездников; она собиралась гастролировать до мая, а затем отправиться в Вену. Камер-юнкер взял ложу и пригласил всю семью. Особенно любила лошадей дочь барона фрёкен Эмма; раз в две недели она за два далера каталась верхом с королевским берейтором, так что никто не мог быть более рад приглашению, нежели она. В качестве дуэньи для целой стайки юных дам, впорхнувших в его ложу, была приглашена тетушка камер-юнкера, графиня Хён, которая, по обычаю, принятому среди наших высших классов, вместо титула прибавляла к своей фамилии окончание «ен» и называлась Хёпен; под ее портретом можно было бы с полным основанием поставить слова Лесажа: «C'est la perle des duègnes, un vrai dragon pour garder la pudicité du sexe»[39]. Камер-юикер объяснил, почему его так тянет посмотреть именно это зрелище: все то, что у нас дают на театре, он уже видел в лучшем исполнении и постановке в Гамбурге — крайней северной точке цивилизованной Европы. Ах, как резво катала карета по зимним улицам! Четыре ее колеса сделали много сотен оборотов, и вместе с ними — большое колесо судьбы. Хорошо бы карета перевернулась, юные дамы бы натерпелись страху, а Наоми сломала бы руку! Да, конечно, это был бы несчастный случай, а кто и когда слышал, чтобы жертвой несчастного случая стал осужденный, которого везут на казнь, — чтобы лошади понесли или сломалась ось… Зал был полон. Оркестр играл одну из тех легких танцевальных мелодий, которые, когда мы слышим их впервые, вызывают в нашем воображении красивую женщину, входящую в бальный зал: она парит — вся воплощение свежести и жизнерадостности; но потом музыка начинает напоминать ту же даму, протанцевавшую целую ночь: она приелась, свежесть ее ушла. Начался парад-алле. Самые выдающиеся вольтижеры не принимали в нем участия, но Наоми все же узнала их: это была та самая труппа, что приезжала в Оденсе; заглянув в программку, она увидела имя Владислава. Циркачка с развевающимися перьями уже стояла на спине лошади, размахивая флажками. Наоми казалось, что с той минуты, когда она смотрела на эту женщину в прошлый раз, она едва успела смежить веки и увидеть короткий сон. Те же движения, та же улыбка и та же музыка, хотя за это время наездница успела побывать в Стокгольме и в Петербурге, а летом ей предстояло размахивать теми же флажками перед добродушными и веселыми горожанами Вены. Какая интересная, полная впечатлений жизнь! Как, должно быть, прекрасны эти вечные переезды из страны в страну, вечная новизна! Вперед, не отставай! Не будь отсталой! Под звуки фанфар на арену выехал Владислав на гордом вороном жеребце. Всадник приветствовал публику с видом сеньора, приветствующего своих вассалов. На нем был польский национальный костюм; темная оторочка медвежьего меха обрамляла шапку, но его собственные волосы, выступавшие из-под нее, были еще темнее. Всякие следы болезни исчезли, но румянец все же не окрашивал щек, гордое лицо было ровного цвета темной бронзы. Глаза смотрели сурово, задумчиво и пронзительно. Стоило этому красивому, молодому и сильному мужчине появиться на арене, как он привлек к себе интерес всей публики, сколь смешанной она ни была; об этом говорил поднявшийся в зале восхищенный гомон, внимание же всадника целиком принадлежало коню, он ни разу не взглянул в зрительный зал. Стремительным галопом объезжал он арену, подбрасывая в воздух и ловя острые сабли и делая самые смелые прыжки; это выглядело игрой: казалось, и конь, и всадник выкидывают все эти трюки только для взаимного удовольствия. Рискованные курбеты заставляли сердца зрителей замирать от страха, но ужас быстро проходил при виде ловкого и мускулистого всадника. На него смотрели как на птицу, парящую на головокружительной высоте: мы ведь знаем, что крылья не подведут ее. Не одна дама прикрыла глаза изящной ручкой, в то время как толпа оглашала цирк криками «браво». Наоми перегнулась через барьер ложи; глаза ее сверкали. Впервые она смотрела на мужчину с восторгом, впервые признала, что представитель сильного пола в чем-то превосходит ее. После Владислава показывали свое искусство другие наездники, но никто не мог сравниться с ним в красоте и храбрости; завершал представление снова он, в образе казачьего атамана Мазепы, которого привязали к спине лошади плашмя, вниз головой, и пустили скакать галопом по необъятной степи. Это был удивительный вечер; даже с камер-юнкером было интересно, потому что он говорил только о Владиславе. А всю ночь Наоми снился… Кристиан. Она по-своему истолковала этот сон и с некоторой горечью подумала о своем друге Детства. Через несколько дней фрёкен Эмма сообщила, что несколько дам из общества собираются брать уроки верховой езды у Владислава. — Я тоже хочу, — заявила Наоми, и, поскольку хозяйская дочь посещала эти занятия, неудобно было отказать в этом гостье. Камер-юнкер, правда, считал, что всяким бродягам слишком уж везет. Год 1820-й в Дании был богат событиями. Пробоина обнаружилась в государственном бюджете; несколько горячих голов чуть было не проделали пробоину в корабле самодержавия; в религиозной жизни появилось несколько партий, и каждая видела пробоину в воззрениях своих противников; на фойе столь многочисленных и значительных пробоин мы не решаемся упоминать те, что были пробиты Владиславом во многих женских сердцах: ведь для государственной машины это все равно что пузырьки на воде для мельничного колеса. Сам Владислав был уверен в своей колдовской власти над женскими душами, но уверенность эту ничем не выказывал. Во время занятий он был весьма вежлив, но и весьма молчалив; его речи ограничивались лишь самыми необходимыми пояснениями; лишь однажды улыбка заиграла на его красивых, затененных темными усами губах, и в темных глазах сверкнула молния. Эмма сочла, что лицо его стало злобным, Наоми же, напротив, увидела в нем выражение скрытого страдания; во всяком случае, этот краткий миг вызвал у обеих больше интереса к Владиславу, чем молодой наездник сумел бы добиться, обладай он красноречием Мирабо. У Владислава обучались как юноши, так и девушки; среди последних никто не мог сравниться с Наоми в лихости и ярко выраженных способностях к вольтижировке; но ведь никто, кроме нее, и не скакал прежде без седла по полям и лесам. В раннем средневековье наши северные предки чертили любовные руны на яблоке, и ту, к кому на колени падало яблоко, охватывала страсть; но поэт рассказывает нам, что руны могут быть начертаны не только на яблоке, а еще и на лбу, в улыбке и вокруг глаз. Пожатие руки или взгляд может служить яблоком, из которого тот, кто поймает его, высосет ядовитый сок. Тот, кто любит в первый раз, видит мир как бы сквозь богато ограненный драгоценный камень: каждая грань и каждое ребро переливаются радужными цветами надежды. Самые заурядные люди становятся поэтами, а последние создают свои самые вдохновенные творения. Если восемнадцатилетней девушке интересен двадцатидвухлетний мужчина, через несколько дней она непременно полюбит его. В середине апреля наездники давали последнее представление. Зрительный зал был еще закрыт. Двое конюхов готовили к выходу лошадей в угловых стойлах. Рядом с красавцем вороным, на котором обычно выезжал Владислав, стоял и сам прекрасный бронзоволицый атлет; его угольно-черные брови хмурились. Он еще не переоделся для сцены и был в короткой куртке и желтых кожаных штанах, которые облегали его великолепные мускулы, точно собственная кожа. Левая рука покоилась на холке коня, и черный фон особенно подчеркивал ее благородную форму — соединение силы с аристократизмом. Владислав читал письмо: это был всего лишь крохотный клочок бумаги, но розового цвета с золотым обрезом и яркой облаткой. Ясно было, что письмо от дамы. Возможно, поэтому на устах адресата играла тонкая улыбка. Современные историки искусств утверждают, что в древние времена многие замечательные ваятели раскрашивали свои творения. Возражение, что при раскраске статуя приобретала неестественность, присущую восковым фигурам, они отметают, говоря, что восковые фигуры — это вообще не искусство; поднимись они до высоты последнего, тогда и краски соответствовали бы уровню мастерски переданных форм. Мы не знаем, правы они или нет, но воспользуемся лишь самой их идеей. Представим себе Аполлона Бельведерского, изваянного и раскрашенного с одинаковым мастерством; бронзовое, как у Наполеона, лицо и темные выразительные глаза, какие бывают у сынов Аравии, довершат портрет Владислава. Сегодня было прощальное представление, публика расставалась с великолепной труппой и с особенным восторгом провожала своего любимца. Семья барона занимала две ложи. Нечего и говорить, что фрёкен Эмма и Наоми тоже были здесь. Наездники разыгрывали сцену рыцарского турнира. Владислав в доспехах выехал за ограду и в знак приветствия склонил копье как раз перед ложей, где сидели Эмма и Наоми — они ведь были его ученицами. Эмма вспыхнула, Наоми лишь улыбнулась. О, какие видения населяли сны Эммы в эту ночь! К Наоми же они, видимо, пришли с опозданием, только на следующую, и это наверняка были очень длинные сны: время близилось к десяти, а девушка все не появлялась за чайным столом. За ней послали служанку, но та не нашла барышню в спальне, нашла лишь записку с извинениями: дескать, Наоми просит не беспокоиться, ей еще вчера вечером пришлось вернуться на Фюн, это был не пустой каприз, а так сложились обстоятельства; с ближайшей почтой они получат подробное письмо, в котором она все объяснит. Все были изумлены и в тот же день известили старую графиню. Впрочем, всерьез никто не беспокоился: выходка была вполне в духе Наоми — вдруг ей взбрело в голову отправиться на Фюн, и она не замедлила это сделать. Через несколько дней пришло письмо от старой графини: она была в панике, потому что Наоми у нее не появлялась; хоть бы весточку послала, несносная девчонка! Как уже говорилось, дело было в середине апреля. Скоро весна, скоро прилетят аисты, эти удивительные птицы: когда они прилетают к нам с юга, нас тянет туда, откуда они явились. Теплое солнышко манит нас выйти из дома; нам хочется посмотреть, набухли ли уже зеленые почки на деревьях, и мы отправляемся гулять по улицам. Копенгагенцы весной идут к морю и смотрят, как отплывают корабли. Пароход выпускает в воздух клубы черного дыма, колеса поднимают брызги, и тем, кто остался на берегу, становится грустно, что они не могут тоже уплыть вдаль. Конечно, найдутся и такие, кто скажет: «Мне и дома хорошо!» — но для того ли путешествует человек, чтобы ему было хорошо, для того ли живет? Однако добропорядочным мещанам этого не понять. Пароход исчезает из виду, обгоняя гордые парусные суда. Карл Гуцков в своей «Валли сомневающейся» говорит: «Для пошлых душ нет ничего более гениального, чем изобразить самих себя такими, какие они есть; свою тетушку, свою кошку, свою шаль, свои маленькие привязанности, свои слабости. Существуют критики и литераторы, которые восхищаются только копированием действительности. Поэзия стала самооплодотворением. Действительность питается собственным мещанским жирком, которым она заплыла». Дом барона мог бы представить нам много примеров, подтверждающих эту мысль, но мы не хотим ограничиваться буднями повседневной жизни и поспешим оставить место, где ничего другого нам не найти. Наоми позволила себе внезапно уехать; мы последуем ее примеру, мы покинем Копенгаген — ведь на дворе весна, и пароход готов к отплытию, — но путь его лежит не на Фюн, и мы не сможем проведать Кристиана, Люцию или еще каких-нибудь знакомых на острове; вздымая брызги своими двумя колесами, пароход рассекает Балтийское море. Ну что ж! Для разнообразия отправимся туда. Что-то мы там да найдем, кого-нибудь да встретим. Мы обещаем, что не вернемся в Данию, пока не переживем приключения, которые вознаградят нас за труды; а иначе мы останемся там навсегда, никогда не возвратимся домой. У нас ведь есть в дальних странах хотя бы один знакомый — злополучный портняжка, отец Кристиана, возможно, в эту самую минуту он посылает привет на родину с аистом, собирающимся погостить в Дании. Итак, мы на борту. Пароход отчаливает. Говорят: «Что на морское дно упало, то позабылось и пропало». Скорее это можно было бы сказать о поверхности моря… Сколько ни смотри в воду, когда успокоится кильватерная волна, мы не видим больше след корабля; но что, если бы на поверхности всплывало лицо того, кто смотрел в ее зеркало, отразившее выражение, с каким он тогда смотрел? Тогда мы увидели бы красивое гордое лицо Владислава. Ведь прошло всего несколько дней с тех пор, как он вместе со всей труппой проплывал именно этим путем. В сообществе циркачей прибавился еще один член: датчанин, совсем еще юноша, наверняка не старше пятнадцати лет, но и в этом возрасте уже поздновато начинать карьеру циркового наездника; впрочем, юноша силен и гибок, а в глазах читается железная воля; его свежий рот украшают кудрявые усики. Зовут его господин Кристиан, по паспорту он родом с Фюна. Он положил руку на плечо Владиславу; в обнимку стояли они, когда судно приближалось к берегам Мекленбурга. Датчанин смотрел на северо-запад, на море — наши плавучие Альпы, из-за которых весна приходит к нам на две недели позже. Да, когда наше артистическое сообщество пустилось в путь по суше, луга и леса стояли в таком пышном цвету, в каком у нас они будут только через две недели. Датский юноша поцеловал Владислава в губы. — Бери меня, — сказал он. — Я принадлежу тебе. Владислав усмехнулся: — Взять тебя! Я взял тебя еще на пароходе. Кажется, датский юноша покраснел, но лица его не было видно — оно прижалось к лицу Владислава, который возвращал ему поцелуй. «Я взял тебя еще на пароходе»! Да, верно, хорошенькую историю мы бы услышали, ежели бы могли понять говор волн. Рыбы тоже знали, что произошло, но они ведь немые! Велика мудрость природы. Рыбы созданы немыми, чтобы не разглашать сплетни волн, а черви в земле — чтобы не рассказывать, как скучно мертвым в могиле… Сделаем же вид, что мы тоже немы, и откажемся от толкования этих слов. Цирковая труппа выбрала кратчайший путь — не через Любек в Гамбург, а через маленький городок Мёльн, прославившийся, так же как Верона и Ассизи, находящейся там могилой[40] — в Мёльне похоронен Тиль Уленшпигель. Говорят, что Тиль погребен вниз головой; в надгробном камне высечены сова и зеркало[41]. Когда-то здесь росло дерево, и каждый странствующий подмастерье вбивал в него гвоздь — на память и загадав желание. Во время войны дерево срубили. У надгробья люди останавливаются и размышляют: ведь само имя усопшего представляет собой каламбур. С Уленшпигелем произошло то же, что с Гомером: одни сомневаются в его существовании, другие полагают, что под этим именем скрываются несколько разных людей. Но мы не будем ломать над этим голову, мы пойдем дальше в город и поищем нашего собственного Уленшпигеля, как старая графиня иногда называла Наоми. Мёльн — интересный старинный город. Мы свернем в одну из самых узких улочек и войдем в дом с толстыми стенами, зубчатым фронтоном и немногочисленными окнами, похожими на бойницы. В просторных сенях мы увидим фургон циркачей, карету хозяина и большой свернутый матрас; стол накрыт; можно подумать, что эти «сени» объединяют все комнаты, включая спальни. Высадившись на сушу, цирковая труппа проделала шесть миль — теперь можно было отдохнуть. Датчанин — тот, кого называли Кристианом, — сидел между Владиславом и Жозефиной, уже знакомой нам наездницей с развевающимися перьями и цветными флажками. За столом царили смех и веселье, даже Владислав выглядел не таким суровым и мрачным, как обычно, взгляд его гордых глаз был на удивление выразительным. — Noch einmal die schöne Gegend[42], - запел паяц, потом стал болтать о сливочном мороженом и жареных цыплятах, все это на превосходном венском диалекте. А когда Кристиан шепотом сказал, что он устал и хочет спать и видеть сны, паяц глянул на него, подмигнул Владиславу и снова запел на австрийском диалекте:
Купите толкователь снов! Зачем? Не понимаю. Всегда один я вижу сон, И что он значит, знаю.
В Священном писании рассказывается такая история: когда Спаситель сидел в храме, привели к Нему женщину, уличенную в прелюбодеянии, чтобы Он судил ее; Он же сказал: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень», — и все они ушли один за другим[43]. Узнав в датчанине Кристиане Наоми, вспомним эту историю, вспомним также воспитание Наоми, ее окружение и в особенности ее взгляды. Они с Владиславом остались наедине. — Я на многое пошла ради тебя, — сказала девушка с печалью в голосе, прежде ей совсем несвойственной. — Не забывай об этом. — А забуду, так ты сто раз напомнишь, — улыбаясь, ответил он. — Нет, никогда! Чем бы это ни кончилось! Я все решила сама, я терпеть не могла окружавших меня людей, я их не уважала. Тебя я люблю. Ты можешь убить меня, я все равно буду тебя любить. Это как лихорадка в моей крови. Но никогда я не была счастливее, чем сейчас. Долгая однообразная жизнь, где каждый день — «добрый день», как они выражаются, мне омерзительна. Лучше прожить недолго, но — полной жизнью. — Меня любило много женщин, — сказал Владислав. — Я мог бы порассказать тебе прелюбопытнейшие истории. Я в грош не ставлю весь ваш пол. Но ты — больше мужчина, чем женщина, и поэтому ты мне нравишься. Я люблю тебя настолько, что даже, пожалуй, буду ревновать. Мне еще неведомы твои недостатки, но, не доехав до Вены, мы изучим друг друга. Ты прекрасна! Тело у тебя теплое, женское, но ум как у мужчины. — Он поцеловал ее в губы и в лоб. — Лежа на моей груди, ты должна верить в Мадонну; перед нею ты должна склониться. Наоми обвила его руками и ответила на поцелуй. — Придется твоей женушке первое время носить усы, — сказала она, улыбаясь. — Я не боюсь в роли датчанина Кристиана гарцевать на цирковой лошади. Но у тебя всегда будет получаться лучше, так что я буду тебе завидовать. — А я, — ответил он, — наверно, не простил бы тебе, если бы ты имела больший успех у публики, чем я. Они услышали шаги в коридоре. — Свадебные гости начинают съезжаться, — сказал, входя, хозяин. — Завтра в городе будет праздноваться пышная свадьба. Вся компания из Любека; есть среди них и несколько моряков. Когда потом Наоми со свечой в руке шла по коридору, ей попался навстречу невысокий коренастый человек с добродушным и веселым лицом; наверняка он с удовольствием предвкушал завтрашнюю свадьбу. В руках у него тоже была свеча; когда он почти поравнялся с Наоми, свечу задуло сквозняком, но девушка успела узнать его: это был Петер Вик. Кровь бросилась ей в лицо, но она быстро успокоилась: нет, он-то не узнал ее, ему ведь и в голову не могло прийти, что копенгагенская барышня в костюме наездника и с усами окажется в добром городе Мёльне. Она смело подошла к нему, зажгла его свечу от своей и еще имела дерзость сказать, что его акцент выдает в нем иностранца. Петер Вик фамильярно хлопнул ее по плечу, проговорив по-немецки: — Спокойной ночи, братец.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
|
|||
|