|
|||
Натан Дубовицкий 3 страница
Понемногу Егор понял, что он не самый обычный читатель. Формально он проходил по низшему читательскому разряду чичиковского Петрушки, который, как говорят, увлекался чтением именно как процессом, в результате которого буквы складываются в слоги, слоги в слова, те в предложения, которые часто чёрт знает что и означают. Тема сочинения, его сюжетная колея, описываемые предметы и существа не занимали Егора. Напротив, слова, отделённые от предметов, знаки, отлетевшие от одервеневших тел и символы, отвязавшиеся от так называемой реальности, были для него аттракционом и радостью. Ему интересны были приключения имён, а не людей.
Имена не пахли, не толкались, не чавкали. Бытовое оборудование жизни — плотное нагромождение жести, плоти, жилистое, жиром пузырящееся, железное на вкус, полуразмороженное мясо дикой москвы, которым питались его силы, из которого он был сделан, вернее, его повседневная поверхность, обыденная оболочка, — тщательно отслаивалось Егором от глубокой высоты мироздания, где в ослепительной бездне играли бесплотные, беспилотные, беспутные слова, свободные, сочетались, разбегались и сливались в чудесные иногда узоры.
Круг его чтения очертился так прихотливо, что поделиться впечатлениями с кем-либо даже пытаться стало бесполезно. Ведь на вопрос о любимейших сочинениях, он, изрядно помешкав, мог с большим трудом выдать что-то вроде: «Послание Алабию о том, что нет трёх богов» Григория Нисского, приписываемый Джону Донну сонет без названия и несколько разрозненных абзацев из «Поднятой целины». И это в лучшем случае, и самое доступное уму.
Вкус его и его знания были странны, он очень скоро увидел сам, насколько одинок и начисто исключён из всех человечьих подмножеств. Удивительным образом то, что он считал собой, замкнуто было как бы в ореховой скорлупе, помещалось со всей своей необъятностью в этой скорлупе, скребло её изнутри и не могло выбраться наружу. Снаружи разгуливали его тени, его куклы и представления, управляемые к тому же в большей степени зрителями, обитателями внешнего пространства, нежели им самим.
Про себя думал, что устроен наподобие аутиста, развёрнутого почти целиком внутрь, только имитирующего связь с абонентами за границей себя, говорящего с ними подставными голосами, подслушанными у них же, чтобы выудить в окружающей его со всех сторон бушующей москве книги, еду, одежду, деньги, секс, власть и прочие полезные вещи.
Уверен был, что божественный мэйнстрим истинного знания довольно пустынен и малообитаем, что в его потоке люди попадаются редко, напротив, человечина гуще и наваристей как раз на обочинах божьего промысла, и граждане охотней теснятся в тёмной тине у загаженных берегов, держатся мелких мест, роятся где помутнее среди сплетен и суеверий, и калачом их не выманишь оттудова на середину, где свободно и спокойно течение белого света.
Он слышал то, что не мог напеть, ни пересказать, но слышал отчётливо и знал точно — сквозь шумы и помехи мыльной, всуе толпящейся современности/временности, — торжественный, плоский и неподвижный, как фрески Джотто, смех изначальной тишины, излучённый задолго, за вечность до нас и по наш день звенящий для немногих, чей слух увечен особенным образом.
Он понял, что слышит, однажды в детстве, когда разом все кузнечики ослепительного июльского полдня издали такой же ровный, плоский, не выше тишины и потому кажущийся тишиной ясный звон — и прямо на глазах облезла ткань видимости, обёрточный холст красоты. Разошлись, разъехались швы времени, осыпались поздние наслоения. Стёрлись, исчезли: речка — сверкнув как молния; лес и луг — свернувшись, как свиток; церковь, домики, стада и сады с огородами — слетев, как спугнутые птицы; солнце — слившись с небом, как тень. И сквозь них властно проступили озарённые реликтовым смехом истинные вещи — солнце, огороды, сады и стада, церковь и домики, лес, луг, речка. Те же с виду и по названиям, они были, в отличие от пропавших своих тёзок и двойников — не полыми, не дутыми, не пустыми, не выеденными и прожёванными изнутри в труху вертлявой скользкой смертию, но наоборот, — прочными и сочными, сделанными навсегда из доброго вещества тишины.
Отслужив десантником, отслужив легко и не без удовольствия, что было даже странно для человека, знающего слово «гуссерль», Егор решил свести своё существование к минимуму, полагая, что чем слабее человек существует, тем меньше зла выделяет и не столь сильно загрязняет тем самым окружающую пустоту. Он устремился жить как можно тише и устроился в громадное госиздательство рядовым редактором в подотдел Непубликуемой Американской Поэзии II половины XX века. Работа была, как нужно, не бей лежачего. В подотдел стекались со всех издательств СССР произведения и переводы произведений американских поэтов указанного периода, по той или иной, никогда, впрочем, не пояснялось, по какой, причине запрещённые, либо просто не попавшие «в печать и в свет» ввиду художественной ничтожности, неактуальности и вкусовых капризов цензоров. Эти тексты в подотделе НАП II половины XX в. фасовались по периодам (60-е…, 70-е…), жанрам (лирика, эпос, тексты песен…), а также по качеству (шедевр, хорошая работа, ни то ни сё, графомания…) и частию складывались, частию направлялись в два адреса, точнее, на два имени. Какому-то Янису Ансельмовичу Меньше и не менее какому-то И. Ю. Кузнетсову. Кто были эти граждане, что они делали с нелитовкой и запрещёнкой, неизвестно было.
Егор от переначитанности начал графоманить и сам, инда возомнил себя поэтом (к счастью, ненадолго), участвовал в призрачных литературных движениях контрофициоза; собиравшихся, чтобы придумать себе название, обсудить планы кражи усилителей и хайхета из дк «Битум» и немедленно по итогам раздумий и обсуждений распасться, рок-командах; в подпольных пьянках протеста. Кое-что переводил из Грегори Корсо и Алена Гинзберга. И первым, пожалуй, в нашей «неритмичной стране» с отшибленным слухом расслышал матерные чёрные частушки свирепых чтецов рэпа.
Его рабочим местом была наноразмерная комнатуха напротив электрощитовой, в которой почти ежедневно упивался бормотой и ударялся током, кричал глупым криком, а после уносился уборщиками в медпункт и, по получении первой помощи, увозился далее, в медвытрезвитель выдающийся непризнанный переводчик Малларме электрик дядя Толя. В комнатухе же помещался весь подотдел, то есть, помимо Егора, ещё — начальница подотдела Иветта Ивановна Бух и её зам Черненко Игорь Фёдорович. Получалось, единственным подчинённым этих начальствующих особ был как раз Егор. Правда, особы не особо начальствовали, нравы в подотделе заведены были запанибратские. Иветта Ивановна была женщина с мощным туловищем неимоверной толщины. Её стол заваливался завёрнутыми и не завёрнутыми в импортные стихи слойками, сайками, ватрушками, сушками, плюшками, конфетами, конфитюрами, кипятильниками, чайниками, чашками, печеньем, вареньем и прочими орудиями неистовых чаепитий. Она пыхтела, хлебала чай и жевала что-нибудь без перерыва на работу, ничего не делала сама и других не заставляла. Егор сказывал ей, стареющей беззаботно, как все люди, которые ни дня в своей жизни не были вполне красивыми и здоровыми и оттого с годами ничего не теряющие, саркастические комплименты, оскорбившие бы своей двусмысленностью любого умеренно питающегося человека. Но Иветта была жирна и оттого мягкодушна, тепла от лени, от избытка сала. Она уже лет пятнадцать всё собиралась влюбиться в давнего своего коллегу и сокомнатника Игоря Фёдоровича, да так и не собралась — булочки и джемы, мишкинасевере и зефирывшоколаде отвлекали её всякий раз, любились проще и на вид были явно вкуснее Игоря Фёдоровича, провонявшего дукатской явой, обсыпанного по пояс перхотью, слишком худого и притом как-то скверно, неровно, пятнисто лысеющего. А ещё Черненко был женат на такой же толстенной, как Иветта, бабе, так что и чисто физически отбить его у счастливой соперницы было бы проблематично. А ещё он слыл лучшим в Европе специалистом по Уоллесу Стивенсу и обалденно декламировал по три раза на дню на чистейшем американском «Тринадцать способов видеть чёрного дрозда». Так что Ивановна, ничего никогда не читавшая и не отличающая ни в лицо, ни на слух Каммингза от Керуака, направленная руководить подотделом откуда-то из-под профкома, то ли партбюро, оказывалась очевидной непарой ему. Впрочем, и врагом, конечно, не была, и вообще все трое обитателей комнатки были хорошие товарищи и дружили той не требующей жертв дружбой, которая заводится промеж сослуживцев, несущих непыльную и ненапряжную службу при препустейшем каком-нибудь дельце государственной важности. Начальство получало больше ста рублей жалования, Егор — не больше.
Легко обленившись, Егор и женился по месту работы, не выходя за пределы этого сонного и необязательного существования, рассеянно, без аппетита на обитавшей этажом выше таком же, как он сам, сторублёвом редакторе Свете, в сравнении с Иветтой Ивановной просто дивом (или дивой, можно сказать). Жена вкалывала в подотделе Литературных Памятников Тлёнской и Укбарской цивилизаций, тлёнским владела свободно, укбарскому на ходу училась. Оба языка были мёртвыми, а литературные произведения на них были науке неизвестны. Подотдел создали в разгар сенсационных раскопок в Патагонии, когда Тлён и Укбар только-только открылись, и все ждали за первыми черепками и бусинами невероятных, в том числе, лирических и эпических сокровищ. Но черепки и бусины за несколько лет были все выкопаны, а сокровищ так и не отыскалось. Так и не дождался загодя учреждённый и обеспеченный в предвкушении великих литературных находок обильным бюджетным финансированием подотдел ни тлёнского Мольера, ни укбарского Есенина. Письменность Укбара вся оказалась растраченной на опись всякого рода имуществ, учёт поголовья, переучёт запасов соломы и подобные низменные нужды. Иероглифы Тлёна однообразно славили царей и вещали устрашающе о количестве зарезанных врагов. Литературой и здесь не пахло. Подотдел же расформировать то ли забыли, то ли постеснялись, и вместо изучения литературных памятников его сотрудники разгадывали кроссворды, читали Стругацкую недозапрещённую лабуду и судачили об очередных похождениях дяди Толи. Света, правда, была энтузиаст(ка). Она вела переписку со всеми тлёноязычными спецами мира — таковых было пять человек, не считая её. Зубрила укбарский, неизвестно зачем. Не то чтобы она верила, что ещё найдутся драматические или поэтические шедевры на этих языках, однако считала свою работу необычной и тем тешила своё тщеславие. Егор жалел её жалкой жалостью, каковую чувствовал в первые годы жизни к игрушкам, а позже — ко всем женщинам, которых узнавал близко. Они часто ругались, Светка материлась по-тлёнски, Егор по-рэперски, так что даже бранясь, они плохо понимали друг друга и редко обижались поэтому. Он очень не хотел детей, полагая, что не вправе давать кому-то жизнь, а следовательно и сопутствующую ей смерть в придачу, не спросив согласия этого кого-то.
И всё-таки не скоро, не ко времени, когда брак их уже клонился к разводу, Настя родилась, и он прохладным, почти филологическим своим умом заключил, что слово «счастье» небессмысленно. Жалость его засветилась нежно и стала почти совсем как любовь, хотя и ненадолго. На одну, то есть, только минуту, из таких, впрочем, минут, каких на весь человечий век наберется на четверть часа всего, но от которых тепло в самых январских его и страшных закоулках.
Однажды родные просторы вдруг перестроились и огласились гласностью. Потрескалась и рассохлась советская крепость, загуляли по ней лихие сквозняки, засквозили во все щели, да и зашевелились внутри крепостные, закашляли, закряхтели и понемногу, позёвывая и тараща очи, стали вываливаться наружу, вытягиваться на запах запада, выдумывать себе новый парадиз в виде Парижа и супермаркета заместо советской социалистической канители и ничейной земли всепланетного колхоза, обетованной Ульяновым Ильичом, вчерась ещё светочем, а нонче обозванным смачно и громко сволочию и кровожадною воображалою.
Умы смутились, и рождённые лакействовать, выброшенные на свободу, впадали кто в коматозное смирение, кто в самый вульгарный нигилизм. Партбоссы ругали партию, комсомольцы заводили тёмные какие-то банки и биржи, прапорщики подались в киллеры, герои соцтруда распродавали потихоньку оборонку и нефтянку, припрятывали доллары в стиральных машинах и в дачных нужниках, а на досуге митинговали, ругали реформаторов и оплакивали былое величие красной державы. Оплакав же хорошенько, утеревши слёзы, слюни и сопли, ехали в кооперативные кафе и юрким чернявым личностям сбывали, сплавляли ненаглядную оборонушку, родину родименькую, отечество достославное, любезное и плакали, плакали снова. Продадут, поплачут, ещё продадут. Хорошо! Хорошо было…
Егор перемены встретил без перемены настроения, по нему так при любом режиме жить забавно, потому что не очень умной жизнь кажется при любой власти, режим дело десятое. Как-то они с Игорем Фёдоровичем вышли из конторы купить на толкучке немецкого, теперь недефицитного пива и польского печенья — Иветте, шоколадного. К середине пути Егору стало слегка не по себе, почему, он не сразу понял. Что-то часто попадались навстречу, вдруг шли с боков, обгоняли, сопели за спиной гладкие ребята в клетчатых штанах, у кого купленных в комке, у кого пошитых из одеял и занавесок, да ещё в джинсах «пирамида», моднейших тогда в течение двух-трёх недель, неизвестно где произведённых и неизвестно куда после мгновенного повального облачения исчезнувших, вышвырнутых в мусор и забытых. Мелькали пару раз и треники с отвисшими коленками из фальшивого адидаса. Слишком на тротуаре много было этих ребят, тесно вдруг стало от них. И вот обступили, остановили, окружили, смотрят.
Егор испугался до бесчувствия, так что и страха самого не почувствовал. Это были любера, бандиты первой демократической волны. Игорь Фёдорович попытался сбежать, но запутавшись в трениках и пирамидах и получив краткий, но убедительный удар по горлу ребром ладони, утихомирился.
— Ну что, Чиф, вот ты и попался, — проурчал ему некто клетчатый. — Ботинок тебе кланяется. Щас отойдём во двор, сюда вот, там и застрелим. Не бойся, больно не будет, сзади в голову, не заметишь даже. Только не рыпайся, не шуми. А это кто? Что за фрайер?
— Неважно, так, товарищ по работе, редактор, он ни при чём, — неожиданно хладнокровный тон Игоря Фёдоровича поразил Егора. — Не трогайте его.
Клетчатый долго смотрел Егору в глаза. Егор смотрел в себя, там было пусто и неожиданно тихо, как в деревне в полдень.
Клетчатый отошёл на несколько шагов, треники и пирамиды сгрудились вокруг него, за исключением троих, стороживших Черненку и Егора, и зашептались отборным матом, напористо и страстно. Затем от толпы отделился розовый блондин в настоящей вроде бы пуме, медленно подвалил к Егору и сказал:
— Извини, не узнали, сразу не поняли. Полный безандестэндинг. Дяде Ахмету привет от люберецких передай. А ты, козёл, скажи спасибо, что с таким уважаемым человеком прогуливаешься, а не то лежать бы тебе с пробитой крышей на школьной помойке. Ну лежать-то тебе, падла, по-любому, не сомневайся, но не сегодня, ладно, не сегодня.
Розовый гангста пожал Егору руку и увёл братву в тот самый школьный двор, где мог бы пропасть Игорь Фёдорович, оказавшийся не только специалистом по Стивенсу, но Чифом, козлом и падлою.
— Егор, мы за пивом не пойдём. Идите теперь за мной, — пробормотал Черненко. Они вернулись к издательству, обогнули его и в переулке вошли в здание сталинских времён, жилой дом дворцового типа из коммунальных квартир, набитых спивающимися разночинцами. На четвёртом этаже была только одна дверь. Черненко сказал в домофон «Чиф, Чиф», дверь открылась. Егор впервые видел действующий, исправный домофон. Дверь им открыл патлатый седенький счастливый старичок, похожий на Эйнштейна, только что получившего нобеля и сбрившего усы.
— Егор — Фёдор Иванович, — наспех и невнимательно представил Чиф.
Помещение было то ли складом, то ли конторой, то ли гостиничным номером. Было и что-то от выставочного павильона. Всё, что мог бы вообразить для полного счастья навалом начитанный, полукультурный, нежданно пять раз подряд выигравший в спортлото неглавный инженер небольшого завода, нагромоздилось на ста примерно кв. метрах и хвастливо лезло на глаза. Здесь были: евроремонт венгерско-турецкого качества, штук пять мицубишей и акаев, итальянская мебель из Армении, баночное пиво, ликер «Амаретто», сигареты «Ротманс», фисташки в пакетиках ядовитой раскраски. И какие-то коробки с иностранными надписями, некоторые из-под ксерокса, из которых торчали деньги.
Фёдор Иванович молча налил ликёр в коньячные рюмки, вывалил из пепельницы на ладонь чьи-то напомаженные окурки, всыпал на их место орешки и деликатно покинул комнату. Черненко и Егор уселись в кресла.
Минут двадцать оба остервенело дули приторный ликёр и лузгали солёные-пресолёные фисташки.
— Как вы думаете, почему они нас отпустили? — заговорил, захмелев, Черненко.
— Приняли меня за кого-то в их тусовке знатного, обознались, испугались, — ответил Егор.
— Почти так. Но не совсем. Сначала испугались. А потом, чтобы оправдать свой испуг, говоря по-научному, рационализировать его, решили, что вы подручный дяди Ахмета, авторитетнейшего вора из Балашихи.
— Чего же они, по-вашему, испугались?
— У вас в глазах, в выражении лица, во всей повадке есть что-то такое… — после протяжной паузы медленно, длинно произнёс Чиф. — Тихо у вас внутри, всегда тихо, даже когда страшно или весело. С такой тишиной в себе можно глупых детей и стариков залезть в огонь спасать, а можно и в концлагере истопником подрабатывать. Эта несокрушимая внутренняя тишина людьми примитивными считывается как равнодушие. А равнодушных Антон Палыч бояться велел. Вот вас и боятся. Я давно заметил в вас, а сегодня — на практике, так сказать, сработало. Это уже не личное впечатление моё, но факт, сила. Равнодушие ваше не от слабости или тупости, ровно наоборот. От избытка мысли и желания. Вы безразличны и невозмутимы, потому что всё вокруг — не в вашем масштабе, всё мелко и не по-настоящему. Увлечь вас может только что-то грандиозное. Может быть, крупное настолько, что и всего мира мало окажется. Вот и эти ребятки в занавесках увидели по вашим глазам, какие они крошечные, и перепугались.
— Я и сам испугался, — возразил Егор.
— Нет, нет, это ваша поверхность, не вы. Поэтому предлагаю сотрудничество.
— В чём?
— В больших вопросах. Выслушаете?
— Готов.
— Не знаю, хорошая это новость, или плохая — но коммунизма не будет. Почти сорок лет люди сомневались, что Сталин умер. Не верили. Всё думали — только притворился мёртвым, а сам спрятался в шкаф и подглядывает в щёлочку, как мы его боимся. И хихикает, и точит свой грузинский ножик. Но вот его труп найден под лестницей, да ещё и в луже мочи. И плюс оплёван. И стало не страшно. Лакеи рады — хозяин сдох. Проблема только в том, что, кроме лакеев, в доме никого нет. Триста миллионов лакеев теперь на свободе. Эти ребята из цк, которые всё ещё с важным видом заседают в царских палатах, уже знают — власти у них нет. Только нам всем пока они об этом не сказали. Стесняются. Но скоро расколятся. И тогда начнётся.
В нормальной стране началась бы гражданская война, но у нас граждан нет, а война лакейская не то, что хуже, а как бы гаже, ниже гражданской. Лакеи станут делить хозяйскую рухлядь, заделаются кто воинами ислама, кто журналистами, кто финансистами. Одичавшие на воле лакеи смешны и кровожадны. Будут жить подло, убивать подло и подло умирать, и делить, делить.
Я намерен поучаствовать в этом малоприятном мероприятии. Важно прибрать как можно больше денег, а главное, приносящих деньги штуковин. Ну, до нефти и водки нам не дотянуться, просто плохо знаем предмет, хотя это лучшее, что есть в экономике. Так что будем пробавляться тем, что пожиже, зато поближе. Книги, книги, Егор — вот наша доля, доля тихих ангелов высокой литературы…
— Выпьемте, Игорь Фёдорович, ей богу, выпьемте, — встрял Егор с липким бокалом наперевес.
— К вашему сведению, — автоматически выпив, пялясь сквозь пол куда-то в послезавтра, вещал предсказатель, — в нашем заболоченном коллективе давно уже «something is rotten». [5] Левые тиражи, дефицитные сочинения, самиздат, махинации с макулатурой, халтура с диссертациями для кавказских шашлычников и гвоздичников, переводы видеофильмов… Руководство знает, но закрывает глаза, обхсс и кгб не трогают, имея с некоторых пор установку интеллигенцию не напрягать. Так что ворует интеллигенция, ворует интеллигентно, самоотверженно и скромно. Ведь интеллигенции положено быть самоотверженной и скромной. А ещё в знак протеста ворует, подкапывает, так сказать, подтачивает, подсасывает надстройку. Базис пожрут бандиты и комсомольцы, а надстройку, конечно, мы, пролетарии умственного труда.
Из всех этих шлёпающих укрытые от Госплана тиражи печатников, из делателей фальшивых диссертаций, книжных фарцовщиков и алчных литературоведов я сейчас собираю организацию, которую в приличном обществе назвали бы мафией, а в нашем не знаю как будут называть.
Задача — сбить в кучу и под контроль весь незаконный бизнес в нашем издательстве, а потом, по возможности во всех издательствах и типографиях страны, а потом и законный прибрать.
— Ну, так уж и во всех…
— Хорошо, в большинстве. Сделать достаточно денег, желательно твёрдой валюты, чтобы через пару лет, когда начнётся приватизация, а она обязательно начнётся, всё это добро выкупить. Мы создадим крупнейший издательский дом — легальный, частный и станем… влиять на политику, получим реальную власть…
— Будемте магнатами, будем как солнце, — прошумел Егор.
— Сейчас обозначается три направления работы. Первое — почти законное. Перевести всё стоящее оборудование и население в кооперативы, производить на частных началах книги, в том числе, учебники, и торговать ими. Сейчас самая читающая страна дорвётся. Одни до Ницше и Платонова с Набоковым, другие до Хэммета, Чейза, Кинга. Свои доморощенные бестселлеры тоже появятся. Будет большой бизнес.
Второе направление — полностью незаконное, чёрный книжный рынок. Левые тиражи, нелицензированные учебники, издание без получения авторских прав. Пиратство, так сказать, интеллектуальное. А также и прямой рэкет, силовой контроль над типографиями, специализированными магазинами и тэ дэ.
— Поцелуемтесь, Игорь, поцелуемтесь, право, — воззвал Егор, но как целоваться с мужиком, к счастью, не знал и потому не стал.
— Третье направление ни так, ни сяк. Законно, но не вполне и немного неприлично. Не уверен, что пойдёт, но пробовать нужно. Литературные фальсификации и розыгрыши. Пропавшие аппендиксы короля Лира и якобы найденные. Сенсация. Надо только, чтобы кто-то их сочинил на староанглийском и новорусском. Вымышленный Нострадамус. Евангелие от какого-нибудь… я не знаю… от Анны и Каиафы. Интеллектуальные провокации для высокообразованных лохов. Псевдонаучные теории. Фридрих Энгельс — женщина, любовница жены Маркса. И прочий вздор. Тиражи, может, и небольшие, хотя как посмотреть. В общем, бутик фальшивых перлов.
И ещё, мне кажется, явится много богачей и политиканов — и некоторые из них захотят прослыть интеллектуалами и творческими людьми большого таланта. У них заведутся молодые девки, которые пожелают непременно петь и сниматься в кино. А тут и мы с песнями и сценариями. А вот и начальник, который хотел бы войти в историю ещё и как поэт. Драматург. Бомарше там, Грибоедов нового типа. А у нас целая орава способных, но чудовищно нищих и по причине алкоголизма слаботщеславных пиитов и витий. Мы у них купим лежалый товарец, никому не нужные, даже им, стишата и пиески. Купим дёшево, по бросовой цене. А начальнику, банкиру или его тёлке загоним за такие деньжищи, что и А. Толстому не снилось, и Евтушенке. И ещё издадим под его именем за его же счёт. Дорого издадим. А поэт — это ж на всю жизнь. Потом этому банкиру постоянно нужно будет прикидываться поэтом и выдавать чужие стихи за свои. Будет постоянный клиент. Как наркоман. Вот организацию этого, третьего, самого занятного направления, хочу, Егор, вам…
— Согласен!..
—.. предложить. Если согласны, то первым делом…
— Что, что нужно сделать?
— … нужно убить Фёдора Ивановича.
— Без вопросов.
— Прямо сейчас. Для скрепления, так сказать, и посвящения…
— Неважно. Только из чего-нибудь огнестрельного. Задушить, зарезать не смогу.
— Вот пистолет. Фёдор Иванович, Фёдор Иванович, можно тебя на минуту…
Старичок вошёл с подносом. Чайный сервиз разлетелся первым, потом сердце. Одна чашка уцелела и в неё из дырявого Фёдора Ивановича, как из самовара, пошла кровь мрачнокрасного цвета. Странно, дедуля упал не сразу, а всё стоял и стоял, долго, долго, долго, целую, наверное, секуууунду, а то и полторы. И всё это время звучал и звучал протяжный, как ууужас, выыыстрел. Потом свалился, усопший, превратившись в какую-то тряпочную кучу, и так лежал, кучно очень, не растянувшись по всему паркету, а скромно так, скомканно.
Егор выжал обойму макаровской убивалки допуста. Оставшиеся пули разлетелись по всей комнате, потому что стрелял Егор уже не в Фёдора Ивановича, а куда-то в удивлённую темень собственной тоски.
Этажом выше, в квартире номер пятьдесят, в нехорошей квартире, откуда милиция раз в полгода уводила в сибирь целыми семьями медвежатников и щипачей, и где в течение следующей же недели новые щипачи и медвежатники всегда снова, неведомо откуда взявшись, семейно селились, за столом соответствующие свояки хлебали хлебное вино. Один из них шевельнул ушами и пролаял: «Стреляют что ль? Убивают что ль кого? » «Пусть убивают, так им и надо», — гавкнул другой. «Кому им-то? » «Да всем, наливай».
— Поздравляю, брат, — сказал Чиф, подошёл к опустевшему и раскалившемуся, как пистолет, Егору, вынул из кармана обыкновенные ножницы и несколько раз провёл ими у него над головой. — Вы пострижены для нового служения, изъяты из бренного мира для вечной войны; приняты в организацию. И можете узнать её имя — братство чёрной книги. Вы теперь чернокнижник. Пистолет оставьте себе. Патроны возьмёте на кухне в аптечке. Наливайте.
Егор проснулся в той же комнате, в том же кресле. Вся мебель из всей квартиры, кроме этого кресла, куда-то делась. Не было Чифа. На месте, где умер Фёдор Иванович, теперь лежала чёрная книга. На заложенной увядшей фиалкой странице маркером было выделено: «I have cause, and will, and strength, and means to do't». [6]
В Егоре было невыносимо сухо и жарко. Он добрёл до кухни, заглотил кран и высосал из него всю холодную, а потом, не напившись, и горячую воду. Так что этажом выше, в нехорошей квартире воды в то утро не было никакой, криминальным родичам нечем было умыться, и они, жалобно матерясь, ушли на дело с нечищеными зубьями.
Егор понимал, что теперь он организованный преступник, но не знал, куда бандиты ходят на работу. Поэтому пошёл в издательство. «Товарищ, — послышалось, когда он вышел на улицу. И через шагов сорок опять. — Товарищ, а товарищ». И ещё раз, уже отчасти насмешливо и раздражённо: «Товарищ в окровавленных кедах! » «В кедах, это же я, — догадался Егор, остановился. — Неужели окровавленные? Точно! » Хотел было разуться, но окликнувший, небольшой то ли гном, то ли ребёнок, поманил за собой. Довёл до припаркованной у аптеки ауди, окружённой очарованными невиданной иномаркою аптекарями и полуживыми покупателями валидола с глупыми лицами. Открыл дверцу и указал на место водителя. Егор уселся. Рядом сидел Чиф.
— Ей шесть лет. Ещё полгода пробегает. А если через полгода у вас не будет новой, можете считать меня коммунистом, — сказал Чиф. — Куда идёте?
— В издательство.
— Зачем? Вы же теперь в братстве.
— Ну, хотел там с Иветтой попрощаться.
— Зачем?
— Ну, столько лет вместе…
— Если вы так сентиментальны, то лучше зайдите попрощаться с Фёдором Ивановичем. Он в морге первой градской.
— Ладно, не пойду.
— Кстати, — после паузы, ушедшей на прикуривание сигареты, объявил Чиф. — Фёдор Иванович был моим отцом. Пока вы не убили его.
— Зачем же мы его?.. — истошно прошептал Егор.
— Не мы, а вы. Я попросил вас сделать это, — вполне спокойно разъяснил Игорь Фёдорович, — чтобы мне было за что грохнуть вас, если понадобится. Видите ли, я ведь довольно широкий человек, образованный… слегка философ. Я бы не смог убить того, кто донесёт, расколется на допросе, или кинет меня на миллион — другой зелени. А тут причина весомая, даже для такого хиппи, как я. Пригодится. Мало ли, как вы себя поведёте. А ввязываться в такие щекотливые дела без гарантий и решимости идти до конца — нельзя. Так, если кинете меня, я вас убью. Но буду знать, что сделал это не из-за паршивого миллиона, а во имя сыновней любви и чести. А посему и уважать себя не перестану. И идеалы юности не предам.
|
|||
|