Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 4 страница



— А может быть, твой крестный сам был водяным? — улыбаясь, спросила Наоми.

Глаза ее сверкали, щеки горели. Она расспрашивала Кристиана еще и еще: ведь речь шла о ее отце; Кристиан же видел в этом интерес к собственной судьбе и с удовольствием возвращался к рассказам о своем крестном. Наоми узнала и о поездке на Торсенг, и о встрече в Глорупе, и о том, как наутро крестный висел на дереве; слушая Кристиана, она улыбалась загадочной улыбкой.

— Он был необыкновенным человеком, хотя и несчастным; однако же это гораздо интереснее, чем быть счастливой посредственностью. Ты тоже в детстве пережил много приключений, но теперь все интересное миновало, ты прозябаешь в скучном спокойствии, один день похож на другой. Тот, кто идет по ровной торной дороге, никогда не достигнет высот; во всяком случае, другие толкают его совсем не в том направлении, какое он выбрал бы сам. Будь я на твоем месте, я спрятала бы скрипку в шейный платок и убежала бы от всех этих скучных людей, как две капли воды похожих друг на друга.

— Что бы я мог сделать? Ведь я беден…

— Ты был еще беднее, когда ушел из дому. Тогда ты не умел играть так, как сейчас, и все же странствие вывело тебя на путь к удаче. Ну, допустим, ты денек поголодаешь или поспишь пару ночей на гумне; что с того? Ведь это так интересно! Подумай, с каким удовольствием ты будешь вспоминать об этом, когда станешь знаменитостью! Мир будет восхищаться твоим смелым поступком, а я, кажется, смогу тогда полюбить тебя. Но только в этом случае! Иначе — никогда! Нет и нет! Ты должен достигнуть высот.

Она держала его за руку и развивала перед ним свои романтические взгляды на жизнь, которой совсем не знала. Гордому своевольному ребенку льстила возможность направлять другого; Кристиан был для Наоми чем-то вроде куклы. Через него она хотела воплотить в жизнь собственные романтические мечты. Набми испытывала к Кристиану сильное чувство, не имевшее, однако, ничего общего с любовью. Она рассказывала ему о дальних странах, об известных людях, мужчинах и женщинах, и сожалела о том, что сама принадлежит к последним. «Но во всяком случае, — уверяла она, — я буду не похожа на других!»

Кристиан все больше и больше втягивался в очерченный ею магический круг; в его мыслях и мечтах были только приключения, слава и Наоми.

Его лихорадило. Ночник у постели готов был вот-вот погаснуть; язычок пламени превратился в точку.

«Если я успею прочитать «Отче наш» прежде, чем лампа погаснет, я стану когда-нибудь знаменитым и Наоми выйдет за меня, а если огонек погаснет, быть мне пропащей душой и в том, и в этом мире!» Кристиан сложил руки и стал молиться, не вдумываясь в слова; он не сводил глаз с лампы, пламя трепетало, и он заторопился; молитва кончилась, а лампа все еще горела.

«Но я пропустил «избави нас от лукавого», — вспомнил он, — значит, это не в счет. Я должен второй раз прочитать молитву, тогда мое желание наверняка исполнится». Он помолился еще раз, а лампа все горела. «Я буду счастлив», — обрадовался Кристиан. И тут лампа погасла.

Как-то в середине недели Наоми сказала:

— В это воскресенье ты от нас уедешь. Лекарь говорит, что ты очень скоро будешь так же здоров, как все мы. Помни о своем обещании! Я знаю, ты любишь меня, но я никогда не полюблю заурядного человека, а ты не можешь стать никем иным в мещанском Оденсе, живя у этого глупца господина Кнепуса. Сделай мужественный шаг в широкий мир! Вот тебе сто далеров из моих сбережений, только смотри, никто не знает и не должен знать об этом. Помнишь, ты рассказывал мне о нашей первой встрече в саду, когда я взяла в залог твои глаза и губы? Ты все еще мой, я — частица тебя. Как только ты почувствуешь себя совсем здоровым, решайся на смелый шаг. Предупреди меня об этом, и в ту ночь, когда ты отправишься в странствие, я буду бодрствовать и думать о тебе.

— Я все сделаю! — вскричал Кристиан и обвил рукой ее шею; она сидела неподвижно, с гордой улыбкой, и позволила ему поцеловать свою пылающую щеку.

Окружающий мир отражается в нашей душе таким, каковы мы сами. Если бы мы в тот вечер спросили Кристиана, Наоми и, например, старую графиню, каждый из них вынес бы уверенное суждение, однако же совершенно отличное от двух других.

Кристиан сказал бы, что мир — это Божий храм, где все сердца открыты для любви и веры, где расцветают надежды и сбываются мечты. Поцелуй Наоми был для него крещением, музыка — звуками органа, от которых у души его вырастали крылья.

Наоми считала, что мир — это большой маскарад. «Надо уметь с достоинством играть свою роль, — думала она, — уметь произвести впечатление. Человек — это образ, который он сумеет себе создать, ничего более. Я хотела бы быть амазонкой, или мадам де Сталь, или Шарлоттой Корде, или кем-нибудь в этом роде, конечно, в тех обстоятельствах, в каких я живу».

«Мир — это больница, — сказала бы старая графиня. — Едва родившись, мы начинаем болеть. Каждый прожитый час приближает нас к смерти. А если почитать медицинские книги, узнаешь о недугах еще более страшных: оказывается, в невинном стакане воды находятся маленькие живые существа, и, попав к нам вовнутрь, они начинают расти. Можно заболеть раком, язвой, нервным истощением и всякими ужасными смертельными болезнями. Мы умираем, потому что живем! Больны все, только многие это скрывают, другие пренебрегают своими недугами, а есть и тупицы, лишенные нервов и с нездоровой кровью, которая окрашивает румянцем их щеки, и такие люди в своем слабоумии почитают себя здоровыми!»

 

IX

 

Страсти — это ветры, которые подгоняют наш корабль, а разум — это рулевой, ведущий его; корабль не двинется с места без ветра и потонет без рулевого.

Esprit des esprits оu Pensées choisies [29]

 

Чудесный зимний день, когда иней лежит на ветвях и черные вороны выделяются на фоне белого снега в ярком солнечном свете, пробуждает охоту к странствиям. Совсем не таков был день, когда Кристиан уезжал в Оденсе: сырой туман окутывал всю округу, черные голые изгороди, с которых свисали крупные капли воды, торчали из грязного снега; и все же именно это зрелище обостряло его жажду странствий, подогревало в нем стремление к романтическим приключениям. Родина казалась ему заколдованным кругом, где царили слякоть и холод, стоило вырваться из него — и мир станет полон солнца и тепла.

«Здесь удача придет ко мне не сразу и будет продвигаться маленькими шажками, как наше северное лето, — думал он. — Я хочу убежать отсюда, навстречу своему счастью!»

Но, проспав ночь у себя в мансарде, где Наоми больше не вдохновляла его, Кристиан одумался. Он вспомнил Петера Вика и все, что тот сделал для него, и ему стало стыдно: второй раз собирался он ответить своему покровителю черной неблагодарностью.

«Зато когда я вернусь знаменитым, это будет для него нежданной радостью! Но с чего же мне начать?

Пусть Библия послужит мне оракулом!» Он открыл Священное писание на том месте, где Спаситель говорит расслабленному: встань, возьми постель твою, и ходи[30]. «Да, Господь желает этого! Он говорил со мною через Священное писание. И к тому же у меня есть деньги Наоми — такая огромная сумма! Я богаче, чем когда-либо. Решено, я отправлюсь в Германию!»

Господину Кнепусу было невдомек, с какой целью его ученик расспрашивает о Госларе, Браушнвейге и других местах, которые он посетил, путешествуя по Германии. У Кристиана был готов своего рода план, но в нем не хватало двух важных пунктов, а именно — он еще не решил, куда направиться в первую очередь и, кроме того, как разжиться паспортом, без которого путешествие было невозможно; однако же Наоми, у которой было больше связей и сообразительности, полагала, что паспорт сможет раздобыть она.

Сын полицмейстера, белокурый Людвиг, который смотрел на нее, как персидский соловей у Хафиза на розу, которую он воспевал, — вот кто поможет ей! Он ведь был левой рукой в учреждении, где его отец был правой, а правая рука могла не знать, что делает левая. Наоми попросила его оформить паспорт, «годный для разных европейских стран». Она впервые обратилась к нему с просьбой, и Людвиг не мог не выполнить ее. Молодость и любовь побуждали его очертя голову пойти на риск, но помимо этих свойств у него было еще и третье, то, что пышно расцветает среди фолиантов архива ратуши, в пыльных камерах для допросов. Это свойство, о котором Наоми и не подозревала, зовется осторожностью; Людвиг же впитывал осторожность у себя дома ежедневно вместе с утренним и вечерним чаем, и потому, хоть он и вправду тайком достал ей паспорт, «годный для разных европейских стран», на имя Кристиана, шестнадцати лет, музыканта, однако сделал его недействительным, внеся в него под рубрикой «приметы» описание самой Наоми — темные, блестящие газельи глаза, тонкая изящная фигура, черные волосы; никто, кроме нее самой, не мог путешествовать по этому паспорту. Если она заметит, что в паспорте вместо внешности того, кому он предназначался, описана ее собственная, решил Людвиг, он скажет в свое оправдание, что ее образ витал перед ним, что она занимала все его мысли, потому-то он и допустил подобную ошибку. Так или иначе, Кристиан по этому паспорту не смог бы даже перебраться с острова Фюн в Ютландию.

Кристиан назначил свой побег на пасхальные каникулы и заранее придумал предлог: он-де хочет навестить мать и отчима, которых не видел с тех пор, как ушел из дому. Дни страданий и погребения Спасителя станут для него началом радости и свободы.

Чему еще он может научиться у господина Кнепуса? К чему приведет его дальнейшее пребывание у него?

Он написал Наоми и, сообщив день, когда начнет свое странствие, настоятельно просил ее встретиться с ним на постоялом дворе в полумиле от графской усадьбы; там они увидятся в последний раз и попрощаются. Отправив письмо, он почувствовал себя Цезарем, перешедшим Рубикон. Ах, как хотелось ему довериться Люции! Но она не поняла бы полета его мысли; она бы высмеяла его или постаралась бы воспрепятствовать ему.

Решающий день приближался, и Кристиан собрал свой узелок, но снова развязал его; то и дело он вспоминал о чем-то необходимом, что забыл взять, и ради этого вынимал из узелка какую-нибудь уже упакованную вещь. Не мог он расстаться только со скрипкой и с Библией.

Черная неблагодарность, какую он выказывал по отношению к Петеру Вику, все больше угнетала Кристиана; слезы потекли по его щекам; он схватил перо и бумагу, написал прощальное письмо и попросил у своего благодетеля прощения, но тут же порвал листок.

Внезапно ему пришла в голову новая мысль; глаза его загорелись, и он возблагодарил Господа — решение было принято. Он быстро написал длинное письмо, перечитал его и порадовался: да, это было то, что нужно. «Теперь на душе у меня покой, — подумал Кристиан. — Наоми тоже будет довольна. Сам Господь вразумил меня». Он лег в постель и заснул без сновидений.

Рано утром он с оказией доехал до Нюборга.

Наоми получила письмо Кристиана и была захвачена волнующим приключением, вдохновленным ею же самой. Она решила на самом деле встретиться с ним на постоялом дворе, но сделать это тайком. Уйти из дома было нетрудно под предлогом прогулки верхом, но девушке не хотелось, чтобы ее узнали на постоялом дворе в обществе простолюдина.

Наоми поспешно отправилась к садовнику, тщедушному человечку, которого его положение обязывало ходить нарядно одетым.

— Я задумала одну шутку, — сказала она. — Одолжи мне свое воскресное платье!

Затем она прокралась в конюшню, сама оседлала свою лошадь, и через четверть часа маленький смелый всадник в наряде садовника уже скакал по тополиной аллее; он помахал шляпой сторожу, открывшему перед ним калитку.

На постоялом дворе Наоми потребовала лучшую комнату и приказала позаботиться о ее лошади.

Как часто она поглядывала на дорогу — не идет ли Кристиан! Как тщательно изучила все имена, выцарапанные на окопном стекле! Больше трех часов это было ее единственным развлечением.

«Да не придет он вообще, — говорила она себе, — духу у него не хватит!»

Но герой пришел, хотя и с большим опозданием, усталый и вспотевший от долгой ходьбы.

— Наконец-то, — сказала Наоми.

Кристиан оторопел при виде ее маскарада и не сразу обрел дар речи, чтобы сообщить свои новости. Наконец он рассказал о том, что мучило его в последнее время, и протянул ей письмо, которое собирался послать Петеру Вику. В нем он не только прощался со своим благодетелем, но и чистосердечно излагал весь свой план, не упоминая, правда, имени Наоми. Кристиан развивал ее взбалмошные взгляды на жизнь, выражал твердую уверенность в том, что должен попытать счастья в широком мире и что на самом деле станет великим артистом. Он просил у Петера Вика разрешения уехать, иначе-де его замучит совесть.

Показав письмо Наоми, он собирался отослать его и в доме у матери дождаться ответа.

— Ты серьезно? — спросила Наоми. — Мне следовало этого ожидать. Ты никогда не станешь знаменитым!

Она вышла из комнаты, не желая с ним больше разговаривать, потребовала счет и поскакала домой, растворившись в вечерней тьме.

Кристиан остался один; она даже не попрощалась с ним и не взяла назад свои деньги, которые теперь жгли ему руки.

Бог сновидений расцвечивает покров ночи самыми причудливыми узорами, какие только может создать фантазия; в них есть и сила Микелнджело, изображающего проклятые души в день Страшного суда, и нежность Рафаэля, рисующего Царствие небесное. С той же смелостью рисует себе крайности — отчаяние и надежду — юное сердце, и переход от одного к другой столь же резок, однако юности всегда ближе светлая сторона: даже если в минуту большого горя она воображает себе черный сырой склеп, называя его земной жизнью, и, чтобы подчеркнуть свои страдания, показывает нам как символ себя самой брошенный на землю розовый бутон, обреченный увянуть и обратиться в прах, мы видим, как мало-помалу бутон пускает корни, расцветает, на нем появляются листья и новые побеги, и склеп превращается в увитую розами беседку, а скоро между бутонами и листьями начинает просвечивать весеннее солнце и проглядывает голубое небо.

Таков же был переход, совершившийся этой ночью в душе Кристиана, пока он брел наугад по лабиринту тропинок, ведущих по направлению к Эрбеку.

Цветом надежды считается зеленый. Ведь весной, когда пробуждается жизнь, луга и леса зеленеют. Но разве утро, когда мир восстает из мрака ночи, не более подходит для аллегории? В таком случае цвет надежды пурпурный. Багряная полоска, возникающая на востоке, предвещает возрождение света и жизни, если только она — как и человеческая надежда — не обманывает нас, будучи заревом пожара.

Кристиан увидел, как посветлело небо на востоке, но солнце не вставало.

На самом деле это был пожар. В Эрбеке горел дом его отчима. В усадьбе все спали, и пламя без помех протянуло свои щупальца сквозь крышу и окна. Небо и снег окрасились багрянцем; ржали лошади, запертые в конюшие, ленивые коровы и быки оглашали мычаньем тихое утро. Но люди спали, а кто спит, тот счастлив.

Кристиан не знал, чья усадьба горит; он смотрел на пожар с интересом, какой вызывает у молодого человека зрелище, не имеющее к нему отношения, но что он скажет потом? На рассвете все было кончено; сгорел прошлогодний урожай, сгорела скотина, а хозяин погиб под рухнувшей стеной. Две ветхие трубы торчали из дымящихся развалин. Вокруг суетились и шумели соседи и пожарные.

Сюда-то и явился Кристиан со своим узелком и скрипкой. Его дом стал пепелищем.

 

X

 

— Чтобы стать пастором, надо просто этому учиться.

— Ну что ж, и треснувший колокол может сзывать на молитву.

К. Левийн

Пиковая дама

 

Он умер, твердо веря, что его народ — прекраснейший на земле и, несмотря на вырождение и на все свои бедствия, остается народом, избранным Богом.

Б. С. Ингеман

Старый раввин

 

Когда господа нанимают слугу, они смотрят не только на его умение выполнять свои обязанности, но и хотят, чтобы в его внешности и произношении не было ничего смешного. Актер, выступающий на сцене, должен обладать наружностью, соответствующей персонажу, которого он будет играть, иначе он не донесет до зрителя замысел автора пьесы. Особенное значение придается голосу. Почему же пастор, устами которого вещает сам Господь, имеет у нас право на самый писклявый фальцет и смешную манеру говорить? Наши пасторы проповедуют нараспев, гнусаво, вычурно, как правило, повторяя ошибки столичных пасторов, которые блистали во времена их молодости. Подобно тому, как некогда казался невозможным перевод Библии на родной язык, многие считают невозможным чтение Библии вслух без той аффектации, с которой передают слово Божие наши пасторы. Вместо того чтобы говорить естественно, от сердца, глядя в глаза своей пастве, эти священники пыжатся, как индюки, склоняют набок голову, закатывают глаза. А между тем слово Божие должно преподноситься как благородное вино, в чистом серебряном бокале.

Все недостатки, которые должны быть чужды духовному лицу, наличествовали у местного священника господина Патерманна, который по желанию графини готовил Наоми к конфирмации. Не зря уста его источали мед, не зря он пресмыкался как змея; в его вечной улыбке было что-то омерзительно приторное, льстивое; он обращал к людям свое приятное лицо, в то время как сзади у него была пустота[31].

Гувернантка утверждала, что у господина Патерманна лик апостола, что его обхождение — это поэзия в прозе жизни. Мы не можем разделить ее точку зрения. Господин Патерманн очень курьезно использовал чужие удачные выражения — собственные экспромты никогда не приходили ему в голову. Но и мысли других он не умел перемножать со своими и получать произведение — скорее он вычитал свои минусы из чужих плюсов. Наоми он не нравился.

— Так вот кто должен сделать из меня человека! — поморщилась она и перечислила в уме все выдающиеся качества господина Патерманна.

Он был ей смешон, а смешным ни в коем случае не должен быть человек, проповедующий Священное писание. Она его не уважала, и он часто давал ей повод выказать присущий ей дух противоречия. Подготовка к конфирмации превращалась таким образом в постоянные диспуты. Пастор заискивал перед барышней из господского дома, но срывал зло на грешной деревенской молодежи; он вел себя как учитель, который за проступки сына богача бил собственного, говоря: «Ты моя плоть и кровь, вот же тебе, получай!» Обычно Наоми приезжала в пасторскую усадьбу верхом, и достопочтенный учитель сам помогал барышне сойти с лошади. Но сегодня его опередил подручный скотника, поскольку у него было поручение от одной бедной женщины: у нее-де в доме лежит умирающий и он очень просил барышню прийти к нему.

— Что за чепуха! — фыркнул пастор. — Ведь она вдова. Это лживая уловка, чтобы выклянчить денег.

И он повел Наоми в гостиную.

Надо же было случиться такому совпадению, что сегодня они читали притчу о милосердном самаритянине.

— Он сделал доброе дело, и мы должны следовать его примеру, — заключил пастор.

— Значит, я напрасно не пошла к той бедной женщине, — сказала Наоми.

Не надо понимать это так буквально, — возразил господин Патерманн. — В нашей стране бедняки — это подлый сброд, который только и думает, как бы обманом и всякими уловками выманить деньги у тех, кто их имеет. Здесь нельзя поступать так, как в восточных притчах!

И он засмеялся, очевидно полагая, что удачно сострил.

Умирающий лежал на охапке соломы в пристройке у вдовы арендатора, где к кормушке была привязана ее единственная корова; кусок дырявой мешковины прикрывал ему ноги. Он был один, только корова с любопытством поглядывала на него поверх разделявшей их решетки. Худые бессильные пальцы больного находились в непрерывном движении.

Дверь отворилась, и вошла арендаторская вдова. Она принесла кружку воды, поставила рядом с больным и сказала жалобно и вместе с тем ворчливо:

— О Господи! Не хватало только, чтобы он умер здесь у меня. Вот награда за то, что я пустила его переночевать. Да ведь вчера, когда старый коробейник попросился ко мне, смерть уже смотрела из его глаз. Боже, спаси меня и помилуй!

Умирающий приподнял голову и словно бы улыбнулся, потом снова закрыл глаза.

— Барышня не придет, — сказала женщина. — Я так и знала, к тому же пастор рассердился. Мне за это еще достанется.

Умирающий глубоко вздохнул. Вдруг он приподнялся и показал на свой перевязанный короб.

— Ты хочешь, чтобы я открыла его? — спросила женщина.

— Да, — прошептал он.

Внезапно взгляд его прояснился, он протянул вперед руки: в дверях стояла Наоми.

— Я видела тебя прежде, — сказала она. — Ты всегда так почтительно здоровался со мной. И так странно смотрел на меня. Ты даешь ему воду? — обернулась она к женщине. — Принеси чего-нибудь получше!

— Да, ему бы не помешал глоток вина, но вот уже две недели, как в моем доме нет ни капли.

Наоми дала женщине денег и велела купить вина. Та повиновалась не сразу, сбитая с толку.

Воробьи влетали в пристройку, чирикали на каменном полу. Холодный ветер задувал в щели. Умирающий, казалось, ожил; он заговорил:

— Дай поглядеть на тебя, Наоми!

— Тебе известно мое имя?

— Я узнал его раньше, чем ты сама, — сказал он с горькой усмешкой. — Я носил тебя на руках, но ты не можешь помнить старого Юля.

— Я видела тебя прежде. Но ты никогда не приходил к нам в усадьбу.

— Мне запретили. Да я и не хотел.

— Что ты собирался мне сказать?

Он указал на раскрытый короб. Что прятал он там? О чем поведал? Если бы ты понимал чириканье ничтожных воробьев, они передали бы тебе его слова, обращенные к Наоми. Будь тебе внятны звуки, которые холодный ветер ранней весны извлекал из своей эоловой арфы — ветхой плетеной стены, ты бы знал, почему на обратном пути Наоми была задумчива и ехала шагом.

«Не породил ли иудаизм христианство, а теперь сам, подобно Эдипу, принужден скитаться по свету и терпеть издевательства со стороны своего же детища?» Возможно, она размышляла об этом, а не то — так о милосердном самаритянине, о котором рассказывал сегодня пастор. Ее тонкие пальцы перелистывали какую-то книгу, а глаза смотрели в нее с таким же жадным интересом, с каким алхимик заглядывает в тигель, где плавится смесь различных веществ. Что это была за книга — учебник епископа Балле или повое, исправленное издание сборника псалмов, откуда прозаичный издатель вырвал самые поэтичные, подобные ароматным лепесткам страницы? Нет, для этого формат был слишком велик, переплет слишком стар, а вместо лепестков были всего лишь листы бумаги с поблекшими от времени буквами. Это было наследство, полученное высокородной барышней от матери. В книге были записаны стихи и мысли, а между страниц вложены отдельные листки.

«Разве это позор — принадлежать к народу, известному во всем мире? — спрашивала себя Наоми. — Отец моей матери был богат. Юль всю жизнь служил ему верой и правдой. Когда я осталась одна, когда все погибло в огне и превратилось в пепел, он нашел для меня дом, тот, где я живу и должна жить. Старый преданный друг!»

Слезы навернулись ей на глаза, но она сдержала их, сомкнув черные ресницы.

Вдова арендатора в одних подшитых кожей чулках бежала за ней.

— Барышня, он умер! — кричала она.

Наоми остановила лошадь.

— Вот как, стало быть, он умер! Кстати, что он сказал вам, когда просил позвать меня?

— Он сказал только, чтобы я привела вас, мол, он не может умереть, не поговоривши с вами. Я знала, что сегодня вы будете у пастора…

— Вы его неправильно поняли, — холодно перебила Наоми. — Потому-то и сделали такую глупость. Поедали за мной, а ведь он мне совсем посторонний человек. Я его знать не знаю. В усадьбе не поблагодарят вас, если услышат об этом. Я-то буду молчать, обещаю вам, только сами не проговоритесь. Сообщите о его смерти фогту.

— Как, вы его не знали?

Наоми смерила женщину ледяным взглядом:

— Что у меня общего со старым евреем?

И она ускакала прочь, но сердце у нее отчаянно колотилось.

«Бедный Юль! Если сам Бог отвернулся от твоего народа, так могу и я отречься от тебя!» Она снова вынула книгу, спрятанную на время разговора с женщиной, немного почитала, потом пришпорила коня и галопом вернулась домой.

Самого бедного крестьянина хоронят в освященной земле кладбища; если его неимущая родня не в состоянии поставить крест на его могиле, натягивают кусок холста между двумя ивовыми прутьями и пишут на нем черным его имя и дату его смерти. А честный Юль, который некогда совершил далекое путешествие, чтобы похоронить золу, оставшуюся от его господина, в освященной земле, сам упокоился за каменной оградой кладбища, там, где арендаторская вдова пасла у дороги свою корову. Четыре дня еще был виден белый песок, которым женщина посыпала могилу, но потом мальчишки с присущей им жестокостью забросали его камнями: они ведь знали, что здесь лежит еврей. И всеми презираемые воробьи садились на камни и чирикали, и холодный ветер ранней весны играл на своей эоловой арфе — ветхой изгороди…

В самом процессе чтения заключена некая магия: мы смотрим на черные буковки, а видим живые образы, которые проникают к нам в душу и захватывают нас с не меньшей силой, чем сама действительность. Наоми читала книгу и письма, и дом, который сгинул, превратившись в пепел и золу, вставал перед нею: старинные резные шкафы, надписи на дверных косяках: «Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя»[32]. Прелестные левкои благоухали, а солнце светило сквозь пурпурное стекло в беседку, где под потолком висело страусиное яйцо.

Значит, старая графиня все-таки сказала правду о матери Наоми, но она не поведала о том, как норвежец, узнав о ее тайных встречах с прежним возлюбленным, темной ночью прокрался к Саре вместо графа; он поджидал его, затаившись, подобно тому, как червь беззвучно источает стебель, на котором висит перезревший плод. Потом явился граф, и сплетни подтвердились для обоих. Любовь дарит великое счастье, но тем больнее наносимые ею удары.

Прекрасная Сара плакала, как Сусанна, дочь Хелкии, но Даниил не закричал: «Чист я от крови ее». По этому поводу в книге было сказано много важного и интересного, но, в сущности, это было неподходящим чтением для отроковицы, которая еще только готовилась к конфирмации.

Еще там была приписка, сделанная дрожащей рукой старого Юля: «Норвежец — отец Наоми. Несчастная Сара, рождение ребенка стало несмываемым пятном на твоей безупречной репутации. Отверженная, ты возненавидела отца своего ребенка, но у тебя не было никого, кроме него. С проклятьями ты все же пришла к нему, и он запечатал печатью смерти твои уста: твои жалобы пробудили в нем духа зла и он убил тебя. Суров Бог Израилев, карающий детей за грехи родителей до четвертого колена!»

«Итак, мой отец норвежец! — сказала себе Наоми. — В этом, пожалуй, теперь нет сомнения. А моя мать? Через нее я принадлежу к отверженному народу. Уж в этом-то точно сомневаться не приходится. — Она подошла к зеркалу. — Я не голубоглазая блондинка, я ничем не похожа на людей, рожденных под северным сиянием, среди туманов. Волосы у меня черные, как у детей Азии, мои глаза и моя горячая кровь говорят, что я из народа, жившего под южным солнцем!»

Теперь она читала Ветхий Завет с жадным интересом, как аристократ — свое родословное древо. Сердце ее начинало биться сильнее, когда она доходила до глав о смелых женщинах, о которых повествует Священное писание: храброй Юдифи, разумной Эсфири.

«Народ моей матери был просвещенным, победоносным народом, когда на севере бродили орды дикарей. Колесо истории повернулось!»

— Глубокоуважаемая барышня, вы настоящий искуситель, — говорил господин Патерманн на уроках.

И действительно, Наоми иной раз задавала вопросы, которые привели бы в смущение и более мудрого священника, чем он. Ее мысли развивались, лишенные чьего-либо руководства, и порой давали дерзкие, чересчур дерзкие побеги. Никто ей был не указ, и она любила вступать в дискуссию со своим наставником и побеждать его, что случалось довольно часто. Ее интересовало, чему учил свой народ Магомет и в чем заключается мудрость браминов, живущих на берегах Ганга. «Надо знать все, чтобы выбрать лучшее, — говорила она. — Больных и расслабленных держат на диете, но я здорова и сильна и хочу перепробовать все кушанья».

На такие речи господин Патерманн отвечал поклоном, а про себя думал: «Если кому-нибудь и суждено гореть в геенне огненной, так это ей». И обо всех недостатках Наоми докладывал старой графине, а та, в свою очередь, передавала это сыну. Гувернантка, которая совсем не подходила для того, чтобы руководить развитием Наоми, перешла на службу к графине в качестве лектрисы, сиделки и собеседницы. То, что ангел Господень предрек Агари о сыне, которого она родит, казалось, относилось к Наоми в точности так же, как к Измаилу: «Он будет между людьми, как дикий осел; руки его на всех, и руки всех на него»[33]. К последним относились графиня, пастор и гувернантка. «Я знаю, — говорила Наоми, — что, когда пар поднимается с болот, могут собраться темные тучи. Но мне нравится гроза, особенно если я сама ее вызвала. Мне смешно, что эти люди хотят распоряжаться мною. Только графа я признаю своим господином и повелителем. Ну а если эти людишки захотят сыграть роль злого Амана, у меня хватит смелости преподнести им сюрприз, как у Эсфири, причем тогда, когда они меньше всего будут этого ожидать. Я знаю, что рука более могущественная, чем рука белокурого Людвига, водила пером, когда в паспорт этого нытика из Оденсе было внесено описание моей внешности». И она читала и перечитывала страницы о богатых стадах Авраама, о победах Давида и великолепии Соломона.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.