Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Натан Дубовицкий 2 страница



 

— Воздержусь, пожалуй, уже поздно. Ужин, как говорится, отдай менту, — сдалась Никита.

 

Егор, почувствовавший голод ещё когда уходил Агольцов, в некотором раздражении заказал себе и рукколу с боттаргой, и томаты с моцареллой, и филе мраморной говядины.

 

Саша, не комментируя, принял(а) заказ и захлопотал(а).

 

— Давно хочу спросить, Никита Мариевна, как ваши друзья детства обращались к вашему отцу? Дядя Маша?

 

— Папу звали Марий Соломонович. Так и обращались. И кстати, вы спрашивали раза три, каждый раз, когда напивались до знаменитой вашей пьяной озлобленности. Спрашиваете, а потом забываете. И чего вдруг трезвый спрашиваете? Злы, вы сегодня определённо злы.

 

— А почему Марий? Имя вроде нееврейское?

 

— Римское. Марий был за народ, против силовой олигархии Суллы.

 

— Марий, кажется, и сам был силовик.

 

— Он был полководец и защитник народа, а Сулла — силовой олигарх, вроде наших нынешних чекистов, — тихо завизжала журналистка.

 

— Сулла народом наречён был счастливым. Феликсом.

 

— Вот именно, железным. И не народ его так назвал, а сам он себе такую погонялу придумал.

 

— Спорить не буду, — придвинул тарелку Егор. — Но Сулла, скажу напоследок, всё-таки остановил гражданскую войну. Ну а почему Никита? Тоже не по-еврейски. Спрашивал?

 

— Спрашивали. В честь Хрущёва.

 

— Вот как. Вы же девочка. В смысле, были.

 

— И остаюсь. В душе. А отец так Сталина ненавидел, и так Хрущёва боготворил за то, что репрессии прекратил… Вот и увековечил…

 

— Ну всё лучше, чем Оттепелью или там Гагарой в честь Гагарина…

 

— Издеваетесь, — закопалась нервно в сумочке Никита Мариевна. — Но и то сказать — не двадцатым же партсъездом окрестили, и на том спасибо. Можно ваш салат попробовать?

 

Егор терпеть не мог такого рода гастрономические фамильярности, но сдержался. Никита юркнула вилкой в заросли рукколы.

 

— Сергеич, известный вам стихотворящий губернатор, или вашими словами — наш пошехонский Нерон, прочитал вашу статью о нём и его политике в отношении химкомбината. Статья, по его понятию, талантливая, но не вполне справедливая. Заведение, он согласен, немного смердит. Фонит, коптит и пылит. Но положительная динамика онкологических заболеваний, особенно среди детей, он считает, с пылью и копотью никак не связаны. Аргумент простой — лавка не первый год функционирует и ничего такого раньше не замечалось.

 

— Я же пишу в статье — роза ветров поменялась, — дожевала остатки салата Никита Мариевна.

 

— Вы знаете, я ведь не специалист. Со мной о розах и канцерогенах разговаривать, что бисер перед свиньёй метать. Я о другом. Сергеич сердечно просит написать статью, которую бы он мог опубликовать под своим именем и которая была бы ответом на вашу. Ответом, само собой, блистательным и победоносным. Уличающим вас во лжи и некомпетентности.

 

— Дайте попробовать! — уже не спросила, а заявила журналистка, увидевшая принесённую Сашей на смену рукколе моцареллу. Егор, несмотря на свою довольно чёрную работу, человек чувствительный и брезгливый иногда до болезни, сквернословя про себя, пододвинул тарелку Никите, и та продолжила радостно. — Циничное предложение. Значит, хорошо оплачиваемое. И за какие деньги я должна сама себя поиметь.

 

— Двадцать тысяч долларов, или, как говорят в таких случаях патриоты, пятьсот тысяч рублей.

 

— Химкомбинатом владеет муж его племянницы. Губернатор, племянница и примкнувший к ним муж ежегодно рассовывают по карманам миллионов сорок этих самых долларов. Очистные сооружения обошлись бы им в половину этой суммы. Им жалко, пусть дети мрут. А мне он предлагает двадцать тысяч, чтоб я, как та унтер-офицерская жена, сама себя высекла. Скромно и скучно, — хладнокровно возмутилась Никита, уничтожая моцареллу.

 

— Ожидаемая реакция, — улыбнулся Егор. — Сергеич просил ознакомить вас с альтернативным вариантом. Свобода выбора — основная ценность демократии.

 

— Когда у меня есть выбор, я обычно ошибаюсь, — ответила Никита Мариевна. — Впрочем, выкладывайте, чего на самом деле хочет наш Сергеич, и давайте настоящую цену.

 

— Сергеич знает, что вы один из авторитетнейших публицистов в стране. Он желает, чтобы на следующей неделе в этой же газете вышел материал, подписанный вами, полностью опровергающий то, что вы уже написали, а также восхваляющий достижения химкомбината в производстве искусственной шерсти, а Сергеича — в подъёме промышленности и защите окружающей среды, а также и детского здоровья. К слову, заваливая рынок искусственной шерстью, муж племянницы, возможно, спас от истребления миллионы песца. Или песцов. Как правильно? И соболей.

 

— Кому по карману соболя, тот вашу плебейскую шерсть носить не станет.

 

— Не мою, а Сергеича.

 

— Тем более. Этот войлок, сколько мне известно, идёт на пыжи и валенки для браконьеров.

 

— Для охотников.

 

— Все охотники в России браконьеры. Как это ваш шерстяной король себе представляет? Как я объясню перемену своей позиции?

 

— Он считает, что вы умная, что-нибудь придумаете. Например, открылись новые обстоятельства, появились свежие факты. Или заявить, что та статья не ваша, вашим именем подписана по ошибке, о чём вот и редакция, извиняясь, свидетельствует за дополнительную плату…

 

— Чёрт с ней, с дополнительной. Основная какая?

 

— Предлагается вам не дешевеющая американская бумага, а вещь понадёжнее — ценная земля в престижном месте.

 

— Два квадратных метра на Ваганьковском?

 

— Нет, Никита Мариевна, это уже третья опция, на случай, если откажетесь от второй. А вторая в том, что за подписанный вами панегирик войлочной индустрии и мудрому правлению имярека отрежут вам, — Егор вцепился в подоспевшую тарелку с мраморным мясом. — Мясо вам, Никита Мариевна, нельзя. Мочевая кислота обречёт вас подагре, а холестерин — трём инсультам. Так вот, отрежут вам два га земли на берегу Холодного озера. Слышали о таком? Русский рай, беловодье, лукоморье, сказка…

 

— Там же заповедник.

 

— Не везде. Есть вкрапления не заповедные, вполне коммерческие.

 

— В водоохранной зоне?

 

— Не волнуйтесь, всё будет законно. Железно.

 

— Далеко добираться.

 

— В следующем году дотянут дорогу. Немцы строят. Точнее, хохлы, но по немецкой технологии.

 

— Или таджики по украинской.

 

— Зря иронизируете, Никита Мариевна, ходу станет от москвы на машине полчаса. Ну, на вашей — час, в пределе.

 

— Там же нет коммуникаций, ни черта…

 

— Всё уже есть, просто не знает никто. Соседи будут такие… ну которых вы всегда достаёте в своих колонках за коррупцию.

 

— Если они будут соседями на Холодном, значит, заслуженно достала. А как же…

 

— Губернский банк даёт кредит лет на 30 под льготный процент, — перебил Егор. — Если будете и дальше сотрудничать, возвращать не придётся.

 

— Это как?

 

— Законно, легально, будьте благонадёжны.

 

— За что такое счастие?

 

— В надежде на долгосрочную кооперацию. У пошехонского Нерона, кажется, большие планы высокого пошиба, имперского масштаба. Он должен публиковать умные статьи, говорить умные речи. Кто будет их ему писать? Плюс ваша поддержка прибавит симпатий среди, так сказать, раздражённой общественной прослойки.

 

— Я подумаю, — опять нырнула в сумочку Никита.

 

— Отвечайте сейчас.

 

— Мяса дайте попробовать.

 

— Не отвлекайтесь. Да или нет.

 

— Вы злой.

 

— Так да?

 

— Да, да, да.

 

— Ешьте, тут ещё осталось. И последнее. Депутаты Дон и Донбассюк хотят заказать очередные дебаты. Техрегламент по молоку, что ли? — Егор сверился с извлечённой из кармана шпаргалкой. — Дон будет за правительственный вариант. Донбассюк — против. Также про игорный бизнес. Дон за полный запрет, он взял денег с держателей стриптизов и танцевальных клубов, они надеются, к ним приток увеличится. Донбассюк за незначительные ограничения. Его наняли владельцы казино. И ещё эти двое развели пивоваров и водочников. Дон лоббирует запрет распития пива где-бы то ни было, кроме как дома и в барах/ресторанах. Он с водочников деньги получает. А Донбассюк — за окончательный и полный запрет рекламы крепких напитков и продажи их лицам, не достигшим двадцати аж пяти лет. Его финансируют пивовары. Вот так.

 

— Будут депутатам дебаты. Темы сложные, особенно техрегламент. Распишу им роли за три недели, не раньше. И как же, Егор, эти Том и Джерри делят взятки? Или не делят, а что кто срубил, то и имеет?

 

— Нет, у них всё по-братски. Они же компаньоны. Один идёт к пивоварам и грозит наездом водочников. Обещает защитить, выступить в сми, в Думе, заблокировать вредные законопроекты. Берёт с них тысяч, допустим, пятьсот. А другой в то же время навещает водочников, пугает пивоварами и предлагает то же меню депутатского заступничества. Разводит их, скажем, на единицу. Если не верят, сигналит первому, и тот вносит, и вправду, антиводочный закон. Короче, клиент колется. Потом Дон и Донбассюк честно соединяют гонорар и делят на двоих. Получается, на данном примере, полтора на двоих, то есть по семьсот пятьдесят каждому. Они щедрые ребята. И как вы знаете, честные, хотя и тупые. Что, возможно, одно и то же. Но мы с вами не в доле, так что за каждый дебат, как всегда, получите по пятьдесят тысяч. Количество слов, как обычно, и не забывайте, попростонароднее, доходчиво. А то бранить будут. И давайте не дольше трёх недель. Им же ещё выучить слова нужно, роли отрепетировать, пока сессия парламентская не началась.

 

— Ненавижу власть, — революционным шёпотом зашипела Никита. — Все эти губернаторы, депутаты, министры, чекисты, менты, жадною толпой стоящие у трона. Свободы, гения и славы… Палачи. Придушить их всех. Ненавижу.

 

— Да не власть вы ненавидите, а жизнь. В целом. Не такая она, как вы бы хотели.

 

— А вы бы хотели такую, как есть? Несправедливость, насилие, косность..

 

— Качества вообще жизни, а не одной только власти. Мне тоже жизнь другой представляется, но я не хочу её уничтожить, как вы, за то, что не такая она. Я жизнь жалею. И желаю с ней добрососедствовать или даже сожительствовать. И совместно совершенствоваться. А вы ломать её хотите. А за что? Жизнь же хоть и задиристая, но ведь при том и маленькая совсем, и хлипкая, и в сущности, такая смешная. Возомнила о себе, дерзит, а ведь забилась в температурный зазор градусов в десять, в какую-то прореху в физике и грозит оттуда тьме, и зовёт бога тощим голосом, и отвоёвывает какие-то микроскопические высотки у беспредельной смерти. Глупая, неказистая, отважная жизнь. Мне жизнь жалко и свою, и вашу, нашу всю. Топорщится, подпрыгивает, чтоб выше казаться. А потом раз — и нет её. Глупо и красиво. Я за жизнь. А вы против. Так что власть — это так, что первое под руку попало.

 

— Егор, ваш гимн жизни был бы уместен, если бы я не знала, что вы, простите, бандит.

 

— Зря вы, Никита Мариевна. Я был бандит. Теперь перестал.

 

— И, перестав, стали к жизни снисходительны.

 

— Стал, Никита Мариевна.

 

— И вы, серьёзно, считаете, что дослужиться до губернаторства, министерства, депутатства можно без подлости?

 

— Считаю, что такое мало, но всё же вероятно. Считаю также, что подлости и в вашей редакции, и в семье, и в монастыре, и в бригаде асфальтоукладчиков, и в министерстве, и в парламенте — везде примерно поровну.

 

— А семью-то, Егор, зачем приплели?

 

— За бандита. Да и просто потому, что правда. За правду.

 

— Стареете, конформизмом старческим занемогли, — вполвоя взвыла Никита.

 

— То бандитизмом попрекаете, то конформизмом. Кем же быть? Вам не угодишь.

 

— Быть бандитом в России — это и есть конформизм. Всё будет сделано в срок. До новых встреч.

 

— А десерт?

 

Егор, оставшись один, немного помедлил, выпил чаю, подслушал разговор бармена с Сашей. По разговору разгадал Сашину половую принадлежность. «Всё-таки самочка», — заключил он и рассчитался с ней — по обыкновению своему весьма не жадничая. Оттого, что, как многие русские небедные люди, испытывал неловкость в общении с прислугой, невольно досадуя на то, что вот без нужды унижает человека, человека и так небогатого и которому никогда, видать, не разбогатеть. Дать ему мало совестно, а отдать слишком много — людей смешить, да и себе что останется.

 

Что такого унизительного в работе, скажем, официанта, Егор выразить не мог, но знал точно, что если бы сам оказался гарсоном, то уже в первые часы нового поприща первого же нудно привередливого или тыкающего едока отметелил бы клешнёй камчатского краба, сумочкой ближайшей дамы, подносом, перечной мельницей или чем другим подходящим для нечаянной, неспланированной, торопливой расправы.

 

Саша, между тем, расточительность его не отметила и без тени благодарности приняла расчёт.

 

Духота по-вечернему осела, посерела густо, грязно, местами до черноты, и потяжелела, как снег по весне. Как в духовке, в улице парились и томились промеж хаммеров и бумеров взмокшие телохранители в ожидании драгоценных тел, застрявших в «Алмазном» и открытых напротив бутиках. На вышедшего Егора брошены были несколько бдительных взглядов, но после мгновенной оценки (нет, не наш! ) он был оставлен без внимания и отправился домой.

 

Охранников у самого Егора никогда не было. Он принадлежал к довольно обширному сословию странно богатых русских, доходы и душевные склонности которых позволяют вести миллионерский образ жизни, шикарно выглядеть, но в то же время не иметь ни копейки за душой. Деньги собирались значительные, но расточались стремительно и невесть на что. Егор не умел ни экономить, ни откладывать, хотя хотел делать и то, и другое.

 

То вдруг обнаруживалась необходимость в новом авто. То истребовался гигантский взнос частной школе, куда предстояло пойти Настеньке (дочь). Отец бывш. жены заболевал редчайшей болезнью, лечимой американскими экспериментальными пилюлями цены бессовестной, какую только социально ответственный бизнес способен вымогать законно у безнадёжно недужного. Купленный когда-то надел земли оказывался проданным с нарушениями, и заводилась тяжба на годы, и адвокатский грабёж, и мелкочиновное надувательство. То падал доллар, то спотыкался рубль. Или деловой завтрак переходил незаметно в ланч, а там и в буйную вечеринку, и далее — в трёхнедельный загул с безмерным распитием петрушки («Petrus»), наймом самых ударных коллективов профессиональных девушек, музыкальных и танцевальных артелей, угощением народа, импровизированными выездами в Париж ради продолжения распития и найма. А ещё мог случиться развод, и нужно было покупать дом бывш. жене и Насте. И чего-то там платить ежемесячно. И выслушивать всхлипы о малости финансирования и растущих издержках на растущего ребёнка. И от скуки могло быть принято решение о коллекционировании среднедорогой живописи ради красоты и преумножения капитала, и покупалась по совету специалиста и по глупейшей цене какая-нибудь айвазовская водянистая чепуха, а на свой вкус акварель Клее. И пропадал порыв, и одна глупая покупка прибивалась над телеплазмой в тренажёрной, чтобы было, на что смотреть, потея на эллипсоиде, а вторая бросалась в мусорный мешок, оказавшись никаким не Клее, а дебильной подделкой. А то, к примеру, Сидоров (лучший друг) как займёт кучу денег под честное слово, да как исчезнет после этого — бесследно, навеки.

 

Сбережений не было. Жить хуже привычного казалось немыслимым, а сорваться в бедность при неочевидности новых поступлений — вполне вероятным в любую секунду и совсем запросто. Так что, чем богаче, тем раздражительнее и неувереннее становился Егор. «Порядок стройный олигархических бесед и холод гордости спокойной» неведом этому сорту миллионщиков. Их будущее не крепко акциями химкомбинатов и офшорными заначками. Оно турбулентно, мутно и муторно. И самое жуткое, что может привидеться в нём, это обогнавшее жизнь, забежавшее вперёд и засевшее в засаде среди завтрашних дней собственное бледное и убогое прошлое. Брошенное когда-то почти предательски пропадать в забвении. Покинутое ночью, как дитя спящее, беспомощное, вероломно и жестоко ради бегства куда глядят глаза. Оставленное со всеми своими жалкими сокровищами, впервые разлюбленными возлюбленными, впервые наскучившими друзьями и провинциально навязчивыми родственниками. Оставленное без средств, без надежды выкарабкаться из оцепенения памяти, из ветхозаветной нищеты и наивности. Такое прошлое, как обманутая женщина, слезливо и мстительно. Встретиться с ним, врезаться в него на полном ходу означает пропасть, разрушиться наверняка. А потому — всегда вперёд, без оглядки и цели бежал Егор, уворачиваясь от воспоминаний, не зная, что будет, лишь бы не то, что было.

 

Мать Егора, будучи сильной и всегда до последней минуты здоровой, была при том хронически несчастным человеком. Она существовала несчастьями и обожала их. Кажется, она и в раю нашла бы, о чём попечалиться. Первый её муж умер в день их свадьбы апоплексическим ударом двадцати четырёх лет от роду. Гости не сразу различили беду, галдели горько, мама встала целоваться, жених сидел, глядя удивлённо в холодец. Поглядел, поглядел и, тронутый мамой за плечо, завалился на свидетеля, уже холодный и твердеющий.

 

Свидетель стал вторым мужем и отцом Егора. На третьем году несчастного брака он рехнулся не на шутку, сбрендил опасно, буйно, бросаясь без разбору на домашних людей и животных. Твердеющий жених подбил его мозг, отчего свидетель так и не оправился, занемог он сразу, все три года был сумасшедшим, но до поры тихим, утверждали врачи. Сын свидетеля, однако, рос и вырос уравновешенным, трезво (или скорее — безразлично) мыслящим. Единственная аномалия, унаследованная им — заурядные ночные прогулки с закрытыми глазами. Лунатил он обычно по весне из-за впечатливших книжек, либо кинокартин; сомнамбулой был смирной, безобидной; однажды лишь начудил, уже в армии, забравшись в оружейную комнату и зарядив штук десять автоматов, на вопрос «зачем? » набежавшему караулу ответил «не могу знать», был прощён, а после армии припадки как-то сами прекратились. Свидетель канул в клинику ментальных расстройств, Егор не помнил его и никогда не интересовался им.

 

С третьим маминым мужем он знаком не был, ибо та, не желая, видимо, навязывать сыну отчима, встречалась с ним где-то на стороне. Егору даже казалось, что этот третий вообще не существует, а воображаем мамой для удовлетворения потребности в несчастье. По её рассказам, подробным чрезмерно, до неправдоподобия, выходил проблемнейший субъект — то ли гений, то ли алкоголик, то ли сильно пьющий гений, но во всех вариантах муж скорбный, любви недостойный и тем страшнее любимый. Мужа, правда, не на всё хватало. Егор в свой черёд также использовался для оправдания дурных предчувствий и смурного расположения. Сначала маме казалось, что Егор мало ест, потом — что много пьёт. Учился он всегда не там и не тому. Когда учёбу бросил вовсе, вышло ещё хуже. Потом он слишком долго не женился («Ты что, больной? »). Потом женился не на той. Отчего-то медлил с внуками, когда же Настя родилась, тут же начал неправильно воспитывать, в духе непочтения к старшим. Короче, минорила маман в любых тональностях и на любую тему.

 

Когда она, года полтора тому, преставилась счастливейшим манером, легко, моментально и безмятежно разгрузившись посредством благородного и милосердного, первого и последнего инфаркта, он не испытал ни малейшей жалости, на похороны не пошёл, перепоручив ритуальную возню поналезшим из всех генеалогических тупиков и загогулин тёткам и кузинам, деверям, шуринам, снохам, золовкам, внучатым племянникам и племянникам обыкновенным, зятьям и невесткам, бабкам, дедкам и даже одной какой-то свояченице — народцу участливому и страстно охочему до моргов, кладбищ, крематориев и поминальных закусок. Он принимал соболезнования, не зная, каким лицом пользуются в таких случаях, обескураженный своим равнодушием. Думалось, что человек изъят из мира велением верхних правил, а в проводах трупа нет уже ничего сакрального, один только утилизаторский толк. Думалось, что вот и у матери была мама, и то было совсем другое дело.

 

Каждое лето, с двух до пятнадцати лет, Егор отправлялся проводить на деревню, к бабушке. Звали мамину маму, как Чехова, Антонина Павловна. Сельцо же процветало в самой средней, самой невзрачной части России, где не степь и не тайга, не холмы и не равнины, не песок и не чернозём, где ни то и не сё, ни два, ни полтора, а так, рязанщина, так — деревенщина. Пыль и полынь, из деревьев — бузина. Дровяные кучи и неотличимые от них домишки, недоснесённая озверевшими богоносцами церковь. Поломанный беларусь в овраге, на котором помчались было хлебнувшие наутро бормотухи Колькя и Санькя. Понеслись, сами не ведая куда, да и кто знает, куда несёт русского бедового парня нелёгкая его сила. Только не донесла, промахнулись мимо моста и угодили в овраг, где трактор и бросили, и ушли спать на болото — виды, одним словом, известные, классические. Речка при деревне была мелкая, и рыба в ней была мелкая. Помидоры в огороде мелкие, полузелёные. Лук горький. Яблоки кислые, скудость и скука кругом неизбывные. Свет от жилья бедный, избушечный. Тепло от людей несмелое, еле слышное. Но по детскому великодушию полюбив не что лучше, а что ближе, он любил (О, rus hamlet! [2]) и по сей час всю эту глубинную, донную Русь, и грусть её, и глушь; и всегда лучшие его сны были лугами высоченного, ошпаренного солнцем клевера, где среди сверкания шмелей и стрекоз терялся его смех. А бабушка, заботливо приснившись, звала его в дом пить молоко, и он отзывался смехом и убегал, маленький, меньше травы иногда…

 

Антонина Павловна была потомственной самогонщицей, последней мастерицей вековой династии уездных бутлегеров. Преследуемые из поколения в поколение за приверженность запретному ремеслу, сами Самоходовы (Самоходовым, по матери, был и Егор) были люди трезвые, но вместе с тем дерзкие и одинокие, особые, необщие, неколхозные. Сивое вино их марки было популярнейшим в округе при всех властях.

 

Наказывали их часто, но не фатально — недалёкой ссылкой, недолгой отсидкой, неразорительным штрафом либо изъятием змеевиков, реторт и прочего нехитрого скарба деревенских алхимиков. Уважали их продукт, включая начальство, все. Тем не менее, на Антонине Павловне родовое ремесло прекращалось, дети её и внуки разъехались по городам, и она, прикладываясь ухом к огромным бидонам и прислушиваясь к понятному только ей живому пению браги, не пыталась открыть, например, Егору запретные тайны свеклы, мёда, спиртовых испарений и сивушных масел. Она, правда, брала его всегда с собой на край огорода, к речке, где была сооружена крошечная, но несоразмерно производительная самогонная фабрика.

 

Он обожал разводить огонь под котлом и смотреть, как частыми каплями набегает в бутыль легендарный первач. Бабушка разрешала подставить под горячие капли мизинец и снять пробу. Вкус был несладкий, взрослый, тревожный и многообещающий (как поцелуй девочки из старшего класса). Этим и ограничивалась его сопричастность свободному промыслу предков.

 

Однажды давно и другой раз лет десять спустя, сильно постарев, в последнее лето в деревне, в их ворожбе соучаствовал отвечавший за округу милиционер, дядя Анискин, печальнейший, стеснявшийся своей кургузой формы и погон без звёздочек, и кобуры без пистолета, и очевидного, прямо на лицо нахлобученного алкоголизма. Он помогал поднести дрова и перелить в котёл брагу, молча просиживал до завершения работ, выпивал смущённо несколько гранёных стаканчиков и плёлся обратно к облепленному соседскими ребятами мотоциклу. Бабушка набирала ему с собой в бутылку типа «огнетушитель» свежего сивого вина и, видно, поэтому ни разу её карьера не прерывалась судебными приставаниями.

 

Хозяина своего, егорова деда, Антонина Павловна давно схоронила и жила-была себе на отшибе; кроме варения русской аквавиты, промышляла ловлей рыбы, птицы и некрупного зверя, починкой радиоприёмников и крыш, иконописью и бодрой игрой на трофейной (дед взял Берлин) мандолине. Столь разноплановая предприимчивость должна была сделать её дивно богатой, но увы, она не была исключением — что ни делай русский крестьянский человек, закопошится ли в навозе, в космос ли закинется, семь ли потов сойдёт с него у домны или семь кровей на войне, хоть нефть и золото, и американские облигации брызнут у него из-под граблей, так что на его месте и француз уже богат был бы, и китаец, и хохол, и даже беспечный бербер, а к русскому — не липнет капитал. Нейдёт к нему копейка никакая, ни большая, ни маленькая. Не льнёт, и всё тут, высоколиквидный актив.

 

Характера Антонина Павловна так же небогатого была. Душа её была отделана скромно, совсем наивно — светлым по светлому, одним светом и больше ничем, и свет этот был доброта. За отсутствием иных черт и красок характера, доброте этой не с чем было контрастировать, нечем отличаться, и выходила она неброской, ненатужной, само собой разумеющейся. В ней, в доброте этой, не замечая её, как не замечают чистой сердечной работы здоровые люди, обитал ранний Егор, пока не вырос из неё, пока не перестала помещаться в деревенской простоте его с годами располневшая, огрубевшая и перепутанная внутренне судьба.

 

Антонине Павловне не являлся некто на пути в райцентр, и сам yhvh[3] не заговаривал с ней пронзительным назойливым тенором из облака, бури и мрака, равно из неопалимо горящей крапивы; не постилась она, не молилась, хоть и писала иконы (так, ради денег только) и не совсем религиозный фикус рос у неё на «тераске», а всё же была она святая, не сомневался Егор. В подтверждение сего господь милостиво украсил невзрачное житие св. Антонины лютой, медлительной, натурально, мученической смертию. Отвратительную и тягчайшую болезнь, самое название которой следовало бы запретить упоминать, не говоря об ужасающих подробностях её течения, поскольку она есть оскорбление человеков, — такой недуг наслал вездесущий на рабу свою. И подсёк рабу свою аки рыбу древнюю, тихую, и тащил на свой берег млечного ручья Вселенной неспешно, плавно, чтоб не сорвалась уловленная душа и не пропала. Целый год водил, отпускал было и вновь натягивал лесу. И вот — утомилась старушка цепляться за боль, которой стало всё вокруг, не могла держаться за жизнь, потому что жизнь раскалилась от боли добела, и улеглась раба, как заговоренная боль, и Он взял её, взял да и спас.

 

Егор видел бабушку в начале крушения, когда болезнь ещё только обхаживала её, осматривалась в покамест обычном её теле, пристраивалась поудобнее, приготовляя первый укус, ещё несмертельный, почти дружелюбный, ознакомительный. Эти хлопоты смерти, размеренную деловитость беды разглядел Егор в бабушкиных глазах и спросил только «за что? её-то за что так? » не ясно, у кого.

 

Потом он бросил институт, название которого так и не запомнил с тех пор, как поступил, напросился на службу в СА и там уже, коротая бедные будни молодого бойца, получил сообщение об успении Антонины Павловны. Пыль к пыли, воистину так, аминь. Егор ушёл в технический парк, где прятались нестойкие «духи» вроде него от «тягот и лишений воинской службы» и подряд часа четыре прогоревал своё первое взрослое горе — негромко, скромно, как положено.

 

В московской внелетней, осенне-зимней части своей биографии Егор нормально закончил нормальную школу, поступил в вышеупомянутый, малоизвестный ему самому, первый попавшийся институт. Учился он легко, успевал, но без рвения. К наукам, как, кажется, и ко всему почитаемому, относился с неведомо откуда бравшимся снисходительным, насмешливым любопытством, как к провинциальным достопримечательностям, вокруг которых толпятся и шумят небогатые туристы. Порожнего времени получалось много и расходилось оно на подруг, друзей и вот ещё — в метро, перед сном, за едой, до и после секса, по мере распития вин и водок — на чтение, чтение, чтение книжищ, книжиц, книжек, книжонок и просто книг, сначала без разбора, с тем же насмешливым любопытством, а потом всё избирательнее, точнее.

 

В прошлом тысячелетии, когда вырабатывались его литературные привычки, принято ещё было читать романы. Это такие тучные бумажные книги, до отказа набитые мириадами букв. В те почти былинные годы водились ещё на Руси чудо-читатели, способные осилить «Войну и мир», «Жизнь Клима Самгина» и даже — «Игру стеклянных бус» в любом переводе. И то сказать, чем было заняться правоверным марксианам, бесплатно образованным и хорошо высыпавшимся на летаргических Party's parties. [4] Свободное время ещё можно было куда-то деть, а на работе-то что делать? Там ведь и выпить толком не дадут. Вот и читали. Степенная кпссцивилизация, составленная из многословных полостей и прорезиненных длиннот, сама по себе была конгруэнтна нудному лауреатскому роману. Так что чтение удерживало трепыхающиеся умы в общей вялотекущей жиже глохнущей жизни.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.