Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Непобедимый



 

Под конец 1958 года из писем Лема окончательно пропадает интонация паники и депрессии, которая последний раз чувствуется во время ремонта дома. Появляется тон, который ещё, возможно, нельзя квалифицировать как bon vivanta, но в любом случае уже кого‑то живущего на достойном уровне (по крайней мере, на таком, на каком можно было жить в коммунистическом режиме).

Случай Лема интересен тем, что писатель постоянно на собственной шкуре переживает то, что в ПНР – несмотря на то что ты можешь быть человеком карьерного успеха (например, автором популярным среди издателей и читателей в стране и за границей) – на самом деле ты мало что имеешь с этого успеха. Даже если исполняется американская мечта о домике и машине, то домик оказывается строительной катастрофой, а машина – гэдээровским «Эрзатцвагеном».

Свои приключения человека, который на самом деле имеет деньги, но не может их тратить, Лем не единожды с юмором описывал в прозе, публицистике и личной корреспонденции, не предназначенной для публикации. И похоже на то, что он не преувеличивал, так как подобные вещи описывали и его друзья. Например, Ян Юзеф Щепаньский, случайный свидетель попытки покупки телевизора Лемом в 1959 году (тогда ещё личный телеприёмник был большой редкостью), описал в своём дневнике такое событие:

«[Лемы] купили телевизор, а на следующий день он сломался. Я поехал с ними в магазин. Им сказали: «У нас каждый третий с дефектом, через две недели пришлём ремонтника».

 

Лемы со Щепаньскими дружили и раньше, но после 1958 года эта дружба становится ещё более тесной. Дом Лемов стоит при «закопанке», то есть по дороге между Краковом и Касинкой в Бескиде Высповом – дачном посёлке, где у Щепаньских был небольшой домик. Так что Щепаньский стал частым гостем у Лемов – гостем очень ценным для биографа, так как фиксировал в старательно ведшемся дневнике практически каждую встречу.

Поэтому нам известно, что началом дружбы было 4 сентября 1952 года, когда Лем завёл со Щепаньским долгую беседу в краковском отделе Союза польских писателей. Кстати говоря, эта первая запись принадлежит к немногим историческим документам, представляющим какую‑либо форму поддержки Лемом марксистской философии – Щепаньский ощущал в разговоре, как будущий приятель обращает его «может, не в сам марксизм, но хотя бы в поддержку марксизма»[198].

В свете того, что Лем писал в письмах к другим знакомым, а также написанной приблизительно в тот же период сатиры на сталинизм, названной «Низкопоклонство», думаю, что Щепаньский немного переборщил. Лем прежде всего называл себя материалистом. Из более поздних записей в дневнике видно, что Щепаньского это шокировало больше всего. Лем разбил в пух и прах все аргументы в пользу веры или мистицизма (такие, как феномен «чудесных исцелений», которые он свёл к сатирической игре) – Щепаньский с горечью, но всё же принимал эти аргументы.

Они также дружили семьями – новогоднюю ночь с 1954 на 1955 год Станислав и Барбара Лемы провели у Щепаньских. С тех пор они почти каждый праздник проводили вместе, хоть и в разных местах. На Новый год 1960/1961 Лемы впервые смогли выступить в роли хозяев – только тогда, в отремонтированном наконец доме, у них появилась такая возможность. До того, на Бонеровской, было слишком тесно. Щепаньский отметил в дневнике только три встречи в краковской квартире Лемов и более десятка визитов Лема у себя. Впервые он побывал у Лемов в новом доме в Клинах 10 мая 1959 года и с тех пор эти пропорции радикально меняются. В конце концов, этот визит был не слишком удачным. Лемы были «больные, усталые и если бы не агрессивный юмор Блоньского, мы все изнудились бы».

Блоньский был виновником всей суматохи, так как это именно он переехал в Клины первым. Именно он высмотрел дом, ожидающий покупателя, и склонял Станислава Лема к переезду, который был мечтой больше Барбары, чем Станислава. Лауреат награды Нике, главный представитель краковской школы литературной критики, влиятельный эссеист, чья статья «Бедные поляки смотрят на гетто» с 1987 года до сегодня формирует риторику высказываний о холокосте, – профессор Блоньский скорее не ассоциируется с «агрессивным юмором». Но глядя на него с точки зрения биографии Лема, мы видим другого Блоньского: эксцентрика, пытающегося обратить на себя внимание общества любой ценой.

Иногда это действительно спасало ситуацию – как в приведённой выше записи 1959 года. Порой это было обременительным для общества, но всегда сносным, как, например, во время новогоднего праздника 1959/1960 (организованного у Блоньских), когда Щепаньский лаконично отметил: «Блоньский, как всегда, пытался удивить всех гротескными фантазиями». Но ровно через год, в следующую новогоднюю ночь, Щепаньский напрямую обвиняет Блоньского в том, что тот испортил атмосферу праздника: «Блоньский в ужасном настроении, обиженный на Лемов, страдающий от нашей неготовности восхищаться его блистательными выражениями», описал и диагностировал эксцентричное поведение приятеля так: «Феноменально способный, толстый и прожорливый парень, который создавал систему агрессивного блефа для самозащиты, и таким и остался».

Блоньский виделся с Лемами практически каждый день, когда их не разделяли заграничные поездки (которых будет с каждым годом всё больше). И почти каждая встреча заканчивалась скандалом. Михал Зых, племянник Лема, был свидетелем таких встреч в юном возрасте (когда болел – а болел он часто, – попадал под опеку бабушки, а потому проводил дни и ночи в доме в Клинах). Он рассказывал мне, что эти споры слушал со страхом, потому что двое мужчин вели себя так, как будто были в шаге от физической конфронтации[199].

Я спрашивал Барбару Лем, дошло ли когда‑то до такой конфронтации. Она отрицала, но сказала, что тоже порой опасалась этого, а раз была абсолютно уверена, что они дерутся, потому что ругань, доносящаяся из кабинета её мужа на втором этаже, перешла в нечленораздельные крики и звук драки.

Она побежала наверх, и пред ней предстала весьма необычная картина. Ян Блоньский – возможно, снова разочарованный «неготовностью восхищаться его блистательными выражениями» – в приступе «агрессивного юмора» заскочил Станиславу Лему на спину. Тот из‑за военной травмы не переносил физической близости других людей, потому не оценил шутку и пытался любой ценой скинуть Блоньского, который, в свою очередь, испуганный реакцией друга, вцепился в него ещё крепче. Потому Лем начал ударять им о мебель. И лишь появление Барбары успокоило обоих знаменитых литераторов[200].

Из‑за чего они так ругались? Из‑за всего: начиная от самых серьёзных дел и заканчивая мелочами. Михал Зых вспоминал, что его дядя не любил, когда Блоньский проводил лингвистические эксперименты с его именем и называл дядю, к примеру, «Сташина‑пташина». Чем больше Лем протестовал против таких искажений, тем охотнее Блоньский издевался над ним.

Случались и более важные темы споров. Блоньский был гуманитарием, разочарованный гуманитарными науками, который искал способ «онаучить» литературоведение. В 60‐х годах ХХ века модным направлением (разумеется, как и остальные подобные направления, он привёл в тупик) был структурализм, французские теоретики которого обращались к метафорам из алгебры и кибернетики.

Блоньский хотел, чтобы его сосед поделился с ним своими знаниями в этой области, но гордость не позволяла ему занять роль обычного ученика. Он ушёл в «агрессивный блеф». Но сосед не остался в долгу, потому что оказался в обратной ситуации.

Лем всю свою сознательную жизнь любил науку, но всю жизнь имел к ней свои претензии. От юношеского «Человека с Марса» и до «Гласа Господа» или «Фиаско» у него видна одна и та же боязнь того, что если обезьяне дать калькулятор, то она будет использовать его для того, чтобы бить по голове другую обезьяну. Наука и техника не делают нас лучшими людьми – наоборот, чем мощнее инструмент оказывается в наших руках, тем страшнее применение мы ему находим.

Лема интересовал вопрос об источнике зла. Раз он даже ответил на него в фельетоне:

 

«На классический вопрос «unde malum», «откуда зло», у меня такой ответ: это началось какие‑то сто – сто двадцать тысяч лет назад, в верхнем четвертичном периоде, когда наши предки поубивали всех мамонтов и целую массу других млекопитающих»[201].

 

Этот ответ – конечно, шутка. В Блоньском Лем видел кого‑то, кто прочёл больше книг на эту тему и у кого были более интересные идеи, но, видимо, потому не мог просто так позволить соседу превратить его дом в классический семинар. Все разговоры в конце концов всё равно переходили в скандал.

Темы этих споров порой бывали необычные, например: «Откуда происходит зло?», «Сможет ли кибернетика объяснить все поступки людей?», «Какие науки важнее – о человеке или о Вселенной?». Так их, по крайней мере, запомнила Барбара Лем, и след этих дискуссий закреплён и в дневнике Щепаньского записью от 15 июля 1960 года: «Лем рассказывал мне о фанатизме Блоньского, странно переплетающемся с его восхищением культом зла в литературе».

 

Третьим близким другом Лема в этот жизненный период был Славомир Мрожек. Впервые они встретились на свадьбе Лемов в 1953 году, но на «ты» перешли только на праздновании Нового года 1958/1959 у Яна Юзефа Щепаньского (кроме Лемов и Мрожека, там был также Ежи Турович – есть, однако, такие приемы, на которые человек готов любой ценой попасть хотя бы в роли официанта, гардеробщика, водителя… кого угодно).

Переписываться, однако, они начали ранее, но первое личное письмо было отправлено Мрожеком 14 января 1959 года:

 

«Станислав,

в первых словах моего письма подчеркиваю отказ от формальностей, который произошёл между нами в ночь с 31.XII.1958 на 1.I.1959. Я делаю это с некоторым опасением, не было ли с твоей стороны это эффектом легкомыслия. С другой стороны, я некоторым образом страхую себя и утверждаю это в письменном виде, окапываясь на этих позициях»[202].

 

Судя по первым письмам, писателей сблизила именно автомобильная тема. Мрожек как раз покупал машину марки «Р70». Лем, без сомнений, был авторитетом для своих «литературных» знакомых, когда речь шла об автомобилях – хотя бы просто потому, что любил это. Из его писем кажется, что он сам ремонтировал машины: хоть у него в гараже и был комплект основных инструментов, но на самом деле главным источником знаний Лема был его сосед, пан Зависляк, автомеханик (так, по крайней мере, утверждает Михал Зых). Так или иначе, весьма естественным кажется то, что Мрожек и Сцибор‑Рыльский обращались со своими вопросами по поводу масла, проводов и фильтров именно к Лему.

Корреспонденция Лема с Мрожеком быстро перешла на более интересные темы. Оба дискутировали о философских, политических и литературных концепциях, опираясь на других писателей. Их объединяла нелюбовь к забытому уже Иренеушу Ирединскому, который тогда был знаменитым писателем, но не оставил после себя ничего такого, что выдержало бы испытание временем. Другим общим убеждением стало глубокое неверие в то, что реформирование строя ПНР может принести хоть что‑то хорошее.

На переломе 1958 и 1959 годов у обоих были очень похожие литературные воззрения. «Свадьба в Атомицах» Мрожека и «Вторжение с Альдебарана» Лема – это настолько похожие произведения, что могли бы принадлежать одному автору. Потом, разумеется, дороги двух писателей разойдутся, и уже в 1959 году оба будут работать над своими величайшими шедеврами.

Ввиду переезда Мрожека в Варшаву, а потом во Францию и Италию, их дружба продолжалась в письмах – так же как раньше с Врублевским или Сцибором‑Рыльским. Хотя в письмах всё ещё видны попытки договориться о встрече, реальные возможности случались очень редко. Намного реже, чем с Блоньским или Щепаньским.

Социальная жизнь Лема не ограничивалась, однако, писателями. В конце концов, никто из них тогда так не называл себя. Приёмы, на которых все являются журналистами, в большинстве своём объединённые одним и тем же титулом, – это феномен современной Варшавы, но точно не тогдашнего Кракова. На том же праздновании Нового года у Щепаньских, кроме Лема, Мрожека и Туровича, были ещё коллеги по службе, соседи, знакомые жены… все они скрупулезно перечислены в дневнике.

Лемы и дальше были постоянными гостями на семейных праздниках Колодзеев, которые остались на Бонеровской (и в свою очередь, часто навещали Лемов в Клинах). Из воспоминаний Михала Зыха видно, что его дядя прекрасно вписывался в общество близких и дальних родственников своей жены. В доме в Клинах, который тогда ещё не находился на улице Нарвик (изначально улица должна была называться Фортовая)[203], постоянно жила тёща Лема, а также сестра его жены и маленький Михась. На самом деле они жили там, только когда Михась болел, но болел он часто, разными болезнями детского возраста – например, в 1959 году он сперва подхватил свинку (которую ещё называли переделанным немецким словом «мумс»), а через несколько дней скарлатину[204]. Мумсом заразилась и некая Халинка, девушка, которая работала у них на кухне. Это все, вероятно, вдохновило Лема создать одну сцену из «Рассказа Пиркса»: «Сначала техник, обслуживавший реактор, потом оба пилота сразу, а потом и остальные: морды распухли, глаза как щелки, высокая температура, о вахтах уж и говорить не приходилось»[205].

Семья Лесьняков часто встречалась в поместье в Строжи возле Мыслениц. Станислав Лем охотно участвовал во время этих поездок в автомобильных гонках, которые Михал Зых вспоминал со страхом. Потому что его дяди устраивали гонки вокруг липы, растущей во дворе, либо делали сумасшедшие рейды по «закопанке». Чтобы гонка была интереснее, правило было такое, что пассажиры как могут мешают водителю ехать – закрывают ему глаза, переключают передачи, срывают ручной тормоз, включают дворники или забирают очки. К счастью, машины тогда были редкостью, и движение на трассе было слабое. Однако и без того страшно подумать, что достаточно было бы одного грузовика, чтобы забава закончилась трагедией.

Но тогда у людей был другой подход к безопасности на дороге, чем у нас сейчас, во времена евросоюзовских сертификатов, краш‑тестов и подушек безопасности. К сожалению, они тоже платили за эти игры высокую цену. К счастью, её не заплатили ни Лем, ни Мрожек, хотя второй описывал в письме 1961 года, как разбил свой «Р70», когда его занесло на мокрой брусчатке, которая в те времена покрывала сегодняшнюю автостраду S7 где‑то в окрестностях неподалёку от Тарчина[206].

«35 000 уже проехал, и вал действительно у него стучал», – подытожил Мрожек. Лем попрощался со своим «Р70» раньше и с меньшим пробегом – 21 тысяча км[207]. Он никогда не любил эту машину – как помним, он должен был купить хоть что‑то в связи с переездом, но ничего лучше тогда не мог себе позволить. Привлекательные для него машины требовали валюты, а у писателя тогда было трудно даже со злотыми.

Лемы с самого начала считали, что без машины нет и речи о переезде в Клины из‑за отсутствия общественного транспорта в этом районе и какой‑либо инфраструктуры. Много лет до ближайшего магазина они ездили несколько километров. Магазин в их районе открыли только в 1964 году. В то время не так уж много жителей того района могли похвастаться автомобилями. Михал Зых вспоминал, что, кроме «Р70» Лемов, там было ещё «Рено Дафин» Блоньского, а также «Сиренка» и «Декавка» (то есть машина марки «DKW»). Самая хорошая машина была у знахаря, к которому пациенты приезжали из близлежащих посёлков, – «Симка Аронде» – объект нереализовавшихся мечтаний самого Лема.

Витольд Колодзей вспоминает, что во времена его детства сам звук двигателя на Бонеровской означал приезд дяди Сташека. Это были времена, когда по улице в центре города машина проезжала раз в несколько дней. Как они справлялись без автомобилей? Мотоциклы не были тогда элементом стиля – лишь заменой для тех, кто не мог позволить себе автомобиль. Например, Ян Юзеф Щепаньский между Краковом и Касинкой ездил сначала на велосипеде, а потом на мотоцикле «Виллерс 125» – и совсем не по причине контркультурных взглядов.

В начале шестидесятых Лема перестали ограничивать финансовые вопросы, и уже никогда не наступит время, когда он будет беспокоиться о деньгах. Разумеется, в письмах он ещё будет жаловаться – то на незапланированные расходы, то на задержку гонорара, но неизменным доказательством его финансовой стабильности станет то, что его друзья – особенно Сцибор‑Рыльский и Щепаньский – начинают воспринимать его как источник быстрого займа денег.

Если Щепаньский фиксирует это короткой отметкой в дневнике с датой 13 декабря 1961 года, то со Сцибором‑Рыльским переписка по вопросу займа очень обширная. Часто даже эмоциональная. Впервые эта тема появляется весной 1959 года. Для них обоих этот вопрос был неловок, потому изначально носил роль аллюзий, недосказанностей, например: «Как с деньгами? Если что, я готов».

В письме от 21 ноября Лем описывал возвращение на машине с визита у Сциборов‐Рыльских:

 

«Барбара обратила моё внимание, что, будучи у вас, я вёл себя неприлично, как хам, и не по своему врождённому обычаю, а якобы давая вам понять, что ожидаю в не близком, но справедливом будущем каких‑то процентов от тебя за данные взаймы деньги. Так что если на самом деле нечто подобное имело место быть сказано, хоть я абсолютно подобного ничего себе не припоминаю, то, однако, ввиду Жены, да и на всякий пожарный, а равно и будущий случай, дабы исключить какую‑либо вероятность появления круговых сплетен обо мне и глупых разговоров за спиной, в самой что ни на есть реальности – этими словами гарантирую тебе, что ничего подобного, чистая ерунда, недоразуменьице, а если что угодно и как‑то прозвучало, то гарантирую: чистая игра полуслов, слуховые отклонения, устная аберрация и квадрат […], а вообще, так бывает же, и вообще за свинью паршивую меня не держи».

 

Перед Сцибором‑Рыльским Лем никогда не имел никаких финансовых тайн. Одной из причин улучшения материальной ситуации в 1958 году было, конечно, подписание трёх договоров на три романа, но второй – и самой важной – был прогресс с делом экранизации «Астронавтов». Все свои киношные проблемы Лем обсуждал с другом, который уже тогда имел реализованные сценарии и собственноручную режиссуру.

Стычки с немцами под конец 1958 года обрели своё горько‑сладкое окончание. Несмотря на переживания Лема, съёмки начались, но, как он и опасался, его замечания к сценарию были проигнорированы. Немцы сделали фильм по‑своему, ведя себя так, словно сталинизм не закончился и в каждом фильме нужно восхвалять только единственно правильный режим (Лем же предлагал аполитичное видение интернационального будущего, более‑менее такое, как показано в фильме «Стартрек»). Съёмки были закончены в июне 1959 года. Лем следил за работами издалека, так как ему присылали только фото планов:

 

«Я просматривал много цветных картинок – вообще мне ужасно не нравится, и я чувствую какое‑то одурачивание в воздухе, тем более что худших актёров нельзя себе представить. Одни сопляки играют старших учёных. У каждого прямо на лице написана всеобъемлющая глупость. Китаец смотрится лет на 28, остальные ещё хуже… наш Маховский выглядит на их фоне как папаша. Йоко Тани красивая (прилагаю фото), но что с того?»

 

Для Лема уже тогда его проза первой половины пятидесятых была стыдливым воспоминанием. Он перешёл на высший уровень литературы. В том же письме в следующем предложении он пишет:

 

«Авторские экземпляры «Эдема» я получил только вчера. Денег, конечно, ещё нет, но живу я только благодаря “WL”»[208].

 

Через пять дней после этого письма Лем начнёт писать «Солярис»[209]. Те деньги, которые он получил от «Wydawnictwo Literackie», – это аванс за «Рукопись, найденную в ванне», первый срок сдачи которой прошёл ещё в мае 1959 года[210]. Для Лема, который в тот момент пребывал между «Эдемом» и этими двумя романами (а точнее, тремя – потому что было ещё не написано «Возвращение со звёзд», на которое у него просто не было времени, но и этот договор он вынужден был со временем исполнить), «Астронавты» были далёким воспоминанием, как будто их вообще написал кто‑то другой. Единственным приемлемым уровнем чисто развлекательной фантастики, до которого он ещё мог опуститься, в тот момент были «Рассказы о пилоте Пирксе», экранизировать которые его уговаривал Сцибор‑Рыльский.

Лем очень боялся, что «большое одурачивание», связанное с гэдээровским фильмом – который вышел под названием «Молчаливая звезда», – ударит рикошетом по его писательской репутации. Он раздумывал над тем, чтобы вычеркнуть свою фамилию, но не сделал этого главным образом по двум причинам – Восточная Германия хорошо ему платила, а Западная Германия благодаря этому фильму заинтересовалась его творчеством. Они начали закупать гэдээровские издания, появились даже первые предложения от издателей ФРГ.

Лем не хотел провоцировать скандал. Он думал о том, чтобы опубликовать собственную версию сценария, чтобы таким образом осторожно отгородиться от фильма – такое предложение появляется в том же письме, в котором Лем извиняется за «недоразуменьице» по поводу долга Сцибора‑Рыльского. Однако он так и не решится на подобный шаг, вероятно, не желая конфликтовать с немцами.

Как будто мало было проблем с экранизацией «Астронавтов», так в 1961 году чехи начали подумывать об экранизации «Магелланова облака». В конечном итоге из этого получился фильм «Икария ХВ‐1», который вышел на экраны в июне 1963 года. Фильм сохранил много общего с сюжетом «Магелланова облака». Там, например, появляется сцена, встречи в космосе мёртвой боевой станции НАТО. Фамилию Лема мы не увидим в титрах, так как формально это была пиратская экранизация. Лем так описывал это Врублевскому в 1961 году:

 

«Сейчас у меня серьёзная схватка с чехами, двое их авторов [Павел Юрачек и Йиндржих Полак] украли много моих идей из «Магелланова облака» и, не спросив разрешения, написали сценарий – к тому же в два раза хуже, чем у «Молчаливой звезды», – я руками и ногами против, но я один, так как чешское агентство «ДИЛИЯ», разумеется, защищает своих чехов, юристы выискивают крючки в авторском праве, меня приглашали в Варшаву, уже несколько дней подряд меня спозаранку будит телеграмма из Праги, я на всё ответил отрицательно и пока что всё утихло, но это только пока»[211].

 

Мне неизвестно, что чехи предложили Лему – очевидно, размещение его фамилии в титрах, но без выплаты гонорара. Лема, скорее всего, заинтересовало бы обратное предложение. «Молчаливая звезда» была такой, какой была, но хотя бы принесла ему достаточное количество восточнонемецких марок, чтобы исполнить его мечту: Лем впервые в жизни смог купить себе нормальную машину.

Забегая наперёд, скажу, что это будет очередная серия разочарований для Лема. Весной 1959 года Лем занимался разными формальностями в связи с получением разрешения в соответствующих гэдээровских и пээнэровских администрациях на то, чтобы польский писатель потратил гэдээровские деньги на покупку гэдээровского автомобиля и потом пригнал его в Польшу – всё это требовало массы печатей и разрешений. Возможно, это вдохновило Лема на написание «Рукописи, найденной в ванне». Гэдээровских марок у Лема в любом случае было столько, что хватило бы на самую дорогую позицию в ценнике. Он не мог не похвастаться Сцибору‑Рыльскому[212]:

 

«Я выбрал из каталога «Вартбург Коуп», потому что у него крышки на рефлекторах, панорамные окна, Hard‑Top, сиденья, которые раскладываются, чтобы можно было спать – роскошь! – радио, всё синхронизировано, новая подвеска, много хрома, белые круги на шинах и вообще неизвестный в Польше силуэт кузова».

 

На фото машина действительно выглядела впечатляюще. Всего выпустили немногим больше 5000 экземпляров этой модели. В хорошем состоянии она стоит сегодня тридцать семь тысяч евро[213], то есть столько, сколько машины достойного класса.

Из письма видно, что гэдээровская сторона пыталась уговорить Лема выбрать стандартный «Вартбург», аргументируя это тем, что версию «экстра» он будет долго ждать. Это странно для современного читателя, привыкшего скорее к обратной ситуации, когда продавец обычно старается уговорить на более дорогую комплектовку, чем та, которую мы можем себе позволить. Немцы, вероятно, знали что‑то, чего в 1959 году Лем ещё не осознавал. А именно то, что покупка дорогой машины в экономике дефицита является ошибкой, потому что все эти «предметы роскоши» будут портить его репутацию.

Автомобиль в любом случае выглядел прекрасно. Это позволило Лему осуществить очередной элемент американского сна, в котором, как помним, речь шла не только о домике в предместье, но также о том, чтобы со всем престижем въезжать в центр на машине с «вообще неизвестным в Польше силуэтом кузова». Лемы ездят в Краков на разные культурные события. Так, например, одно из них он описывает в письме к Сцибору‑Рыльскому:

 

«Усираюсь тут над писательской работой – в равной степени бесплодно, как и толково. Вчера с Блоньским были в Подвале краковском, у Скшинецкого Петра. Очень интересно и Странно. Куча Котейков – Седых Удальцов, Невероятно Синеглазых, шпильконогих, чёрные и разноцветные свитера парней, Брошек [Ежи Брошкевич], Мрожек, Фляшен с Женой, несколько Психиатров из краковской дурноклиники, лысых молодых интеллектуалов, всё в Ужасной Толкучке. Я сидел в проходе, который за пятнадцать минут до представления заставляется деревянными стульчиками, как замурованный, так что литературные котейки и котихи по мне ходили на четвереньках, желая туда или обратно. Наконец, рык джазовой музыки, умиляющей ожидание, смолкает, и зажигаются доморощенные свечи и рефлекторы, и начинается программа, сложенная из гениального абсурда. Жалей, что ты этого не видел. Приятная атмосфера непринужденного вливания аперитивов за корсеты котих (из тесноты, не извращения!), потому что тут каждый предпочитает залить в горло, танго КСАВЕРИЙ и ВЕТЕР, драки, Эх‑Ух‑хнем, лекция о советской живописи (это была генеральная попытка, сомневаюсь, чтобы им пропустили эту живопись) – короче, забав по Раковину (ушную)»[214].

 

Ян Юзеф Щепаньский в свою очередь записал в дневнике свои общие краковские культурные вечера с Лемами. Они снова вместе пошли в Подвал (4 декабря 1960 года), в Михаликовую Яму (19 декабря 1960 года) и к Кшиштофоровым, на «В маленьком дворе» в режиссуре Кантора. Со свойственной ему лаконичностью Щепаньский даёт такую рецензию Кантору: «мучительное бахвальство с претензией». Жизнь Лему в это время портят две вещи, первая из которых – это здоровье. Так он описывает в 1959 году своё состояние Сцибору‑Рыльскому[215]:

 

«Я сейчас совсем несчастен. Вместе с забастовкой почек (песочек, да!) в подарок от судьбы я получил ещё нарушение плечевого сустава (риматис или как‑то так), тяжёлое пищевое отравление (эпоха срачки уже прошла, сейчас я на манных кашицах), и это во время, когда моя тёща приготовила для Станислава финиковый торт и слоёный торт… из высших слоёв атмосферы – а мне можно только постный сухарик!»

 

Состояние его здоровья никогда, к сожалению, не улучшится. Будут лучшие и худшие дни, но Лема всегда будет что‑то беспокоить – получается наоборот, как с финансовыми проблемами, с которыми в 1958 году Лем навсегда попрощался. И здесь мы подходим ко второй проблеме – это прощание с денежными вопросами было напрямую связано, как помним, с подписанием договоров на три романа для трёх разных издательств.

В середине 1959 года заканчивались сроки сдачи рукописей, а Лем не взялся ни за одну из них. Хуже того – соблазнённый киношными предложениями Сцибора‑Рыльского, вместо того, чтобы писать эти романы, он обдумывал концепцию фильма. Разные идеи, которые он описывает Сцибору‑Рыльскому в письмах, в конце концов выльются в сборник «Лунная ночь», который будет издан в 1963 году. Короче говоря, будучи должен трём институциям три книги и один сценарий, он практически ничего не успел написать.

По правде говоря, ни на один из романов у него не было идей. Издательский договор, который в конечном итоге был выполнен романом «Солярис», подписывался на произведение под рабочим названием «Космическая миссия», героем которой должен был стать «разведчик, отправленный на космическую станцию, которая вызывала подозрения у Центрального управления»[216].

«Рукопись, найденная в ванне» начиналась рассказом о Ийоне Тихом, который вышел из‑под контроля автора по ходу написания – потому он решил выбросить «соответствующий зачаток» и оставить безымянного героя. Роман удивлял его самого во время написания, как он описал Мрожеку, «я Вообще Ничего Не Планировал – Само Так Получилось!»[217]. Так же было и с «Возвращением со звёзд». Лем начал писать роман об астронавте, вернувшемся из далёкого путешествия, которое для него длилось двадцать два года, а на Земле прошло сто двадцать семь лет (из‑за эйнштейновского релятивистского замедления времени), не имея понятия, какие цивилизационные изменения произошли во время его отсутствия.

Когда Лем рассказал всё это Бересю, тот не поверил. И правильно – ведь трудно было поверить, что такие гениальные вещи, как бетризация из «Возвращения со звёзд» или существа F из «Соляриса» можно было выдумать a vista, просто стукая по клавишам. Однако когда представим себе хронологию событий и примем во внимание жизненный опыт Лема, это перестаёт быть таким неправдоподобным.

Первым делом пошёл «Солярис». 1 июня 1959 года Лемы выехали в Закопане[218]. Для Барбары Лем это был дебют в вождении вне города. Поездка была плодотворной. Почти три недели спустя Лем писал Сцибору‑Рыльскому:

«Правда, что я тут усираюсь (уж простите, Уважаемый Пан, мне, хаму, такие словечки в Официальном Письме), но с 1 июня я уже 120 страниц написал, но они держатся кучи и не плавают среди говна в канализации только потому, что я до сих пор трушу их прочесть»[219].

Получается, что писал он в среднем по шесть страниц в день! Шесть страниц одного из самых важных романов science fiction в истории жанра! Лем, однако, не чувствовал тогда, что создаёт шедевр.

Наоборот – он переживал, что у него получается роман ни о чём. Первоначальная идея с недоверчивым Центральным управлением уже успела поплыть «среди говна в канализацию» – после него остался странный след таинственного Моддарда, который привёз главного героя на станцию, а потом исчез из романа, чтобы больше не появиться. В финале – написанном год спустя – герой действительно отправляет в Центральное управление свой рапорт, но тогда Лем уже знал, что у него получилась книга о чём‑то совершенно другом.

О чём – этого после написания первых ста двадцати страниц он ещё не знал. На тот момент он ещё не написал «Малый апокриф», в котором действие постепенно замирает, а главный герой и рассказчик в одном лице – психолог Крис Кельвин, отправленный на станцию Солярис Центральным управлением, – весьма логично беспокоится отсутствием связи, после чего начинает пересказывать читателю историю попыток земных учёных понять эту планету.

Этот раздел являет собой пастиш научного метода. В категориях произведения‑экшена это композиционная ошибка: сюжет не продвигается вперёд. Из фильмов Тарковского и Содерберга этот раздел был удалён полностью, потому что до конца не было понятно, даже как его снять: герой сидит в библиотеке и читает, бормоча себе под нос? Даже если бы его играл Джордж Клуни, зрители вряд ли выдержали бы нечто подобное.

После очередного месяца Лем пишет в Закопане две версии письма Ежи Врублевскому, датированные «28 July» и «28 or 29 July». Оба на английском. Не знаю, отправил ли он какое‑то из них, но писал их, очевидно, прежде всего для себя, пытаясь самому себе объяснить, о чём роман «Солярис».

Это вопрос, на который можно ответить одним предложением или (пусть так) одним письмом на две странички. Но, судя по тем письмам, Лем в июле 1959 года всё ещё не знает ответ на этот вопрос. Самым важным в его романе является океан. Вероятно, автор был убеждён, что в финале должна проясниться его Загадка – так, как в «Эдеме»:

 

«There lives a giant ocean, with no machines, no architecture (Earth‑like, of course), no literature, no music, no language, but there is some kind of information cruising, some inter‑nal steering processes, some intrinsic psychical life, and the scientific team, landing on Solaris, will proceed to make the famous first contact. But there can be no such thing. We have no semantic bridge between us and the living being. We have no common experiences. This creature has no EXTERNAL language, because there is no one, to whom she could speak».

(«Там живёт огромный океан, без машин, без архитектуры (напоминающей земную, разумеется), без литературы, без музыки, без языка, но присутствует какая‑то форма информационного обмена, какие‑то внутренние процессы управления, какая‑то врождённая психологическая жизнь, а научный коллектив, приземляющийся на Солярис, приступает к установлению знаменитого первого контакта. Но это не может произойти. У нас нет общего опыта. Это создание не обладает никаким ВНЕШНИМ языком, потому что у него нет никого, с кем могло бы [sic!] говорить».)

 

Как литературный критик я сказал бы, что этот океан – это макгаффин, как назвал этот композиционный приём Альфред Хичкок, комментируя сюжет прототриллера «39 шагов». Макгаффин – это что‑то, что якобы очень важно для действия, но на самом деле неизвестно, что это вообще такое, и это не очень важно для сюжета (потому что самое важное – это смотреть, как Кэри Грант убегает от обстрела из самолёта). Самым знаменитым макгаффином поп‑культуры оказался чемоданчик в Pulp Fiction – весь сюжет построен вокруг него, но мы так никогда и не узнаем, что было внутри. Потому что кому какое дело?

Океан, населяющий Солярис, оказывается захватывающей идеей, но на самом деле самое интересное в романе другое. Когда учёные пытаются установить контакт с океаном, океан сам пытается установить контакт с людьми. Он больше, чем люди, знает о нейтрино – элементарных частицах, теоретически предсказанных в 30‐х годах ХХ века, но впервые зафиксированных только в 1956 году (я специально подчёркиваю эту дату, чтобы показать, насколько Лем следил за наукой).

Нейтрино проникают через всё даже лучше, чем рентгеновские лучи, потому что почти не оставляют следов. Даже сегодня учёные имеют большие проблемы с их идентификацией. Океан благодаря своему врождённому умению регистрировать нейтрино может читать мысли астронавтов, а также материализовать для них создания F, как это назвал один из исследователей, доктор Сарториус.

Создания F – это материализация самых скрытых фантазий из подсознания. Для главного героя романа такой фантазией является Хари – женщина, которую когда‑то он очень обидел и которая из‑за него совершила самоубийство. Кельвин всё ещё живёт тенью того воспоминания, и в его жизни нет такого дня, в котором он не мечтал о том, чтобы вернуть время и исправить эту ошибку.

Остальным астронавтам виделись, вероятно, материализации их сексуальных фантазий, хотя об этом не говорится напрямую. Мы можем только догадываться об этом по намёкам одного из них (Снаута) и по осиротевшему созданию F, которое после себя оставляет Гибариан, приятель Кельвина. Это большая голая негритянка со «слоновьими бёдрами», похожая на «гигантские скульптуры каменного века, которые можно увидеть в антропологических музеях»[220].

Летом 1959 года Лем ещё не осознавал того, что у него уже есть идея книги – планета, где человек получает шанс исправить свои ошибки, которые мучают его десятилетиями. Он слишком много внимания уделяет океану, который почти отсутствует в обеих экранизациях Тарковского и Содерберга. Лем не заметил, что в основе всего сюжета должны быть отношения Кельвина и Хари, которые выгодно подчёркивают обе экранизации, а также позаимствованные Полом Андерсеном в научно‑фантастическом фильме ужасов «Сквозь горизонт» (1997), в котором таким макгаффином является нечто иное («экспериментальный гравитационный двигатель»), но результат получается тот же: астронавт (Сэм Нилл) встречает жену, которая когда‑то из‑за него покончила с собой (Холли Чант).

Чтобы понять, что является центральным сюжетом его собственного ром



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.