Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ШЕСТАЯ



 

 

I

 

Как‑то воскресным утром Норине и Сесиль, которые, несмотря на праздничный день, не прекращали трудиться, сидя по обе стороны рабочего столика, заваленного заготовками нарядных бонбоньерок, был нанесен визит, повергший обеих в отчаяние и ужас.

Их уединенная, скрытая от чужих глаз жизнь до этого дня текла мирно, без особых горестей, если не считать заботы о том, как бы свести концы с концами и отложить немного денег, чтобы три‑четыре раза в год вносить плату за квартиру. Восемь лет они прожили вместе на улице Федерации, неподалеку от Марсова поля, в большой, веселой и светлой комнате, кокетливая опрятность которой составляла предмет их гордости. И сын Норины беззаботно рос под опекой своих двух матерей, одинаково любящих и нежных; в конце концов мальчик начал их путать; у него была мама Норина и мама Сесиль, и он, пожалуй, не сразу бы ответил на вопрос, какая из двух его настоящая мать. Они работали только для него, они жили только им, одна из них – все еще красивая в свои сорок лет, спасенная от окончательного падения этим запоздалым материнством, другая, остававшаяся девочкой без малого в тридцать лет, перенесшая на племянника всю нерастраченную нежность возлюбленной и жены, которой ей не суждено было стать.

Итак, в это воскресенье, около девяти часов утра, настойчиво постучали два раза. Когда дверь открылась, в комнату вошел коренастый парень лет восемнадцати. Темноволосый, с квадратной физиономией, резко очерченным подбородком и светло‑серыми глазами, он был одет в старую, рваную куртку, а на голове у него красовалась черная драповая фуражка, порыжевшая от времени.

– Простите, – проговорил он, – здесь живут сестры Муано, картонажницы?

Норина стоя смотрела на него, охваченная внезапной тревогой. Сердце ее сжалось, словно предчувствуя опасность. Она, бесспорно, где‑то видела это лицо, но в памяти возникало лишь далекое прошлое, какая‑то смутная опасность, которая вернулась вновь, чтобы искалечить ее жизнь.

– Да, здесь, – ответила она.

Не спеша молодой человек обвел глазами комнату и скорчил недовольную гримасу, ибо, по‑видимому, он ожидал попасть в более богатую обстановку. Затем взгляд его задержался на ребенке, который, как подобает примерному мальчику, читал книжку и на минуту поднял голову, чтобы посмотреть на вошедшего. За‑кончив осмотр комнаты, гость бросил беглый взгляд на другую женщину, находившуюся здесь, на худенькую, хрупкую Сесиль, которая испуганно смотрела на незнакомца, чувствуя, как на нее надвигается что‑то страшное, неведомое.

– Мне сказали, четвертый этаж, дверь налево, – снова заговорил незнакомец. – А все‑таки я подумал, не ошибся ли, мне ведь кое‑что известно, о чем не всякому скажешь… Не совсем, видите ли, ловко получится. И, конечно, раньше чем сюда явиться, я хорошенько все обдумал.

Юноша растягивал слова и не сводил своих бесцветных глаз с Норины, окончательно убедившись, что вторая женщина слишком молода, чтобы быть той, которую он ищет. Видя, что она чуть ли не дрожит от волнения и старается что‑то припомнить, незнакомец счел нужным продлить пытку. Наконец он решился:

– Я именно тот, кого ребенком отдали на воспитание кормилице в Ружмон, зовут меня Александр‑Оноре.

Ему уже незачем было продолжать. Норина задрожала всем телом, стиснула руки, заломила их, а ее исказившееся лицо побелело. Боже праведный! Бошен! Буквально всем – хищным взглядом, резко очерченным подбородком, выдававшим прожигателя жизни, скатившегося до самых низменных пороков, – он напоминал Бошена, и она удивлялась, как сразу же не назвала его по имени. Ноги у нее подкосились, и ей пришлось сесть.

– Так это вы, – просто сказал Александр.

Дрожь Норины подтверждала его догадку, и так как она не в силах была произнести ни слова, потому что отчаяние и страх сжали ей горло, он почувствовал необходимость хоть отчасти успокоить ее, чтобы с первого же раза не закрыть навсегда за собою дверь, которую ему доверчиво открыли.

– Да не волнуйтесь вы так. Вам нечего меня бояться, я вовсе не хочу причинять вам зла… Но поймите и вы меня: Когда я наконец дознался, где вы, мне захотелось познакомиться с вами, это ведь так естественно.

И я даже подумал: а может, она будет рада повидаться со мной… К тому же, по правде говоря, я сейчас в нужде. Вот уже скоро три года, как я сдуру вернулся и Париж, где мне только и остается, что подыхать с голода. Ну, а когда голоден, то так и подмывает разыскать родителей; пусть они и вышвырнули тебя на улицу, не такое уж у них черствое сердце, чтобы отказать родному сыну в тарелке супа.

На глазах у Норины выступили слезы. Появление несчастного покинутого сына, теперь уже взрослого малого, винившего ее во всех бедах, прямо заявлявшего, что он голоден, окончательно сразило ее. А парень, обозленный тем, что проку от нее не добьешься, что она только ревет да трясется, обратился к Сесиль.

– Я знаю, вы ее сестра… Растолкуйте же ей, что глупо портить себе кровь по пустякам. Ведь я же не убивать ее пришел. Ну и обрадовалась же она мне, нечего сказать… А ведь я не подымаю шума, даже ничего не сказал внизу консьержке, клянусь вам.

И так как Сесиль, не ответив ему, подошла к Норине, желая успокоить сестру, он снова уставился на ребенка, который тоже испугался и побледнел, увидев что обе его мамы так огорчены.

– Значит, этот малыш мой братец?

Тут Норина вдруг встала между ним и ребенком. Она не могла прогнать страшные мысли о крушении всех надежд, о катастрофе, которая неизбежно обрушится на них. Ей хотелось быть доброй, даже найти какие‑то ласковые слова. Но, не помня себя от злобы, возмущения и неприязни, она их не находила.

– Вы пришли, конечно, я понимаю… Но это так ужасно, да и что я могу сделать? Прошло столько лет, мы совсем не знаем друг друга, и говорить‑то нам не о чем… И потом, вы же видите, я не богата.

Александр еще раз обвел взглядом комнату.

– Вижу… А мой отец? Не скажете ли вы мне его имя?

Ее сковал страх, она еще сильнее побледнела, а он тем временем продолжал:

– Потому что, если у моего отца водятся деньжата, я сумею их из него повытрясти. Детей просто так на мостовую не выбрасывают.

Внезапно в ее памяти встало прошлое: Бошен, завод, папаша Муано, который, превратившись в калеку, ушел с работы, оставив взамен своего сына Виктора. Но при мысли о том, что, назвав имя Бошена, она может вызвать самые непредвиденные осложнения, которые погубят все счастье ее жизни, Норина инстинктивно насторожилась. Страх перед этим подозрительным малым, от которого так и несло праздностью и пороком, надоумил ее:

– Ваш отец давно умер.

Очевидно, он ничего не знал и ни на минуту не усомнился, столь убедительно прозвучали ее слова. Он резко махнул рукой, и этот жест выдавал его злобу, досаду, ибо рухнули все его низменные надежды, ради которых он предпринял этот шаг.

– Значит, подыхай теперь с голода!

Потрясенная Норина мучительно хотела лишь одного: чтобы он исчез и перестал терзать ее своим присутствием; ее бедное сердце снедали угрызения совести, жалость, страх и отвращение. Она открыла ящик, взяла предназначенные на игрушки ребенку деньги – монету в десять франков, плод трехмесячной экономии, – и протянула ее Александру со словами:

– Послушайте, я ничего не могу для вас сделать. Мы живем втроем, нам едва хватает на хлеб… Конечно, очень жаль, что вам не повезло. Но не рассчитывайте на меня… Поступайте, как мы, – трудитесь.

Парень сунул в карман деньги, вразвалку прошелся по комнате, уверяя, что пришел, мол, не за этим, что он‑то понимает, что к чему. Если люди с ним хороши, и он с ними хорош! И он повторял, что у него и в мыслях нет скандалить, коль скоро она так мило с ним обошлась: даже самая заботливая мать и та ни за что не дала бы больше десяти су.

Затем, уже собираясь уходить, он спросил:

– А вы меня не поцелуете?

Норина поцеловала его, – губы ее были холодны, сердце мертво. С дрожью подставила она ему щеки, и он шумно облобызал их, желая выразить свою признательность.

– Ну, до свидания. Пусть мы бедняки и живем не под одной крышей, зато, по крайней мере, знаем теперь друг друга. Время от времени я буду забегать к вам.

Когда он ушел, воцарилось долгое молчание, до того были подавлены сестры этим нежданным визитом. Норина упала на стул, словно раздавленная постигшей ее катастрофой. Стоявшая напротив Сесиль так обессилела, что вынуждена была тоже сесть. Посреди мрака, окутавшего комнату, где еще нынче утром сияло счастье, она заговорила первая с недоумением и досадой.

– Но ты его даже ни о чем не спросила, мы о нем ничего не знаем… Откуда он явился, что делает, чего хочет? А главное, как он сумел тебя разыскать?.. Вот что нужно было выяснить первым делом.

– Чего ты хочешь? – ответила Норина. – Когда он назвал свое имя, я вся похолодела, просто обомлела!

Ох, весь в него, ты ведь тоже сразу признала в нем отца, верно?.. Ты, конечно, права, мы ведь ничего не знаем и будем теперь жить в постоянной тревоге, в страхе, словно на нас, того гляди, обрушится потолок.

Норина вновь зарыдала, силы и мужество оставили ее, и она лепетала какие‑то слова, заливаясь горючими слезами.

– Взрослый восемнадцатилетний парень свалился как снег на голову, без всякого предупреждения!.. И в самом деле, нисколько я его не люблю, да я его и не знаю… Когда он поцеловал меня, так я просто окоченела вся, словно сердце во мне замерзло… Боже мой! За что мне такие муки! Как все жестоко и подло!

Ребенок, испуганный слезами Норины, рыдая, бросился к ней на грудь, и она исступленно сжала его в своих объятиях:

– Бедная моя крошка! Бедная крошка! Только бы ты от этого не пострадал, только бы ты не был в ответе за мою вину. Ох, слишком уж жестокая кара. Самое главное – хорошо себя вести, чтобы потом не переживать таких мук.

Вечером обе сестры, немного придя в себя, решили написать Матье. Норина вспомнила, что несколько лет назад он был у них и спрашивал, не появлялся ли Александр. Только одному Матье было известно все, только он один знал, где можно навести справки. Получив письмо, Матье тотчас же поспешил на улицу Федерации, его беспокоило, как отзовется это происшествие на делах Бошена, которые изо дня в день все больше запутывались. Расспросив подробно сестер, Матье пришел к заключению, что Александр получил адрес Норины через Куто, но все еще не до конца был уверен, что это так, – уж слишком много тут было неясностей и пробелов. Наконец, после целого месяца осторожных поисков, после встреч с г‑жой Мену, Селестиной и даже с самой тетушкой Куто, ему удалось установить – и то приблизительно, – как было дело. Все, бесспорно, началось с тех самых расследований, которые он поручил провести посреднице в Ружмоне после того, как она побывала в деревушке Сен‑Пьер, чтобы навести справки о мальчике, находившемся в обучении у каретника Монтуара. Видно, она слитком разговорилась, слишком много наболтала лишнего, в частности, второму подмастерью каретника, Ричарду, тоже питомцу воспитательного дома, парню со столь дурными наклонностями, что через семь месяцев и он, так же как Александр, сбежал от своего хозяина, обворовав его. Прошли годы, и следы обоих затерялись. Но позднее молодые бездельники, вероятно, встретились на мостовой Парижа, и долговязый рыжий Ричард поведал чернявому крепышу Александру историю о том, как его разыскивают родители, и, возможно, даже сообщил ему, кто его мать, приправив свой рассказ сплетнями и нелепыми измышлениями. Однако этого было недостаточно, и Матье, доискиваясь, каким образом Александру удалось узнать адрес матери, пришел к выводу, что он получил его от тетушки Куто, которая знала о многом через Селестину; его догадку подтверждало то обстоятельство, что какой‑то коренастый молодой человек с тяжелой квадратной челюстью дважды являлся в дом Брокет, где беседовал с его владелицей. Кое‑какие факты так и остались невыясненными, ход событий терялся в зловещем мраке парижского дна, всю грязь которого у Матье просто не хватило духу разворошить. В конце концов ему пришлось довольствоваться тем, что он составил себе, пусть в общих чертах, представление об этом деле, ибо его буквально ошеломил список злодеяний обоих бандитов, выброшенных на панель большого города, перебивавшихся случайными заработками, все глубже погрязавших в праздности и пороках. Лишь одно его утешало: уверенность, что если кому‑то и известно имя матери, Норины, то об имени и положении отца, Бошена, никто не догадывается.

Когда Матье вновь встретился с Нориной, он поверг ее в ужас, поведав о кое‑каких деталях, умолчать о которых считал себя не вправе.

– О! Умоляю вас, умоляю, пусть он не приходит больше! Придумайте что‑нибудь, не позволяйте ему приходить сюда… Мне слишком тяжело его видеть.

Но тут уж Матье был бессилен. И после длительного раздумья он пришел к выводу: все, что он может сделать, – это помешать Александру найти Бошена.

То, что он узнал о юноше, было столь отвратительно столь низко, что он всей душой хотел оградить Констанс от страшного и скандального шантажа. Он представлял себе, как будет она потрясена гнусностью этого юноши, о котором так страстно мечтала, которого так разыскивала, повинуясь извращенному чувству попранной любви. Матье было больно и стыдно за нее, он считал разумным и необходимым сохранить эту историю в тайне, похоронить ее навеки. Но он пришел к такому решению не сразу, а после долгой внутренней борьбы, ибо в конце концов жестоко оставлять на мостовой несчастного парня. А что, если можно еще спасти его? В это Матье и сам не верил. Да и кто возьмет на себя, кто сумеет довести до победного конца курс нравственного излечения честным трудом? Еще одно существо, выброшенное за борт. И сердце Матье истекало кровью при мысли, что он отрекся от мальчика, хотя он и сомневался в том, что его можно спасти.

– По‑моему, – сказал он Норине, – вы должны пока что скрывать от него имя отца, а там посмотрим. Боюсь, что неприятности теперь могут грозить всем.

Норина поспешила с ним согласиться:

– О! Не беспокойтесь. Я сказала, что его отец умер. Ведь все свалится потом на мою же голову, а я одного хочу: чтобы меня оставили в покое, в моем углу, вместе с моим крошкой!

Огорченный Матье продолжал размышлять, как бы помочь Александру.

– Если бы он согласился работать, я бы нашел ему какое‑нибудь занятие. А потом, когда минует опасность, что он мне перепортит весь народ, взял бы его даже к себе на ферму. Я переговорю с одним знакомым каретником, он, наверное, возьмет мальчика к себе, и сообщу вам результат. Вы передадите ему, куда надо идти. А когда Александр придет вас проведать?

– То есть как это «когда придет»?! – воскликнула Норина в отчаянии. – Значит, вы думаете, он придет снова? О, господи, господи! Никогда больше мне уже не быть счастливой.

И Александр действительно пришел. Но когда мать дала ему адрес каретника, он, ухмыльнувшись, пожал плечами. Парижские каретники, – он этих господ хорошо знает: все они, выжиги, бездельники, заставляют работать на себя бедный люд. К тому же он не закончил обучения, и потому его будут держать на побегушках; другое дело получить место в каком‑нибудь большом магазине. Матье раздобыл ему такое место, но он не удержался там и двух недель: в один прекрасный вечер исчез с пакетами, которые разносил. Потом он поочередно работал у булочника, помогал каменщикам, нанялся было на центральный рынок, но нигде не задерживался подолгу, и у его покровителя, которому приходилось улаживать грязные делишки подопечного, буквально опускались руки. Пришлось отказаться от мысли спасти Александра. Оставалось одно: всякий раз, когда он приходил, весь в лохмотьях, отощавший, голодный, давать ему немного денег на хлеб и одежду.

Теперь Норина жила в постоянной тревоге. Несколько недель Александр не появлялся, словно канул в вечность. Но тем не менее при каждом стуке, при каждом шорохе на лестнице Норина вздрагивала. Она безошибочно угадывала его присутствие за дверью, узнавала его стук и начинала дрожать всем телом, как бы ожидая побоев. А он прекрасно видел, что совсем запугал несчастную женщину, и пользовался этим, дабы вытянуть все ее сбережения до последнего гроша. Когда она давала ему монету в сто су – скромная поддержка, которую ей оказывал Матье, – Александр, не довольствуясь столь мизерной подачкой, начинал шарить по ящикам. Иногда он врывался к ним и трагически заявлял, что если не раздобудет десять франков, то нынче вечером попадет в тюрьму, угрожал все перебить, унести часы и продать их. Тут приходилось вмешиваться Сесиль, которая, несмотря на свою тщедушность, бесстрашно выставляла егоза дверь. Он уходил, но через несколько дней являлся с новыми требованиями, кричал, что, если ему не дадут десяти франков, он расскажет свою историю соседям. Однажды, когда мать, рыдая, клялась, что у нее нет ни гроша, он чуть было не распотрошил тюфяк, так как подозревал, что она припрятывает там свои денежки. Жизнь несчастных сестер превратилась в ад.

В довершение несчастья Александр свел на улице Федерации знакомство с Альфредом, младшим братом Норины, последним отпрыском папаши и мамаши Муано. В ту пору ему было двадцать лет, всего на два года больше, чем его приблудному племяннику, как он шутливо назвал Александра в первый же день знакомства. Трудно было себе представить что‑либо более омерзительное, чем этот бледный, криворотый бродяга, с косыми глазами, лишенными ресниц, чем это порождение сточных канав, сорняк, возросший на унавоженной пороком почве Парижа. Уже в семилетием возрасте он обкрадывал своих сестер, по субботам набрасывался с кулаками на Сесиль, стараясь вырвать из ее слабых рук получку. Мамаше Муано, погруженной в свои заботы, некогда было следить за ним, не удалось ей также заставить его посещать школу, а позднее определить в подмастерья; в конце концов он довел ее до того, что она сама посылала его на улицу, только бы немного передохнуть. Старшие братья награждали его тумаками, отец с утра до ночи был занят на работе, и мальчик, предоставленный самому себе, отданный во власть пороков и преступлений, рос на улице среди своих сверстников, мальчишек и девчонок, которые портили друг друга, как червивые яблоки, до срока упавшие с дерева. И он вырос среди разврата, был принесен в жертву улице бедной семьей, которая старалась избавиться от него, как от бремени, чтобы от этого гнилого плода не испортились остальные.

Так же как Александр, он жил случайными доходами, и с тех пор как мамаша Муано отправилась умирать в больницу, истощенная бесконечными родами, нищенской жизнью и полным развалом семьи, никто даже не знал, где он ночует. Ей минуло шестьдесят, по она сгорбилась, как дряхлая старуха. Папаша Муано, старше ее на два года и такой же скрюченный, с почти парализованными ногами, превратился в жалкую развалину – следствие тяжелого полувекового труда – и вынужден был оставить завод; в доме у них ничего не осталось, кроме жалкого тряпья. Папаша Муано, к счастью, получал небольшую пенсию, которую ему выхлопотал Дени. Но старик впал в детство, отупев от изнурительной работы, ибо, подобно кляче, всю свою жизнь не вылезал из упряжи; он пропивал последние гроши, не выносил одиночества, ноги отказывались ему служить, руки так дрожали, что он не мог даже раскурить трубку. В конце концов ему пришлось поселиться у своих дочерей – Норины и Сесиль, ибо из всей семьи только у них хватило сердца приютить старика отца. Они сняли ему комнатушку на пятом этаже, прямо над своей, присматривали за ним, тратили его скудную пенсию на его же пропитание и содержание, докладывая немало своих денег. Итак, говорили они с веселым и мужественным видом, у них теперь два ребенка, малый и старый, – нелегкое бремя для двух женщин, которые зарабатывают всего пять франков в день, с утра до ночи клея коробочки. По незлобивой иронии судьбы папаша Муано нашел пристанище именно у Норины, у дочери, изгнанной и проклятой им за дурное поведение, у этой потаскушки, опозорившей всю семью. Теперь он целовал у нее руки, когда она, боясь, как бы он не спалил себе копчик носа, помогала ему разжечь трубку.

Но старое гнездо Муано было безнадежно разрушено, семья разлетелась в разные стороны, рассеялась кто куда. Одна лишь Ирма, удачно выйдя замуж, жила счастливо, разыгрывала знатную даму и до того загордилась, что не желала видеть ни братьев, ни сестер. Виктор, вернувшись на завод, снова стал там работать, как работал отец, – упрямо и слепо тянул все ту же лямку. Он женился, и теперь, хотя ему еще не было тридцати шести лет, произвел на свет шестерых детей, трех девочек и трех мальчиков, уготовив тем самым своей жене незавидную судьбу мамаши Муано: ночи безрассудных утех после полуголодных дней, частые роды, тяжелый домашний труд, – словом, молодую ждал тот же конец, что и старуху, – болезни, неизбывная усталость, а дети их, не ведая, что творят, в свою очередь, будут по их примеру плодить проклятый судьбой род бедняков. Еще более трагическая участь была уготована Эфрази. Несчастной женщине, искалеченной хирургическим вмешательством, не посчастливилось умереть вовремя. Перестав быть женщиной, она превратилась в беспомощную калеку, не вставала с постели, не в силах была пошевельнуться, однако продолжала жить, все понимая, видя и слыша. Словно из незасыпанной могилы, она долгие месяцы наблюдала, как рушится то немногое, что осталось от их семьи. Она стала как бы неодушевленным предметом, муж поносил ее, г‑жа Жозеф, сделавшись полновластной хозяйкой дома, издевалась над ней, оставляя ее по целым дням без воды, швыряла ей корки, как больному животному, подстилку которому и то ленятся сменить. Но запуганная и униженная Эфрази смирилась со всем. Самое страшное было то, что трое детей, девочки‑близнецы и мальчик, предоставленные самим себе, оказались во власти улицы и постепенно скатывались на дно. Кончилось тем, что Бенар, муж Эфрази, начал пить вместе с г‑жой Жозеф, не выдержав страшной и гнетущей атмосферы, воцарившейся в их доме. А потом начались драки; они колотили все, что попадало под руку, прогоняли детей, которые возвращались домой рваные и грязные, с карманами, полными краденых вещей. Дважды Бенар исчезал из дому на целую неделю. В третий раз он вообще не вернулся. Когда пришел срок платить за квартиру, г‑жа Жозеф, в свою очередь, ушла с каким‑то мужчиной. Это был конец всему. Эфрази пришлось попросить, чтобы ее поместили в богадельню Сальпетриер; детей же, оставшихся без крова, бросили на произвол судьбы. Мальчик так больше и не появлялся, словно его поглотила парижская клоака. Одна из девочек‑близнецов, которую подобрали на улице, умерла на следующую зиму в больнице. Вторая, Туанетта, худая до ужаса, светловолосая девчонка, со взглядом и зубами волчицы, ночевала под мостами, на дне карьеров, жила в ночлежках, начала заниматься проституцией с десяти лет, а к шестнадцати уже понаторела в разврате и воровстве. Так повторилась история Альфреда, но в еще более страшной форме, ибо здесь шла речь о покинутой, отравленной улицей девушке, которую на каждом шагу подкарауливало преступление. Встретившись, дядя и племянница решили жить вместе, но никто точно не знал, где они ночуют, хотя предполагали, что парочка нашла себе приют в Мулино, в печах для обжига извести.

Однажды, когда Александр поднимался к Норине, он встретил Альфреда, который изредка заходил к папаше Муано выклянчить несколько су. Молодчики разговорились, пришлись друг другу по душе. Так родилось новое сообщество. Александр жил вместе с Ричардом, Альфред привел к ним Туанетту. Их стало четверо, и случилось так, что тощая Туанетта влюбилась в Ричарда, в этого колосса, которому Альфред, как добрый друг, уступил девчонку. С тех пор каждый вечер она получала оплеухи от своего нового владыки, если не приносила ему ста су. Но ей это доставляло удовольствие, ей, которая за малейший щелчок готова была, как дикая кошка, вцепиться любому в физиономию. И общие их дела пошли, как и бывает в подобных случаях: сначала попрошайничество – девчонку, тогда еще совсем молоденькую, бродяги посылали по вечерам в темные переулки просить милостыню у запоздалых буржуа, потом сами набрасывались на них с угрозами, так что те волей‑неволей подавали ей; потом, когда девица подросла, – проституция: она уводила мужчин куда‑нибудь за забор, а тех, кто не хотел расплачиваться, отдавала в руки своих друзей; потом кражи, для начала мелкие, – тащили все, что легко было стянуть с прилавков, затем пошли более серьезные дела, тщательно подготовленные нападения, разработанные, как настоящие военные операции. Банда ночевала где придется: то в подозрительных меблирашках, то на пустырях. Летом они околачивались в лесах предместий, поджидая наступления темноты, которая отдавала Париж в их распоряжение. Они встречались на Центральном рынке, в толпе на бульварах, в подозрительных кабачках, на пустынных улицах, повсюду, где пахло удачей, легкой поживой за счет других. Настоящее племя дикарей в самой гуще цивилизации, бывшей для них как бы дремучим лесом выводок молодых головорезов, живущих вне закона, брошенных на произвол судьбы, люди‑звери, вернувшиеся в первобытное состояние и отданные во власть древних инстинктов грабежа и разбоя. И, как сорная трава, они росли наперекор всему, наглея с каждым днем, и требовали все большей дани у тех, кто имел глупость трудиться, расчищая себе дорогу от воровства к убийству.

По воле минутного порыва сладострастия человеческое семя дает росток, появляется ребенок, и никто о нем не заботится; случайно рожденного на свет, его выбрасывают на улицу без поддержки, без надзора. Там завершается его падение, там становится он страшным продуктом социального распада. Все эти маленькие существа, которых выкинули на улицу, как выкидывают в канаву новорожденных котят, когда их родится слишком много, все эти покинутые, эти бродяги, попрошайки, проститутки, воры становятся унавоженной почвой, на которой пышным цветом произрастает преступление. Это отверженное детство поддерживает очаг ужасающей заразы, гнездящейся в зловещем мраке парижского дна. Это семя, столь неосторожно брошенное на улицу, дает урожай разбоя, страшный урожай зла, от которого трещит по швам общество.

Когда Норине из хвастливых россказней Александра и Альфреда, которым нравилось ее пугать, стали известны подвиги банды, ее охватил такой страх, что она велела приделать еще одну задвижку к своей двери. С наступлением ночи она не открывала никому, пока тот не называл себя. Пытка ее длилась вот уже два года: она жила в постоянном страхе, ожидая визитов Александра. Ему исполнилось уже двадцать лет, он разговаривал с ней свысока и, если ему случалось уходить от нее с пустыми руками, угрожал ей страшными карами. Однажды, когда у Сесиль не хватило сил его удержать, он кинулся к шкафу и унес целый узел белья, платков, салфеток, простыней, намереваясь их продать. Сестры не осмелились броситься за ним вдогонку: растерянные, в слезах, они будто приросли к месту.

Стояла суровая зима. Несчастная семья, эти бедные работницы, разоренные постоянным вымогательством, погибли бы от холода и голода вместе со своим ненаглядным малышом, которого они все‑таки ухитрялись баловать, если бы не помощь, которую постоянно оказывала им их давнишняя приятельница г‑жа Анжелен. Она по‑прежнему работала инспектрисой в благотворительном обществе, по‑прежнему продолжала опекать одиноких матерей в этом жутком, изъязвленном нуждой квартале Гренель. Однако уже давно она не могла ничего сделать для Норины от имени общества. И если она каждый месяц приносила монету в двадцать франков, то урывала ее из тех довольно солидных сумм, которые жертвовали сердобольные люди, зная, что она с пользой раздаст деньги обитателям того страшного ада, где ей приходилось бывать по роду своей деятельности. И ее утешением, последней радостью ее печальной бездетной жизни была эта помощь несчастным детям, которые весело улыбались ей навстречу, зная, что у нее всегда припасены для них какие‑нибудь лакомства.

Однажды, в дождливый и ветреный день, г‑жа Анжелен засиделась у Норины. Прошло всего два часа с тех пор, как она начала свой обход. В руках она держала сумочку, набитую золотыми и серебряными монетами, которые ей предстояло еще раздать. Папаша Муано тоже находился здесь, он удобно сидел на стуле, покуривая трубку. Г‑жа Анжелен принимала большое участие в его судьбе и старалась выхлопотать ему ежемесячное пособие.

– Если бы вы только знали, – говорила она, – как страдают бедняки зимой. Их так много, а всем мы помочь не можем. Вам еще повезло. Я знаю таких, которые ночуют прямо на мостовой, как собаки, и таких, у которых нет угля, чтобы протопить жилье, нет ни единой картофелины, чтобы прокормиться. Ах, если бы вы видели бедных крошек. О, господи боже мой! Детишки валяются прямо в этой грязи, раздетые, разутые, и растут они лишь для того, чтобы погибнуть в тюрьме или на эшафоте, если раньше их не унесет чахотка.

Она вздрогнула, прикрыла глаза, словно желая прогнать страшное видение нужды, позора, преступлений, с которыми ей приходилось сталкиваться при каждом своем посещении этого ада обездоленного материнства, проституции и голода. Она возвращалась после своих обходов бледная, безмолвная, не осмеливаясь рассказать обо всем, с чем соприкоснулась там, на самом дне человеческого падения. Иной раз, трепеща от страха, она вглядывалась в небеса, вопрошая, какое еще мщение уготовано этому граду, проклятому богом.

– О! – прошептала она. – Да простятся им заблуждения за все их муки!

Папаша Муано слушал ее с таким видом, словно понимал каждое слово. Он с трудом вынул трубку изо рта, ибо даже это движение требовало от него, целых пятьдесят лет сражавшегося с железом, орудовавшего молотом и сверлом, огромных усилий.

– Нужно только хорошо себя вести, – глухо пролепетал он, – труд за все вознаграждает.

Он хотел снова взять трубку в рот, но не смог. Его руки, пораженные анкилозом – следствие тяжелого труда, – дрожали. Норине пришлось подняться и помочь ему.

– Бедный отец! – вздохнула Сесиль, которая, не прекращая работы, вырезала картон для коробочек. – Что бы с ним сталось, если бы мы его не приютили? Уж поверьте, Ирма со своими шляпками и шелковыми платьями ни за что не взяла бы его к себе.

Между тем маленький сынишка Норины ни на шаг не отходил от г‑жи Анжелен; он отлично знал, что в те дни, когда, их посещает эта добрая дама, вечером обязательно будет что‑нибудь вкусненькое. Он смеялся, его светлые глазенки, взъерошенная золотистая головка и свежее личико так и лучились радостью. Заметив, с каким любопытством он ждет, когда же она откроет свою сумочку, г‑жа Анжелен растрогалась.

– Подойди же, поцелуй меня, дружочек, – сказала она.

Не было для нее слаще награды, чем поцелуй ребенка в этих бедных семьях, куда она приносила каплю радости… Глаза ее наполнились слезами, когда малыш весело бросился ей на шею, и она снова повторила, обращаясь к матери:

– Нет, нет, вам не на что жаловаться, есть куда более несчастные люди, чем вы… Я знаю одну женщину, которая ради того, чтобы иметь такую крошку, согласилась бы и нуждаться, и клеить коробки с утра до ночи, и жить уединенно в маленькой и бедной комнатушке, которую это дитя до краев наполняет солнцем… О, боже праведный! Если бы вы только захотели, если бы мы могли с вами поменяться ролями!

Тут она умолкла, чтобы не разрыдаться. По‑прежнему кровоточила открытая рана – ее бездетность: ребенок, появление которого она сначала откладывала, затем так страстно ждала и который так и не родился… Супруги старились теперь в горьком одиночестве, занимая на улице Де‑Лилль три тесные комнатки, выходившие во двор, они жили на те деньги, которые она получала за свою работу инспектора, добавляя к этому то немногое, что уцелело от их состояния. Бывший художник, некогда блестящий кавалер, совершенно ослеп. Он стал теперь как бы вещью, жалкой вещью. По утрам жена усаживала его в кресло и находила в той же позе вечером, когда возвращалась домой из своих походов в ужасающую нищету, к преступным матерям и к мученикам‑детям. Муж не мог ни поесть, ни лечь без чужой помощи, у него не было никого, кроме нее, он стал ее ребенком, как он сам же говорил. От этих горько‑насмешливых слов оба плакали. Ребенок? Да, наконец‑то она обзавелась ребенком, и этим ребенком стал он, ее муж! Старое несчастное дитя, которому в неполные пятьдесят лет можно было дать все восемьдесят, дитя, мечтавшее о солнце в своей безысходной черной ночи, в долгие часы одиночества, И г‑жа Анжелен завидовала Норине не только потому, что у той есть ребенок, но и потому, что этот старик, курящий трубку, этот искалеченный трудом человек видит, а следовательно, живет.

– Не надоедай тете, – сказала Норина своему сыну; ее взволновал расстроенный и грустный вид г‑жи Анжелен. – Поди поиграй!

От Матье ей была отчасти известна история супругов Анжелен, Она питала к своей благодетельнице горячую признательность и глубокое уважение и даже немного робела при виде этой величественной, статной дамы, всегда одетой в черное, со следами былой красоты, которую разрушили слезы, хотя ей было всего сорок шесть лет. Она казалась Норине развенчанной королевой, на долю которой выпали жестокие и незаслуженные испытания.

– Иди поиграй, миленький. Ты надоешь тете.

– Надоест? О нет, нет! – воскликнула г‑жа Анжелен, овладев собой. – Напротив, мне с ним так хорошо… Поцелуй меня, поцелуй еще раз!

Потом, спохватившись, что уже поздно, она вдруг заволновалась:

– Как я задержалась, а у меня еще столько посещений до вечера! Вот все, что я могу сделать для вас.

Но в тот момент, когда она вынимала из своей сумочки золотой, в дверь постучали. Норина побледнела, как мертвец: она узнала стук Александра. Что делать? Если не открыть, этот бандит будет стучать, поднимет скандал. Пришлось впустить его, но все обошлось без страшных сцен, которых опасалась Норина. Удивленный тем, что застал здесь незнакомую особу, Александр даже рта не раскрыл; он тихонько проскользнул в угол и встал у стены. Инспектриса сначала подняла на него глаза, а потом отвернулась, полагая, что парень, приход которого никого не удивил, очевидно, близкий знакомый или родственник хозяев. И она продолжала, не считая нужным ничего скрывать:

– Вот двадцать франков, больше мне, увы, не удалось получить… Но обещаю вам, что в будущем месяце я постараюсь удвоить сумму. Ведь это месяц взноса квартирной платы, и я уже договорилась: мне постараются дать побольше… Увы! Только бы хватило, ведь у меня столько нуждающихся!

Ее маленькая сумочка лежала открытой на коленях, и наметанным взглядом Александр сразу оценил ее содержимое, словно взвесил казну бедняков, золото и серебро, даже медные су, распиравшие кожаные бока сумки. По‑прежнему не говоря ни слова, смотрел он, как она закрыла сумку, надела на руку цепочку, затем поднялась со стула.

– Итак, до свидания, до следующего месяца, не так ли? – снова заговорила г‑жа Анжелен. – Я приду, по‑видимому, пятого числа. Начну свой обход, вероятно, с вас. Но, возможно, я буду попозже, так как это день рождения моего бедного мужа… Ну, не падайте духом, работайте хорошенько.

Норина и Сесиль тоже поднялись, чтобы проводить гостью до дверей. И они снова и снова благодарили г‑жу Анжелен, и мальчик снова поцеловал даму в обе щеки от всего своего ребячьего сердца. Сестры, которых напугало появление Александра, свободно вздохнули. Происшествие, в общем, закончилось благополучно, ибо он оказался на редкость сговорчивым и, когда Сесиль пошла за деньгами, не стал торговаться и взял предложенную ему одну монету в сто су вместо четырех, которые потребовал поначалу. На сей раз он мучил их недолго и ушел, унося монету и насвистывая какой‑то бравурный марш.

Субботний день пятого числа следующего месяца выдался дождливый, сумрачный, пожалуй, самый дождливый и сумрачный за всю эту печальную зиму. К трем часам уже почти совсем стемнело. В безлюдном конце улицы Федерации находился большой, обнесенный прогнившим от сырости забором пустырь, много лет назад отведенный



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.