Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 27 страница



Крымов настолько фанатичный коммунист, с ним, как в райкоме". А он мне:

"Ах так, значит, вы в Новикове нашли не  советского человека?" Я ему

сказала: "Странное у вас занятие, люди на фронте борются с фашистами, а

вы, молодой человек, сидите в тылу и пачкаете этих людей грязью". Я

думала, что он после этого даст мне по морде, а он смешался, покраснел. В

общем, Николай арестован. Какие-то безумные обвинения - и троцкизм, и

связи с гестапо.

- Какой ужас, - сказала Людмила Николаевна и подумала, что ведь Толя

мог попасть в окружение и его могли заподозрить в подобном.

- Представляю себе, как Витя воспримет эту новость, - сказала она. - Он

ужасно нервный теперь, все ему кажется, что его посадят. Каждый раз он

вспоминает, где, что, с кем говорил. Особенно эту злосчастную Казань.

Евгения Николаевна некоторое время пристально смотрела на  сестру и

наконец проговорила:

- Сказать тебе, в чем главный ужас? Этот следователь меня спросил: "Как

же вы не знаете о троцкизме своего мужа, когда он сказал вам восторженные

слова Троцкого о его статье: "Мраморно"? И уже когда я шла домой, я

вспомнила, что действительно Николай сказал мне: "Ты одна знаешь эти

слова", и вдруг ночью меня поразило: когда Новиков был в Куйбышеве осенью,

я ему об этом сказала. Мне показалось, что я схожу с ума, такой меня

охватил ужас...

Людмила Николаевна сказала:

- Несчастная ты. И именно тебе суждено переживать подобные дела.

- Почему именно мне? - спросила Евгения Николаевна. - Ведь и с тобой

могло случиться подобное.

- Ну нет. С одним ты разошлась, с другим сошлась. Одному рассказываешь

о другом.

- Но и ты ведь расходилась с Толиным отцом. Вероятно, и ты Виктору

Павловичу многое рассказывала.

- Нет, ты не права, - убежденно сказала Людмила Николаевна, - это

несравнимые вещи.

- Да почему же? - спросила Женя, вдруг почувствовав, глядя на старшую

сестру, раздражение. - Согласись, ведь то, что ты говоришь, просто-таки

глупо.

Людмила Николаевна спокойно сказала:

- Не знаю, может быть, и глупо.

Евгения Николаевна спросила:

- У тебя часов нет? Мне надо поспеть на Кузнецкий, двадцать четыре, -

и, уж не сдерживая раздражения, проговорила: - Тяжелый у тебя, Люда,

характер. Недаром ты живешь в четырехкомнатной квартире, а мама

предпочитает мотаться бездомной в Казани.

Сказав эти жестокие слова. Женя пожалела о своей резкости и, давая

почувствовать Людмиле, что доверчивая связь их сильней случайных

размолвок, проговорила:

- Я хочу верить Новикову. Но все же, все же... Как, почему слова эти

стали известны в "безопасности"? Откуда этот ужасный туман?

Ей так хотелось, чтобы рядом оказалась мать. Женя бы положила голову ей

на плечо и сказала бы: "Родная моя, я так устала".

Людмила Николаевна сказала:

- А знаешь, что могло быть: твой генерал мог рассказать кому-нибудь об

этом вашем разговоре, а тот написал.

- Да-да, - сказала Женя, - странно, такая простая мысль не пришла мне в

голову.

В тишине и покое Людмилиного дома с еще большей силой ощутила она

душевную смуту, владевшую ею...

Все, что она недочувствовала, недодумала, уходя от Крымова, все, что

втайне мучило и тревожило ее во время разрыва с ним: неисчезнувшая

нежность к нему, тревога о нем, привычка к нему, - в последние недели

усилилось, вспыхнуло.

Она думала о нем на работе, в трамвае, стоя в очереди за продуктами.

Почти каждую ночь она видела его во сне, стонала, вскрикивала,

просыпалась.

Сны были мучительны, всегда с пожарами, войной, с опасностью, грозившей

Николаю Григорьевичу, и всегда невозможно было отвести от него эту

опасность.

А утром, торопливо одеваясь, умываясь, боясь опоздать на работу, она

продолжала думать о нем.

Ей казалось, что она его не любит. Но разве можно так постоянно думать

о человеке, которого не любишь, так мучительно переживать его несчастную

судьбу? Почему каждый раз, когда Лимонов и Шарогородский, посмеиваясь,

называли бездарными его любимых поэтов и художников, ей хотелось увидеть

Николая, погладить его по волосам, приласкать, пожалеть его?

Теперь она   не помнила его фанатизма, равнодушия к судьбе

репрессированных, злобы, с которой он говорил о кулаках в период всеобщей

коллективизации.

Теперь ей вспоминалось одно лишь хорошее, романтичное, трогательное,

грустное. Его сила над ней была теперь в его слабости. Глаза его были

детскими, улыбка растерянной, движения неловкие.

Она видела его с содранными погонами, с полуседой бородой, видела его

лежащим ночью на койке, видела его спину во время прогулки по тюремному

двору... Вероятно, он представлял себе, что она инстинктивно предугадала

его судьбу и что в этом была причина их разрыва. Он лежал на тюремной

койке и думал о ней... Генеральша...

Она не знала, - жалость ли это, любовь, совесть, ли, долг?

Новиков прислал ей пропуск и договорился по военному проводу с

приятелем из ВВС, который обещал доставить Женю на "Дугласе" в штаб

фронта. Начальство ей дало разрешение на три недели поехать на фронт.

Она успокаивала себя, повторяя: "Он поймет, он обязательно поймет, я

иначе не могла поступить".

Она знала, что поступила с Новиковым ужасно: ждал, ждал ее.

Она написала ему безжалостно правдиво обо всем. Отправив письмо, Женя

подумала, что письмо прочтет военная цензура. Ведь все это может

необычайно навредить Новикову.

"Нет, нет, он поймет", - твердила она.

Но дело и было в том, что Новиков поймет, а поняв, навсегда расстанется

с ней.

Любила ли она его, любила ли только его любовь к себе? Чувство страха,

тоски, ужаса перед  одиночеством охватывало ее, когда она думала о

неминуемости окончательного разрыва с ним.

Мысль о том, что она сама, по своей воле погубила свое счастье,

казалась ей особо невыносимой.

Но когда она думала, что теперь уж ей ничего не удастся изменить,

поправить, что уж не от нее, а от Новикова зависит их полный и

окончательный разрыв, то и эта мысль казалась особенно тяжелой.

Когда ей совершенно невыносимо, мучительно становилось думать о

Новикове, она начинала представлять себе Николая Григорьевича, - вот ее

вызывают на очную ставку... здравствуй, бедный ты мой.

А Новиков большой, широкоплечий, сильный, облеченный могучей властью.

Ему не нужна ее поддержка, он справится сам. Она его называла "кирасир".

Она уж никогда не забудет его прекрасного, милого лица, всегда будет

тосковать о нем, о своем счастье, которое сама загубила. Пусть, пусть,

себя она не жалеет. Своих страданий она не боится.

Но она знала, что не так уж силен Новиков. Иногда на лице его

появлялось почти беспомощное, робкое выражение...

И не так уж она безжалостна к себе и равнодушна к собственным

страданиям.

Людмила, точно участвуя в мыслях сестры, спросила:

- Что ж у тебя с твоим генералом будет?

- Я боюсь об этом думать.

- Ох, сечь тебя некому.

- Я не могла иначе поступить! - сказала Евгения Николаевна.

- Мне твои метания не нравятся. Ушла так ушла. Пришла так пришла.

Нечего двойственность разводить и растекаться киселем.

- Так-так, - отойди от зла и сотворишь благо? Я по этому правилу жить

не умею.

- Я говорю о другом. Я Крымова уважаю, хотя он мне и не нравится, а

твоего генерала я ни разу не видала. Раз ты решилась стать его женой, то

неси ответственность за него. А ты безответственна. Человек занимает

большое положение, воюет, а жена его в это время таскает передачи

арестованному. Ты знаешь, чем это может для него кончиться?

- Знаю.

- Да ты его любишь вообще-то?

- Оставь ты, ради Бога, - сказала Женя плачущим голосом и подумала:

"Кого же я люблю?"

- Нет, ты отвечай.

- Не могла я иначе поступить, ведь не для удовольствия люди обивают

пороги Лубянки.

- Надо думать не только о себе.

- Вот я и думаю не о себе.

- Виктор тоже так рассуждает. А в основе один лишь эгоизм.

- Логика у тебя невероятная, - с детства меня поражала. Ты это

называешь эгоизмом?

- Да чем ты можешь помочь? Приговора ты не изменишь.

- Вот, Бог даст, тебя посадят, тогда узнаешь, чем могут помочь тебе

близкие люди.

Людмила Николаевна, меняя разговор, спросила:

- Скажи-ка, невеста без места, у тебя есть Марусины фотографии?

- Только одна. Помнишь, когда в Сокольниках снимались.

Она положила голову на плечо Людмиле, жалуясь, произнесла:

- Я так устала.

- Отдохни, поспи, не ходи сегодня никуда, - сказала Людмила Николаевна,

- я тебе постелю.

Женя, полузакрыв глаза, покачала головой.

- Нет-нет, не надо. Жить я устала.

Людмила Николаевна принесла большой конверт и высыпала на колени сестре

пачку фотографий.

Женя перебирала фотографии, восклицала: "Боже мой, Боже мой... эту я

помню, снимались на даче... какая смешная Надька... это после ссылки папа

снимался... вот Митя гимназистом, Сережа на него удивительно похож,

особенно верхняя часть лица... а вот мама с Марусей на руках, меня еще не

было на свете..."

Она заметила, что среди снимков не было ни одной фотографии Толи, но не

спросила у сестры, где Толины фотографии.

- Ну что ж, мадам, - сказала Людмила, - надо тебя обедом кормить.

- Аппетит у меня хороший, - сказала Женя, - как и в детстве, волнения

на нем не отражаются.

- Ну, и слава Богу, - сказала Людмила Николаевна и поцеловала сестру.

 

 

 

Женя сошла с троллейбуса у испещренного маскировочными полосами и

запятыми Большого театра и стала подниматься по Кузнецкому мосту мимо

выставочных помещений Художественного фонда, где до войны выставлялись

знакомые ей художники и где когда-то выставлялись ее картины, прошла  и

даже не вспомнила об этом.

Странное чувство охватило ее. Ее жизнь, как колода карт, стасованная

цыганкой. Вдруг выпала ей Москва.

Она издали увидела темно-серую гранитную стену могучего дома на

Лубянке.

"Здравствуй, Коля", - подумала она. Возможно, Николай Григорьевич,

ощущая ее приближение, волнуется и не понимает, почему волнение охватило

его.

Старая судьба стала ее новой судьбой. То, что, казалось, навсегда ушло

в прошлое, стало ее будущим.

Новая просторная приемная, выходившая зеркальными окнами на улицу, была

закрыта, и прием посетителей производился в помещении старой приемной.

Она вошла в грязный двор и прошла мимо обшарпанной стены к полуоткрытой

двери. Все в приемной выглядело удивительно обыкновенно, -  столы в

чернильных пятнах, деревянные диваны у стен, окошечки с деревянными

подоконниками, где давались справки.

Казалось, не было связи между каменной, многоэтажной громадой,

выходившей стенами в сторону Лубянской площади, Сретенки, Фуркасовского

переулка, Малой Лубянки, и этой уездной канцелярской комнатой.

В приемной было людно, посетители, в большинстве женщины, стояли в

очереди к окошечкам, некоторые сидели на диванах, старик в очках с

толстыми стеклами заполнял за столом какой-то листок. Женя, глядя на

старые и молодые, мужские и женские лица, подумала, что у всех у них много

общего в выражении глаз, в складке рта, и она могла бы, встретив такого

человека в трамвае, на улице, догадаться, что он ходит на Кузнецкий мост,

24.

Она обратилась к молодому вахтеру, одетому в красноармейскую форму и

почему-то не похожему на красноармейца, и он спросил ее:

- В первый раз? - и указал на окошечко в стене.

Женя стояла в очереди, держа в руке паспорт, ее  пальцы и ладони от

волнения стали влажными. Женщина в берете, стоявшая впереди нее,

вполголоса говорила:

- Если нет во внутренней, надо поехать на Матросскую Тишину, потом в

Бутырскую, но там в определенные дни по буквам принимают, потом в

Лефортовскую военную тюрьму, потом снова сюда. Я сына полтора месяца

искала. А в военной прокуратуре вы уже были?

Очередь продвигалась быстро, и Женя подумала, что это нехорошо, -

наверное, ответы были формальные, односложные. Но когда к окошечку подошла

пожилая, нарядно одетая женщина, произошла заминка, - шепотом друг другу

передавали, что дежурный пошел лично уточнять обстоятельства дела,

телефонного разговора оказалось недостаточно. Женщина стояла вполоборота к

очереди, и выражение ее прищуренных глаз, казалось, говорило о том, что

она и здесь не собирается чувствовать себя ровней с убогой толпой

родственников репрессированных.

Вскоре очередь опять стала подвигаться, и молодая женщина, отходя от

окошечка, негромко проговорила:

- Один ответ: передача не разрешена.

Соседка объяснила Евгении Николаевне: "Значит, следствие не кончилось".

- А свидание? - спросила Женя.

- Ну что вы, - сказала женщина и улыбнулась Жениной простоте.

Никогда Евгения Николаевна не думала, что человеческая спина может быть

так выразительна, пронзительно передавать состояние души. Люди,

подходившие к окошечку, как-то по-особому вытягивали шеи, и спины их, с

поднятыми плечами, с напружившимися лопатками, казалось, кричали, плакали,

всхлипывали.

Когда Женю отделяло от окошка шесть человек, окошечко захлопнулось, был

объявлен двадцатиминутный перерыв. Стоявшие в очереди сели на диваны и

стулья.

Были тут жены, были матери, имелся пожилой мужчина - инженер, у

которого сидела жена, переводчица из ВОКСА; была

школьница-девятиклассница, у которой арестовали мать, а папа получил

приговор - десять лет без права переписки в 1937 году; была слепая

старуха, которую привела соседка по квартире, она узнавала о сыне; была

иностранка, плохо говорившая по-русски - жена немецкого коммуниста, одетая

в клетчатое заграничное пальто, с пестрой матерчатой сумочкой в руке,

глаза у нее были точно такие же, как у русских старух.

Были тут русские, армянки, украинки, еврейки, была колхозница из

московского пригорода. Старик, заполнявший за столом анкету, оказался

преподавателем Тимирязевской академии, у него арестовали внука, школьника,

по всей видимости, за болтовню на вечеринке.

О многом услышала и узнала Женя за эти двадцать минут.

Сегодня хороший дежурный... в Бутырской консервов не принимают,

обязательно надо передавать чеснок и лук - помогает от цинги... тут в

прошлую среду был человек, получал документы, его три года продержали в

Бутырках, ни разу не допросили и выпустили... вообще от ареста до лагеря

проходит около года... хорошие вещи передавать не надо, - в

Краснопресненской пересылке политические сидят вместе с уголовниками, и

уголовники все отнимают... тут недавно была женщина, ее мужа, старика,

крупнейшего инженера-конструктора, арестовали, оказалось, что когда-то в

молодости у него была недолгая связь с какой-то женщиной, и он ей

выплачивал алименты на ребенка, которого ни разу в жизни не видел, а этот

ребенок, став взрослым, на фронте перешел на сторону немцев, и инженеру

дали 10 лет - отец изменника Родины... большинство идет по статье 58-10,

контрреволюционная агитация - болтали, трепались... взяли перед Первым

мая, вообще перед праздниками особенно сажают... тут была женщина - ей

домой позвонил следователь, и она вдруг услышала голос мужа...

Странно, но здесь, в приемной НКВД, у Жени на душе стало спокойней и

легче, чем после ванны у Людмилы.

Какими счастливицами казались женщины, у которых принимали передачи.

Кто-то едва слышным шепотом говорил рядом:

- Они о людях, арестованных в тридцать седьмом году, сведения

высасывают из пальца. Одной сказали: "Жив и работает", а она пришла во

второй раз, и тот же дежурный ей дал справку - "Умер в тридцать девятом

году".

Но вот человек за оконцем поднял на Женю глаза. Это было обычное лицо

канцеляриста, который вчера работал, быть может, в управлении пожарной

охраны, а завтра, если велит начальство, будет заполнять документы в

наградном отделе.

- Я хочу узнать об арестованном - Крымове Николае Григорьевиче, -

сказала Женя, и ей показалось - даже не знающие ее заметили, что она

говорит не своим голосом.

- Когда арестован? - спросил дежурный.

- В ноябре, - ответила она.

Он дал ей опросный лист и сказал:

- Заполните, сдадите мне без очереди, за ответом придете завтра.

Передавая ей листок, он вновь взглянул на нее, - и этот мгновенный

взгляд не был взглядом обычного канцеляриста - умный, запоминающий взгляд

гэбиста.

Она заполняла листок, и пальцы ее дрожали, как у недавно сидевшего на

этом стуле старика из Тимирязевской академии.

На вопрос о родстве с арестованным она написала: "Жена", - и

подчеркнула это слово жирной чертой.

Отдав заполненный листок, она села на диван и положила паспорт в сумку.

Она несколько раз перекладывала паспорт из одного отделения сумки в другое

и поняла, что ей не хочется уходить от людей, стоявших в очереди.

Ей одного лишь хотелось в эти минуты, - дать Крымову знать, что она

здесь, что она бросила ради него все, приехала к нему.

Только бы он узнал, что она здесь, рядом.

Она шла по улице, вечерело. В этом городе прошла большая часть ее

жизни. Но та жизнь, с художественными выставками, театрами, обедами в

ресторанах, с поездками на дачу, с симфоническими концертами, ушла так

далеко, что, казалось, это была не ее жизнь. Ушел Сталинград, Куйбышев,

красивое, минутами казавшееся ей божественно прекрасным лицо Новикова.

Осталась лишь приемная на Кузнецком мосту, 24, и ей казалось, что она идет

по незнакомым улицам незнакомого города.

 

 

 

Снимая в передней галоши и здороваясь со старухой работницей, Штрум

поглядел на полуоткрытую дверь чепыжинского кабинета.

Помогая Штруму снять пальто, старуха Наталья Ивановна сказала:

- Иди, иди, ждет тебя.

- Надежда Федоровна дома? - спросил Штрум.

- Нету, на дачу вчера поехала с племянницами. Вы не знаете, Виктор

Павлович, скоро война кончится?

Штрум сказал ей:

- Рассказывают, что знакомые уговорили шофера спросить у Жукова, когда

война кончится. Жуков сел в машину и спросил шофера: "Не скажешь ли, когда

эта война кончится?"

Чепыжин вышел навстречу Штруму и сказал:

- Нечего, старая, моих гостей перехватывать. Своих приглашай.

Приходя к Чепыжину, Штрум переживал обычно ощущение подъема. И теперь

хотя на сердце у него была тоска, он по-особому ощутил ставшую непривычной

легкость.

Входя в чепыжинский кабинет и оглядывая книжные полки, Штрум обычно

шутливо говорил слова из "Войны и мира": "Да, писали - не гуляли".

И теперь он сказал: "Да, писали - не гуляли".

Беспорядок на библиотечных полках, казалось, был сходен с ложным хаосом

в цехах челябинского завода.

Штрум спросил:

- Пишут ваши ребята?

- Получили письмо от старшего, а младший на Дальнем Востоке.

Чепыжин взял руку Штрума, в молчаливом пожатии выразил то, что не нужно

говорить словами. И старуха Наталья Ивановна подошла к Виктору Павловичу,

поцеловала его в плечо.

- Что у вас нового Виктор Павлович? - спросил Чепыжин.

- То же, что и у всех. Сталинград. Теперь нет сомнения: Гитлеру капут.

А у меня лично мало хорошего, наоборот, все плохо.

Штрум стал рассказывать Чепыжину о своих бедах.

- Вот друзья и жена советуют каяться. Каяться в своей правоте.

Он много, жадно говорил о себе - тяжелобольной, день и ночь занятый

своей болезнью.

Штрум скривился, пожал плечами.

- Все вспоминаю наш с вами разговор насчет квашни и всякой дряни,

которая всплывает на поверхность... Никогда столько мрази не возникало

вокруг меня. И почему-то это все совпало с днями победы, что особенно

обидно, непозволительно обидно.

 Он посмотрел в лицо Чепыжину и спросил:

- По-вашему, не случайно?

Удивительное было лицо у Чепыжина - простое, даже грубое, скуластое,

курносое, мужицкое и при этом уж до того интеллигентное и тонкое, куда там

лондонцам, куда там лорду Кельвину.

Чепыжин хмуро ответил:

- Вот кончится война, тогда уж заведем разговор, что случайно, а что не

случайно.

- Пожалуй, свинья меня к тому времени съест. Завтра на ученом совете

меня порешат. То есть, порешили меня уже в дирекции, в парткоме, а на

ученом совете оформят - голос народа, требование общественности.

Странно чувствовал себя Виктор Павлович, разговаривая с Чепыжиным, -

говорили они о мучительных событиях в жизни Штрума, а на душе у него

почему-то было легко.

- А я-то считал, что вас теперь носят на серебряном блюде, а быть

может, и на золотом, - сказал Чепыжин.

- Это почему? Ведь я увел науку в болото талмудической абстракции,

оторвал ее от практики.

Чепыжин сказал:

- Да-да. Удивительно! Знаете, человек любит женщину. В ней смысл его

жизни, она его счастье, страсть, радость. Но он почему-то должен

скрываться, сие чувство почему-то неприлично, он должен говорить, что спит

с бабой потому, что она будет готовить ему обед, штопать носки, стирать

белье.

Он поднял перед лицом свои руки с растопыренными пальцами. И руки у

него были удивительные - рабочие, сильные клешни, а при том до того уж

аристократичны.

Чепыжин вдруг озлился:

- А я не стыжусь, мне не нужна любовь для варки обеда! Ценность науки в

том счастье, которое она приносит людям. А наши академические молодцы

кивают: наука - домработница практики, она работает по щедринскому

правилу: "Чего изволите?", мы ее за это и держим, за это и терпим! Нет!

Научные открытия имеют в самих себе свою высшую ценность! Они

совершенствуют человека больше, чем паровые котлы, турбины, авиация и вся

металлургия от Ноя до наших дней. Душу, душу!

- Я-то за вас, Дмитрий Петрович, да вот товарищ Сталин с вами не

согласен.

- А зря, зря. Ведь тут есть и вторая сторона дела. Сегодняшняя

абстракция Максвелла завтра превращается в сигнал военного радио.

Эйнштейновская теория поля тяготения, шредингеровская квантовая механика и

построения Бора завтра могут обратиться самой мощной практикой. Вот это

надо бы понимать. Это уж настолько просто, что гусь поймет.

Штрум сказал:

- Но ведь и вы на себе испытали нежелание политических руководителей

признать, что сегодняшняя теория завтра станет практикой.

- Нет, тут-то обратное, - медленно сказал Чепыжин. - Я сам не хотел

руководить институтом, и именно потому, что знал: сегодняшняя теория

завтра обратится в практику. Но странно, странно, я был убежден, что

Шишакова выдвинули в связи с разработкой вопроса ядерных процессов. А в

этих делах без вас не обойдутся... Вернее, не считал, по-прежнему считаю.

Штрум проговорил:

- Я не понимаю мотивы, по которым вы отошли от работы в институте. Ваши

слова мне неясны. Но наше начальство не поставило перед институтом задачи,

которые вас встревожили. Это-то ясно. А начальству случается ошибаться в

вещах более очевидных. Вот Хозяин все крепил дружбу с немцами и в

последние дни перед войной гнал Гитлеру курьерскими поездами каучук и

прочее стратегическое сырье. А в нашем деле... не грех ошибиться великому

политику.

А у меня в жизни ведь все наоборот. Мои довоенные работы соприкасались

с практикой. Вот я в Челябинск на завод ездил, помогал устанавливать

электронную аппаратуру. А во время войны...

Он махнул с веселой безнадежностью рукой.

- Ушел в дебри, - не то страшно, не то неловко минутами. Ей-Богу...

Пытаюсь строить физику ядерных взаимодействий, а тут рухнуло тяготение,

масса, время, двоится пространство, не имеющее бытия, а один лишь

математический смысл. У меня в лаборатории действует молодой талантливый

человек, Савостьянов, вот мы с ним как-то заговорили о моей работе. Он

меня спрашивает: то, другое. Я ему говорю: это еще не теория, это

программа и некоторые идеи. Второе пространство - это лишь показатель в

уравнении, а не реальность. Симметрия существует лишь в математическом

уравнении, я не знаю, соответствует ли ей симметрия частиц. Математические

решения обскакали физику, я не знаю, захочет ли физика частиц втискиваться

в мои уравнения. Савостьянов слушал, слушал, потом сказал: "Я вспомнил

моего товарища студента, он как-то запутался в решении уравнения и сказал:

знаешь, это не наука, а совокупление слепых в крапиве..."

Чепыжин рассмеялся.

- Действительно странно, что вы сами не в силах придать своей

математике физического значения. Напоминает кошку из страны чудес, -

сперва появилась улыбка, потом сама кошка.

Штрум сказал:

- Ах, Боже ж мой. А в душе я уверен, - вот главная ось человеческой

жизни, именно здесь она и пролегла. Не изменю своих взглядов, не

отступлюсь. Я не отступник от веры.

Чепыжин сказал:

- Я понимаю, каково вам расставаться с лабораторией, где вот-вот может

проглянуть связь вашей математики с физикой. Горько, но я рад за вас,

честность не сотрется.

- Как бы меня не стерли, - проговорил Штрум.

Наталья Ивановна внесла чай, стала сдвигать книги, освобождая место на

столе.

- Ого, лимон, - сказал Штрум.

- Дорогой гость, - сказала Наталья Ивановна.

- Нуль без палочки, - сказал Штрум.

- Но-но, - проговорил Чепыжин. - Зачем так.

- Право же, Дмитрий Петрович, завтра меня порешат. Я чувствую. Что ж

мне делать послезавтра?

Он пододвинул к себе стакан чаю и, вызванивая ложечкой по краю блюдечка

марш своего отчаяния, рассеянно проговорил:

- Ого, лимон, - и смутился оттого, что с одной и той же интонацией

дважды произнес это слово.

Они некоторое время молчали. Чепыжин сказал:

- Хочу с вами поделиться кое-какими мыслями.

- Я всегда готов, - рассеянно сказал Штрум.

- Да так, просто маниловщина... Знаете, теперь уже стало трюизмом

представление о бесконечности Вселенной. Метагалактика когда-нибудь

окажется кусочком сахара, с которым пьет чай вприкуску какой-нибудь

экономный лилипут, а электрон или нейтрон - миром, населенным Гулливерами.

Это уже школьники знают.

Штрум кивнул и подумал: "Действительно, маниловщина. Что-то у старика

сегодня дело не идет". Он в это время представил себе Шишакова на

завтрашнем собрании. "Нет, нет, не пойду. Идти - значит каяться либо надо

спорить по политическим вопросам, а это равносильно самоубийству..."

Он незаметно зевнул и подумал: "Сердечная недостаточность, зевают от

сердца".

Чепыжин сказал:

- Ограничить бесконечность, казалось, может лишь Бог... Ведь за

космической гранью неминуемо нужно признать Божественную силу. Не так ли?

- Так-так, - сказал Штрум и подумал: "Дмитрий Петрович, мне не до

философии, ведь меня посадить могут. Как пить дать! Вот я в Казани

поговорил откровенно с таким дядей - Мадьяровым. Либо он просто стукач,

либо его посадят и заставят разговаривать. Кругом, кругом меня все плохо".

Он смотрел на Чепыжина, и Чепыжин, следя за его ложно внимательным

взглядом, продолжал говорить:

- Мне кажется, есть грань, ограничивающая бесконечность Вселенной -

жизнь. Эта грань не в эйнштейновской кривизне, она в противоположности

жизни и неживой материи. Мне представляется, жизнь можно определить как

свободу. Жизнь - есть свобода. Основной принцип жизни - свобода. Вот тут и

пролегла граница - свобода и рабство, неживая материя и жизнь.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.