Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ШЕСТАЯ 6 страница



– Вот здесь мы и расставим столы, – сказал Жерве. – Надо будет распорядиться, чтобы скосили траву.

А Клер подсчитывала число приглашенных и прикидывала, на сколько персон надо будет накрыть стол. И так как Жерве позвал Фредерика, чтобы скосить траву, они втроем стали обсуждать дальнейшие приготовления к празднику. После смерти Розы ее жених Фредерик не решился покинуть ферму, продолжал работать вместе с Жерве и вскоре стал его ближайшим другом, деятельным и разумным помощником. В последние месяцы Матье и Марианна начали замечать, что юноша увивается вокруг Клер, словно взамен старшей он перенес свои чувства на младшую сестру, хотя и менее красивую, но зато здоровую и к тому же образцовую хозяйку. Вначале им даже было больно: как можно позабыть их дорогое дитя? Но вскоре они с нежностью стали думать о том, что таким образом семейные узы лишь укрепятся, что сердце этого юноши будет до конца предано им, что он не отдаст своей любви никому чужому и тем самым сделается им во сто крат дороже. И они делали вид, что ничего не замечают, считая, что в лице Фредерика их Жерве приобретет не только незаменимого помощника, но и родного человека, и ждали лишь, чтобы Клер достигла того возраста, когда ее можно будет выдать замуж.

Но когда вопрос со столом был благополучно улажен, вдруг показалась веселая стайка: она неслась по высокой траве к дубу – развевались на ветру юбочки, золотились под солнцем кудри.

– Подумайте только, – кричала Луиза, – нигде нет роз!

– Верно, верно, – вторила ей Мадлена, – ни одной белой розы!

– Честное слово, – подтвердила Маргарита, – мы все обшарили… Ни одной белой розы, только красные.

Тринадцать, одиннадцать и девять лет. Луиза, крупная и живая, уже казалась маленькой женщиной. Мадлена, хрупкая, красивая, мечтательная, часами просиживала за роялем, устремив вдаль задумчивый взор. А Маргарита, правда длинноносая и губастая, но зато с великолепными золотистыми волосами, подбирала зимой замерзающих птенцов и отогревала их в своих теплых ладонях. И все втроем, обежав огороды, где цветы росли вперемежку с овощами, примчались сюда, огорченные безуспешными поисками. Ни одной белой розы для свадьбы – ведь это просто ужас! Что же преподнести невесте? Чем украсить стол?

Позади этой троицы вдруг возник Грегуар; заложив руки в карманы, он явно подсмеивался над девчонками; в свои пятнадцать лет он был отчаянным сорванцом. Смутьян, баламут, он вечно носился с какими‑нибудь дьявольскими замыслами и олицетворял собою так сказать, беспокойное начало семьи. Острый нос и тонкие губы свидетельствовали о воле, об отчаянной смелости и любви к приключениям, об умении добиться своего. Его, видимо, позабавил разочарованный вид сестер, и, желая подразнить их, он крикнул:

– А я знаю, где есть белые розы, да еще какие красивые!

– Где же? – спросил Матье.

– Да на мельнице, за колесом, в ложбинке! Три огромных куста одних только белых роз. И каждая величиной с кочан капусты.

И сразу покраснел, смутился под строгим взглядом отца.

– Вот как! – сказал Матье. – Ты все еще слоняешься вокруг мельницы? Я ведь тебе строго‑настрого запретил… А раз ты знаешь, что там есть белые розы, значит, ты туда ходил?

– Нет, я только через забор заглянул…

– Этого еще недоставало… Значит, ты залез на забор? Тебе, видно, хочется, чтобы у меня были неприятности с Лепайерами? С этими глупыми, злыми людьми… Нет, право, милый мой, в тебе просто бес сидит!

Но Грегуар умолчал о том, что он ходил повидаться с Терезой, маленькой мельничихой, этой розовощекой блондиночкой со вздернутым носиком, забавно припудренным мукой; в тринадцать лет она тоже была отчаянной проказницей. Впрочем, оба по‑прежнему предавались невинным ребяческим забавам, играли, как малые дети, – в глубине садика, в ложбинке под яблонями, имелось прелестное местечко, где можно было поболтать и посмеяться.

– Слушай, – повторил Матье, – я не желаю, чтобы ты играл с Терезой. Не спорю, она милая девочка. Но в этот дом ты не должен ходить… Говорят, что там дело доходит до драки.

Так оно и было. Когда Антонен решил, что уже вылечился от дурной болезни, о которой судачили жанвильские кумушки, его снова потянуло в Париж, и он готов был на все, лишь бы вернуться в столицу и вести там беспутное и праздное существование. Поначалу Лепайер, уже поняв, что к чему, и злясь, что оказался в дураках, категорически воспротивился этому. Но как, скажите на милость, приохотить этого парня к полевым работам, когда сам отец вырастил его в ненависти к земле, в презрении к их старой, полуразвалившейся мельнице? К тому же заодно с сыном была и мать, которая тупо благоговела перед ученостью своего отпрыска и упрямо верила в то, что на сей раз он преуспеет и получит хорошее место. Отцу пришлось уступить: Антонен медленно погибал, обосновавшись в Париже в качестве мелкого служащего у одного коммерсанта с улицы Майль. Между тем ссоры в доме разгорались с новой силой, в особенности когда Лепайер стал подозревать, что жена обкрадывает его и посылает деньги своему сынку – этому великовозрастному бездельнику. По временам со стороны моста доносились звуки пощечин и ругань. И эта семья тоже распадалась, счастье и силы ее были безнадежно загублены.

Матье продолжал в порыве неподдельного негодования:

– Люди имели все, чтобы быть счастливыми! Как можно так глупо и так упорно стремиться к собственному разорению… Тщеславия ради пожелали своего единственного сына сделать знатным господином, и, как видите, успех налицо, родители могут радоваться!

А все от того же нелепого упрямства, какое они проявляют и в своем презрении к земле, и в нежелании уступить мне пустошь, которую сами не возделывают, и все потому, что им претят наши успехи, достигнутые в сельском хозяйстве. Ничего более постыдного и дурацкого не придумаешь!.. А возьмите их мельницу! По глупости и лени они равнодушно взирают на то, как она разрушается. Прежде еще было оправдание: они уверяли, что в наших краях выращивают мало хлеба и жернова, дескать, бездействуют – крестьяне не несут молоть зерно. Но теперь, когда благодаря нам зерна в изобилии, почему они не выбросят старое колесо и не заменят его хорошей паровой машиной?.. О, будь я на их месте, здесь давным‑давно стояла бы новая большая мельница, использующая воды Иезы и связанная со станцией подъездными путями, проложить которые стоит вовсе не так дорого!

Грегуар слушал, радуясь, что гроза пронеслась мимо. А Марианна, видя, как расстроены ее дочурки тем, что нет белых роз, постаралась их успокоить:

– Для стола сорвете с утра не красные розы, а бледно‑розовые, все равно будет очень красиво.

Тут Матье успокоился и весело заключил, насмешив детей:

– Нарвите и красных тоже, самых красных. Это кровь жизни.

Марианна и Шарлотта все еще продолжали обсуждать приготовления, как вдруг раздался топот маленьких ножек, торопливо шагавших по траве. Николя, гордый тем, что ему уже исполнилось семь лет, вел за руку свою племянницу Берту – рослую шестилетнюю девчурку. Дети очень дружили. В этот день они не отходили от колыбели Бенжамена и Гийома, играя и папу‑маму и уверяя, что оба малютки их дети. По малыши вдруг проснулись и начали кричать от голода. Тогда, испугавшись, Николя и Берта бросились бежать за обеими мамами.

– Мамочка! – кричал Николя. – Тебя зовет Бенжамен. Он хочет пить.

– Мамочка, мама! – вторила ему Берта. – Гийом тоже хочет пить. Иди скорее, знаешь, как он кричит.

Марианна и Шарлотта засмеялись: и впрямь из‑за предстоящей свадьбы они совсем позабыли о своих дорогих крошках. И они поспешили в дом, так как уже пора было кормить.

А назавтра как весело было отпраздновано счастливое бракосочетание в интимном и сплоченном семейном кругу! За столом, под большим дубом, посреди зеленой лужайки, окруженной, как добрыми друзьями, вязами и буками, собрались двадцать один человек. Семья была в полном составе: прежде всего те, кто жил на ферме, потом Дени, новобрачный, которого редко видели здесь, так как он был по горло занят на заводе, затем Амбруаз и его жена Андре, приехавшие вместе со своим маленьким Леонсом, – они тоже были здесь редкими гостями, настолько поглощала их кипучая жизнь Парижа. Каким радостным событием было возвращение в родительское гнездо этих разлетевшихся птенцов, как велико было счастье собраться в полном составе, несмотря на то что жизнь постоянно и неизбежно разбрасывает людей в разные стороны! Из посторонних пригласили только родственников, Бошена и Констанс, Сегена и Валентину, не считая, разумеется, г‑жи Девинь, матери невесты. За стол сели двадцать один человек, но за отдельным столиком было еще трое, самых маленьких: Леоне, которого только недавно, в год и три месяца, отняли от груди, Бенжамен и Гийом, еще грудные; чтобы они тоже могли присутствовать на торжестве, их колясочки придвинули к столу, таким образом и они заняли свое место. Итак, их было двадцать четыре, круглая цифра, две дюжины. Стол, разукрашенный розами, благоухал в освежающей тени, весь в ливне летних солнечных лучей, золотом просачивавшихся сквозь листву. И июльское небо торжественно раскинулось от края до края горизонта, словно чудесный лазоревый шатер. И белое платье Марты, и светлые платьица младших и старших девочек, вся эта пышущая здоровьем, нарядно одетая молодежь казалась самим цветением этого счастливого зеленого уголка. Завтрак прошел очень весело, под конец все чокнулись на деревенский лад и выпили за здоровье и процветание молодых супругов и всех присутствующих.

Пока слуги убирали со стола, Сеген, который разыгрывал из себя знатока скотоводства, потребовал, чтобы Матье показал ему свой скотный двор. За завтраком он разглагольствовал только о лошадях и твердил, что ему очень хочется взглянуть на битюгов, удивительную выносливость которых расхваливал хозяин. Он уговорил Бошена пойти вместе с ними. Когда трое мужчин поднялись, Констанс и Валентина от нечего делать тоже выразили желание познакомиться с фермой, быстрое процветание которой было для них загадкой; оставив под деревьями всех остальных членов семьи, наслаждавшихся блаженной тишиной этого праздничного дня, обе дамы последовали за мужчинами.

Хлев и конюшня были расположены справа. Но чтобы попасть туда, надо было пройти через обширный двор, откуда открывался вид на все поместье. И тут гости внезапно остановились, пораженные величием этого творения рук человеческих, раскинувшегося перед ними в лучах солнца. Они помнили эту бесплодную, иссушенную зноем, поросшую чертополохом землю. И вот она катит им навстречу сплошное море хлебов, с каждым годом приносит все более богатые урожаи. Выше, на некогда болотистом плоскогорье, где веками накапливался чернозем, земля была столь плодоносна, что не требовала удобрений. Далее, вправо и влево, весело зеленели песчаные склоны, ныне орошаемые водами источников, благодаря чему они становились все более плодородными. А там, дальше, тянулись леса, по‑хозяйски расчищенные, пересеченные широкими просеками, словно налитые соком, как будто вся неуемная жизнь, кипевшая вокруг, дала им удвоенную силу и мощь. Это была та самая сила, та самая мощь, которая исходила от всего Шантебле, это было дело жизни, творящей, множащейся, зрелый плод человеческого труда, вдохнувшего жизнь в бесплодную некогда землю, которая сторицей вознаграждала торжествующее человечество своими благами.

Наступило долгое молчание. Наконец Сеген сказал сухим, негромким голосом, в котором слышалась насмешка и горечь человека, сознающего свой крах:

– Вы сделали прекрасное дело. Вот уж никогда бы не подумал.

Потом все двинулись дальше. Скотный двор, коровник, овчарня еще усугубили ощущение силы и могущества. Дело созидания продолжалось: коровы, овцы, куры, кролики, все кишело, все размножалось; здесь тоже беспрерывно расцветала жизнь. Ежегодно ковчег наполнялся и наполнялся, становился слишком тесным, требовались новые выгоны, новые постройки. Жизнь порождала жизнь, вокруг все непрестанно плодилось, повсюду, волна за волной, появлялись новые семьи, новые выводки, из гнезд вылетали на волю оперившиеся птенцы, паслись новые стада, а там уж зрели новые завязи, появлялись на свет новые существа. И здесь тоже чувствовалась всепобеждающая сила неиссякаемого плодородия.

В конюшнях Сеген долго любовался парой битюгов, не упустив случая показать себя знатоком коневодства. Затем, вернувшись к теме выращивания молодняка, он сослался на одного из своих друзей, который путем скрещивания пород достиг удивительных результатов. И, желая растолковать свою мысль, он добавил, возвращаясь к своей излюбленной теме:

– О! что касается животных, тут я охотно приемлю девиз: «Плодитесь и размножайтесь» – особенно если мы, хозяева, в силу необходимости или из простого любопытства сами держим при этом свечку.

И он первый захохотал своей остроте, которая показалась ему удачной. Когда Валентина и Констанс, молча, с чувством некоторой брезгливости наблюдавшие все это чудесное брожение жизни, неторопливо повернули обратно, Сеген без всякого перехода начал развивать свои старые теории и обрушился на современное общество. Возможно, смутное чувство недоброй зависти заставляло его протестовать против победы жизни, столь красноречиво провозглашаемой всем Шантебле. Сокращение народонаселения? Что там говорить, не так уж оно быстро происходит! Да и вымирание Парижа, – когда‑то оно еще будет! Однако он отмечал как некий положительный симптом все углубляющееся банкротство и науки, и политики, и даже литературы и искусства. Свобода уже умерла. Демократия, разжигая честолюбивые инстинкты, развязывая борьбу классов за власть, стремительно ведет к социальной катастрофе. И только обездоленные, бедняки, чернь, еще из тупости плодят детей на гноище невежества и нищеты. А избранники судьбы, образованные, богатые, рожают все меньше и меньше, и это позволяет надеяться, что еще до долгожданного прихода конца света цивилизация вступит в свою последнюю, единственно приемлемую стадию, когда останется лишь узкий круг людей, горстка мужчин и женщин, достигших предельной утонченности, живущих только ароматами, наслаждающихся только дуновениями. Сам же он, по его словам, испытывает чувство пресыщения жизнью и к тому же уверен теперь, что не доживет до этой счастливой эры, ибо она не слишком торопится наступить.

– Вот если бы христианство, вернувшись к своим исконным верованиям, прокляло женщину, как нечистую, дьявольскую и роковую силу, тогда можно было бы вновь удалиться в пустыню, зажить там жизнью святых и таким образом скорее покончить со всем… Но особенно меня бесит этот политиканствующий католицизм, который, цепляясь за жизнь, мирится с гнусностью брака, прикрывая своим благословением грязь и преступность деторождения… Слава богу! Если и я грешил, если и я родил на свет еще нескольких несчастных, то я утешаюсь надеждой, что они искупят мою вину – не произведут на свет себе подобных. Гастон говорит, что не женится, ибо офицеру не пристало иметь иную жену, кроме шпаги, а за Люси с того дня, как она приняла постриг в монастыре урсулинок, я совершенно спокоен… Мой род умер, и в том моя радость.

Матье слушал его, улыбаясь. Он хорошо знал этот литературный пессимизм. Было время, когда речи о том, что для прогресса цивилизации необходима борьба с рождаемостью, о том, что ограничение рождаемости есть оружие наиболее умных, наиболее сильных, смущали его. Но с того дня, как он сам стал бороться за право любви, он уверовал в простую радость действия и не сомневался более в своей правоте, спорить он не стал и только спросил не без ехидства:

– А как же ваша Андре и ее маленький Леоне?

– Ну, Андре! – ответил Сеген, как бы сбрасывая ее со счетов небрежным взмахом руки, словно она ему чужая.

Валентина остановилась и, подняв глаза, пристально взглянула на мужа. С тех пор, как каждый из них стал жить своей жизнью, она не желала больше терпеть его необузданных грубостей, приступов его ревности, похожих на припадки безумия. После потери состояния она прибрала мужа к рукам, ибо он опасался сведения кое‑каких денежных счетов.

– Конечно, – тотчас же согласился он, – есть еще Андре. Но дочери не в счет.

Когда они снова двинулись в путь, Бошен, который из‑за своей личной трагедии воздерживался от высказываний по таким вопросам и до сих пор молча сосал сигару, не выдержал и заговорил со свойственной ему поразительной беспардонностью, глядя на всех свысока, чуть ли не победоносно. Голос его звучал громко и внушительно:

– Я не принадлежу к школе Сегена. Однако он говорит справедливые вещи… Вы и представить себе не можете, как меня волнует вопрос рождаемости. Могу сказать, не хвалясь, что изучил его досконально. Ну так вот, Мальтус безусловно прав, – нельзя плодить детей до бесконечности, не позаботившись раньше о том, как их прокормить… Если бедняки подыхают с голоду, так это их вина, а уж никак не наша. Ведь не от нас же, в самом деле, беременеют их жены!

Он разразился громовым смехом и продолжал разглагольствовать, ибо охотно рассуждал на подобные темы. Только господствующие классы, изрекал он, достаточно благоразумны, дабы ограничить деторождение. Страна может производить лишь определенное количество средств существования, и это вынуждает ее ограничиваться определенным количеством населения. Отсюда нищета, ибо бедняки забываются, балуясь на своем нищенском ложе. Принято думать, что всему виной неправильное распределение богатств; но просто глупо мечтать об утопической стране, где не будет хозяев, где все станут братьями, равноправными в труде, делящими между собой все блага жизни, как праздничный пирог. Следовательно, причина кроется в недальновидности бедняков, что, признался он с грубоватой откровенностью, хозяевам на руку: ведь они вынуждены прибегать к детскому труду, чтобы получить дешевую и необходимую им рабочую силу.

И, войдя в раж, забыв обо всем на свете, в тщеславном и упрямом увлечении своими идеями, Бошен беззастенчиво обратился к собственному примеру:

– Нам говорят, что мы плохие патриоты только потому, что за нами не тянется хвост малышей. Но это же идиотизм: каждый служит родине по‑своему. Если эти несчастные поставляют родине солдат, то мы даем ей наши капиталы, всю мощь нашей промышленности и нашей торговли… Да что тут говорить? Каждый сам знает, что ему делать. Не слишком‑то преуспеет наша родина, если мы разоримся, поставляя ей детей, которые свяжут нас по рукам и ногам, будут мешать нашему обогащению, уничтожат созданное нами ранее, разделят все между многими. При наших законах, при наших нравах солидное состояние можно обеспечить только единственному сыну. И, боже мой, сам собою напрашивается вывод – единственный сын есть единственное мудрое решение, единственный залог истинного счастья.

Было так мучительно, так невыносимо слушать его слова, что все, охваченные смущением, молчали. А Бошен торжествовал, считая, что сумел убедить своих противников.

– Взять хотя бы меня…

Констанс прервала его. Сначала она шла, низко опустив голову, подавленная этим потоком слов, сгорая от стыда, словно речи мужа еще усиливали ее поражение. Подняв лицо, по которому текли крупные слезы, она проговорила:

– Александр!

– В чем дело, дорогая?

Он все еще не понимал. Потом, заметив слезы на глазах Констанс, он почувствовал, что его благодушная уверенность несколько поколебалась. Он обвел взглядом остальных, желая оставить за собой последнее слово.

– Да, да! Конечно, наш бедный мальчик… Но частные случаи не опровергают всей теории как таковой, идея остается идеей.

Наступило тягостное молчание, впрочем, они уже подходили к лужайке, где сидела вся семья. Матье вдруг вспомнил, что Моранж, который тоже был приглашен в Шантебле, отказался прийти: его испугала перспектива лицезреть чужую радость, да и нельзя надолго оставлять дом, – ведь за его отсутствие кто‑нибудь может посягнуть на его таинственное святилище. Неужели и он, Моранж, тоже будет упорно отстаивать свои былые взгляды? Неужели будет защищать теорию единственного ребенка и все те недостойные тщеславные расчеты, которые стоили жизни его жене и дочери? И перед Матье вдруг возникло растерянное бледное лицо Моранжа, – для этого слабого ума жизненная буря оказалась непосильно трудной, и он брел по жизни, как маньяк, устремляясь вперед, к загадочному концу, где его подстерегало безумие. Но мрачное видение сразу исчезло, – залитая веселыми лучами солнца лужайка, окаймленная высокими деревьями, вновь открылась взору, являя собой такую чудесную картину счастья, здоровья и торжествующей красоты, что Матье нарушил тягостное молчание и невольно воскликнул:

– Взгляните, взгляните же! Как они милы среди зелени, как радуют сердце эти славные женщины, эта прелестная детвора! Вот что следовало бы запечатлеть на полотне, дабы показать людям, сколь прекрасна, сколь радостна жизнь.

Пока Бошены и Сегены ходили осматривать скотный двор, оставшиеся на лужайке тоже не теряли даром времени. Сначала произошла торжественная церемония раздачи меню, украшенных тончайшими акварелями Шарлотты. Сюрприз еще за завтраком привел всех в восхищение и вызвал дружный смех: так прелестны были эти детские головки, все многочисленное потомство матушки наседки. Потом, когда служанки убрали со стола, огромный успех выпал на долю Грегуара, который преподнес невесте великолепный букет белых роз, извлеченный из‑под соседнего куста, куда он его до поры до времени припрятал. По‑видимому, он выжидал минуту, когда поблизости не будет отца. Это были розы с мельницы, – вероятно, Грегуар с помощью Терезы обчистил весь сад. Марианна, понимая всю тяжесть вины Грегуара, хотела было его пожурить. Но до чего же хороши оказались эти белые розы, действительно величиной чуть не с кочан капусты, совсем такие, как говорил Грегуар! И он имел полное основание торжествовать – белые розы мог раздобыть только он, этот юный рыцарь и бродяга, которому нипочем перелезть через чужой забор, обольстить девчонку ради того, чтобы украсить невесту белыми цветами.

– Они очень хороши, – заявил он уверенным тоном. – и папа мне ничего не скажет.

Эти слова вызвали новое оживление и смех. Бенжамен и Гийом, проснувшись, во весь голос требовали еды. Все присутствовавшие весело подтвердили: младенцы правы, пришла их очередь. Раз взрослые позавтракали с таким отменным аппетитом, справедливость требует накормить и детей. И так как они были в семейном кругу, все было сделано просто и без стеснения. Сидевшая в тени большого дуба Марианна взяла Бенжамена на колени, расстегнула корсаж и дала ему грудь с видом веселым и серьезным одновременно; сидевшая справа от нее Шарлотта безмятежно последовала ее примеру, и маленький обжора Гийом стал жадно сосать молоко; а слева присела Андре с маленьким Леонсом на руках, – вот уже восемь дней, как его отняли от груди, но он еще требовал материнской ласки и, счастливо притихший, прильнул к теплой груди, которая до сих пор служила для него источником жизни. Разговор зашел о кормлении грудью. Амбруаз рассказал, что это он уговорил свою жену попробовать кормить ребенка, ибо Андре была уверена, что не сможет, что у нее не будет молока. А молоко все же пришло, и она прекрасно кормила. Очевидно, надо только захотеть.

– Он говорит правду, – смеясь, подтвердила Андре. – Я безумно боялась кормить, все мои подруги твердили, что это невозможно. Вначале мне действительно приходилось нелегко, а теперь я так счастлива!

Она звонко поцеловала Леонса. Тут у новобрачной Марты из самой глубины сердца невольно вырвался возглас, который еще усилил общее веселье:

– Слышишь, мамочка! Я, правда, не такая крепкая, как Шарлотта, которая кормит уже третьего. Но это ничего не значит – я тоже буду сама кормить.

Как раз в ту минуту, когда смущение Марты вызвало новый взрыв смеха, вернулись Бошены и Сегены в сопровождении Матье. Гости остановились, пораженные очаровательным, величественным зрелищем. На фоне деревьев, среди густой травы, под дубом‑патриархом, словно рожденная той же тучной землей, сидела вся семья – единая группа, могучий побег, ликующая радость, сила и красота. Деятельные Жерве и Клер вместе с Фредериком не переставали распоряжаться и торопили слуг, принимавших со стола, чтобы те скорее подавали кофе. Все три девочки решили с помощью верного рыцаря Грегуара заново украсить стол, и их не видно было за ворохом свежих роз – чайных и ярко‑красных. Несколько поодаль молодожены, Дени и Марта, разговаривали вполголоса, а г‑жа Девинь, мать Марты, слушала их с тихой и кроткой улыбкой. И здесь, в кругу семьи, сияющая радостью, все еще свежая и цветущая Марианна кормила своего двенадцатого ребенка; прекрасная в своей безмятежности, в своей здоровой силе, она улыбалась Бенжамену, который сосал ее грудь, а на другом ее колене сидел Николя, предпоследний ребенок, ревниво охранявший свое место. Обе невестки являлись словно бы ее продолжением – Андре по левую руку, вместе с Амбруазом, который подсел к ней и играл со своим сынишкой Леонсом, Шарлотта по правую – с обоими детьми, Гийомом у груди и Бертой, жавшейся к материнской юбке. Вера в жизнь расцвела здесь пышным цветом благоденствия, все возраставшего и бившего ключом благосостояния и счастливого изобилия.

Сеген, обращаясь к Марианне, пошутил:

– Значит, этот маленький человечек, которого вы кормите, уже четырнадцатый?.

Она весело засмеялась:

– Ну, ну, не будем преувеличивать… У меня действительно было бы четырнадцать, если бы не два выкидыша. Двенадцать я выкормила – это верно.

Бошен, к которому вернулся обычный апломб, не мог удержаться и вмешался в разговор:

– Целая дюжина… это же безумие!

– И я придерживаюсь того же мнения, – вставил развеселившийся Матье. – Если это и не безумие, то, во всяком случае, непорядок… Наедине мы с женой соглашаемся с тем, что зашли чуть дальше, чем следовало бы. Впрочем, мы отнюдь не считаем, что все должны следовать нашему примеру!.. Ну да ладно! По нынешним временам можно без страха превышать меру: чересчур – и то мало. Пусть мы переусердствовали, – нашей бедной стране будет только на руку, если и другие последуют нашему примеру и такое сумасбродство примет эпидемический характер… И надо опасаться лишь одного – как бы благоразумие не одержало верх.

Марианна слушала, улыбаясь, но к глазам ее подступили слезы. Ее охватила тихая грусть, сердечная рана, продолжавшая кровоточить, вновь открылась, хотя не так‑то уж часто выпадала на долю Марианны радость видеть вокруг себя всех своих детей, рожденных от ее плоти, вскормленных ее молоком.

– Да, – тихим, дрожащим голосом проговорила она, – у меня было бы двенадцать… а осталось только десять… Двое спят в земле и дожидаются нас…

Вызванный словами Марианны образ мирного жанвильского кладбища и фамильного склепа, где один за другим со временем упокоятся все дети, не испугал никого: ее слова прозвучали как добрый посул среди веселого празднества. Память о дорогих усопших продолжала жить, все хранили ее с нежностью в сердце своем даже в часы радости, хотя время уже затягивало рану. Ведь это была сама жизнь, которая немыслима без смерти. И каждый вносит свою лепту в общее дело жизни, а потом, когда наступает его час, уходит вслед за старшими, обретает вечный покой, где суждено осуществиться великому человеческому братству.

Слушая шуточки Сегена и Бошена, Матье едва сдержал рвавшиеся с его губ слова: ему хотелось ответить им и разбить лживые теории, которые они, люди конченые, еще осмеливались проповедовать. Опасаться перенаселения земли, обновляющего потока жизни, который якобы повлечет за собой голод, – да разве это не нелепость? Надо только, как это делал он сам, всякий раз, когда рождается ребенок, создавать необходимые средства к существованию, и он сослался бы на Шантебле, дело рук своих, где зреет хлеб под солнцем, а рядом подрастают дети. Разумеется, никто не посмеет обвинить его детей, что они съедают чужую долю, ибо каждый из них родился, когда ему уже был припасен кусок хлеба. Миллионы новых людей могут смело рождаться на свет – земля велика, более двух ее третей еще не обработаны, не засеяны. И разве цивилизация и прогресс не прямой результат роста численности народонаселения? Только недальновидность бедняков бросила мятежные толпы на поиски правды, справедливости, счастья. С каждым днем потоку человеческому требуется все больше добра, справедливости, разумного распределения благ по законам, регулирующим всеобщий труд. И если цивилизация и впрямь налагает узду на чрезмерный рост рождаемости, то это явление, вероятно, дает право надеяться, что в далеком будущем наступит окончательное равновесие, – через столетия, когда жизнь на земле, заселенной из края в край, войдет в рамки разумности и погрузится в некую божественную неподвижность. Все это, впрочем, лишь умозрительные рассуждения в угоду тем условиям, которые выдвигает сегодняшний день, требуя, чтобы нации постоянно обновлялись и множились в предвидении окончательного единения человечества. И вот благородный пример, пример неотразимый, какой являли собой Марианна и Матье, неизбежно вел к изменению нравов, взглядов на мораль, на красоту.

Матье уже открыл было рот. Но вдруг он почувствовал всю никчемность споров перед великолепием этого зрелища – кормящей матери под сенью посаженного ею дуба, окруженной соцветием сильных, здоровых детей. Она мужественно делала свое дело, продолжала свой род, творила без конца. Она олицетворяла собой высшую красоту.

И он нашел наиболее убедительный довод – крепко поцеловал ее при всех присутствующих.

– Дорогая моя, ты самая красивая, самая хорошая в мире. Пусть все следуют твоему примеру.

Ответный поцелуй Марианны был встречен возгласами восторга, взрывом веселья и смеха. Оба они были героями, жившими в едином героическом порыве, ибо их вела вера в жизнь, воля к действию, способность любить. И Констанс остро почувствовала, поняла всепобеждающую силу плодовитости, ей уже виделось, как Фроманы в лице Дени становятся хозяевами завода, в лице Амбруаза – хозяевами особняка Сегенов, в лице остальных своих детей – хозяевами всей страны. За ними была численность, за ними была победа. И, сломленная, снедаемая неутоленной нежностью, все еще терзаясь от горечи своего поражения, все еще надеясь на какую‑нибудь злую отместку судьбы, она, никогда не плакавшая, отвернулась, чтобы смахнуть две крупные жгучие слезы, которые, как огнем, обожгли ее высохшие щеки.

Бенжамен и Гийом все еще сосали – маленькие обжоры, которых ничто не отвлекало от еды. Марианна переложила сына к другой груди. Шарлотта следила за тем, чтобы ребенок не слишком больно кусал ее. Если бы все кругом не смеялись так громко, можно было бы услышать, как журчит молоко, этот крохотный ручеек, вливавшийся в единый поток жизненных соков, питая землю, заставляя трепетать могучие деревья под живительным июльским солнцем. Повсюду щедрая жизнь пускала ростки, творила, множилась, кормила. И ради вечного дела жизни вечный источник молока струился по всему миру.

 

КНИГА ШЕСТАЯ

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.