Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ 11 страница



Пока все эти явления кажутся, особенно из России, из «вне-Запада», случайными, маргинальными, преходящими. Но ведь именно так характеризовали ослабление государства как института в начале 70-х годов. А сейчас некоторые уже пишут об упадке этого института. Так, может, довольно смеяться над Марксом, каким бы лично неприятным ни оказался и ни был на самом деле этот Бородач из Трира? Ведь он оказался прав — во многом. В том числе и насчет отмирания государства. Вообще смеяться над великими мыслителями — дело неблагодарное. Они, как правило, редко ошибаются. Сказал, например, Шпенглер: «Закат Европы». И ведь оказался прав. Та Европа — закатилась. Но это — к слову.

Конечно, при всех потрясениях устойчивой остается повседневность, буржуазный быт, тяготеющий к роскоши. Эта субстанция. Но сохранится ли этот быт в таком своем виде в случае ухудшения положения значительной части среднего класса? Едва ли. Есть ли у буржуазной, имитирующей роскошь повседневности смертельный, заклятый враг, ее потенциальный могильщик? Есть. Это — асоциал, о котором уже говорилось. То, что Э. Баладюр назвал «зоной неправа», можно назвать также «зоной неполитики» (а просто — власти, силы, насилия), «зоной неидеологии» и, главное, «зоной не повседневности» — в смысле безбытности, В асоциальной зоне повседневная жизнь сведена к минимуму существования. Ничего, кроме этого, нет. Нет буржуазного, социально организующего быта как слоя роскоши над повседневностью. Зона неправа — это повседневность без роскоши, без политики, без идеальных ценностей.

А потому пленка, которая отделяет человека от зверя, социальность — от антисоциальности или. даже зоосоциальности, здесь весьма и весьма тонкая и непрочная. И законом становится то, что с социальной точки зрения есть беззаконие — делинквентность и коррупция. Единственная «политика» таких зон — это, как верно заметил Ж. Ф. Байяр, «политика живота»; само наполнение живота становится делом жизни и смерти (а, например, не элементарного заработка). Отсюда — вытеснение политики организованным насилием и клиентелизмом. Примеров — сколько угодно: от Бразилии и Заира до Таджикистана и Явы. То, что Э. Бэнфилд в свое время на примере Сицилии назвал «аморальном фамильизмом» «посткрестьянских обществ», то, что составляет мир самовоспроизводящегося насилия — «Виоленсии» — в Латинской Америке (описано социологами, а также в романе и рассказах Х. Рульфо), — все это цветочки по сравнению с «культурой» и «структурой» повседневности асоциала. Колумбия медельинского картеля, с одной стороны, полпотовская Кампучия — с другой. Вот два капиталистический и антикапиталистический — варианта реализации и институциализации власти асоциала. Они наглядно демонстрируют, что «асоциализм» снимает противоречия между капитализмом и коммунизмом. Вот как оборачивается в реальности розовая мечта о конвергенции. А если еще учесть, что в асоциале снимается противоречие между Историей и Природой. о чем мечтали Маркс и Энгельс, то картина становится еще более интересной (и страшной).

Экономисты ныне много пишут о неформальном секторе, особенно в крупнейших городах мира, как о «параллельной экономике», «контрэкономике». Но это лишь экономический аспект более широкого общественного целого — параллельного социума, контробщества с «повседневностью на грани социальных и зоологических форм — с терпимостью ко многим проявлениям психопатологического поведения, с «культурой бедности» (О. Льюис) и, что не менее важно, с отсутствием устойчивого минимума «вещественной роскоши», в которой воплощены труд, собственность (а следовательно, время), организация и ценности и которая заставляет изо всех сил сопротивляться выпадению в параллельный мир асоциальности.

Как это ни парадоксально, но именно структуры буржуазной повседневности, особенно в условиях упадка идеологии, ослабления государства и политических институтов, способны стать дополнительным балансиром капиталистического общества. Те самые структуры и формы, которые многие мыслители, ученые и писатели — прежде всего на самом Западе — бичевали как филистерские, мещанские, мелкобуржуазные. Правильно бичевали. Все это так. Тупой и сытый бюргер, тщательно поливающий цветочки на балконе на какой-нибудь Блюменштрассе в каком-нибудь маленьком городке на Рейне, — это малопривлекательно. Но асоциал из Байшада Флуминенсе в Рио-де-Жанейро, трущоб Мехико, Нью-Йорка или Марселя, «плавающих бараков» Гонконга — это намного хуже и опаснее. Что еще важнее, нудный, высмеянный Дюренматтом, Фришем, Гессе, Апдайком и другими среднестатистический европеец или американец — «ограниченный», «занудный», «бездуховный», «заземленный на буржуазную повседневность», ее персонификатор — это барьер на пути асоциала. Именно повседневность, организованный быт оказывается — и с упадком идеологии, политики и государства окажется в еще большей степени — валом на пути новых варваров, последней преградой на пути асоциала с его безбытностью. Последним рубежом не только буржуазной, но и европейской субстанции.

То, что говорилось выше об асоциале, демонстрировалось главным образом на примере мегаполисов периферии и полупериферии Капиталистической Системы — Калькутты и Мехико, Лагоса и Манилы. Можно почитать, например, Гарсиа Маркеса и Салмана Рушди и увидеть те же явления и в небольших городах Латинской Америки, Азии. Да и Африки тоже. Но те же явления социологи и журналисты фиксируют и в городах Европы и Северной Америки, особенно там, откуда уходит промышленность, где идет деиндустриализация.

Конечно, в цивилизационном, «белом» ядре мощь и плотность капиталистической субстанции многократно усилены наличием всей субстанции, накопленной западной цивилизацией; здесь у капиталистической субстанции глубокие, разветвленные и прочные корни. Но и в этом ядре растет численность выходцев с Юга, несущих с собой код иных этнокультурных форм, иную повседневность и часто пополняющих неформальный сектор и «зону неправа», а потому самой логикой бытия выталкиваемых в асоциум, в противостояние социально организованному населению. Конечно, по крайней мере на ближайшие два поколения у европейско-буржуазной субстанции хватит и сил, и социального иммунитета. И все же лучше знать об опасности: кто предупрежден, тот вооружен.

 

XXXV

 

Но, может, безбытность, безбытная, бессемейная повседневность, неорганизованный или принципиально, дезорганизованный быт — не такое уж опасное явление? К сожалению, это не так. История России конца XIX — начала XX в. — красноречивое тому свидетельство. А. С. Изгоев в блестящей статье «Об интеллигентной молодежи», опубликованной в сборнике «Вехи», на примере значительной части русской интеллигенции, прежде всего студенчества, показал общественную опасность социально неустроенных слоев населения, вся жизнь которых есть не что иное, как сознательное воспроизводство этого неустройства — будь то быт, работа, семья, воспитание детей и т. д. «Выходя из… своеобразной младенческой культуры, — пишет Изгоева, — русский интеллигент ни в какую другую культуру не попадает и остается в пустом пространстве» (5, с. 109). Буржуазную сферу он презирает, для народа он чужой; его сфера — безбытность, «невозможная смесь разврата и пьянства с красивыми словами о несчастном народе, о борьбе с произволом и т д. » (5, с. 107). Результат — отсутствие любви к жизни. Я бы сказал: к нормальной, организованной жизни. Изгоев очень уместно вспоминает мысль В. В. Розанова, сравнившего русское студенчество с казачеством, бесспорным носителем многих асоциальных черт. Другое дело, что находившаяся на подъеме самодержавная Россия в XVII–XVIII вв. смогла сломать хребет асоциалу тех времен и переварить его, а Россия эпохи Смуты конца XIX — начала XX в. этого сделать не смогла, подавилась; новый асоциал взял верх. Это было тем более легко, что, с одной стороны, вещественная субстанция вообще и тем более буржуазная были слишком слабы в России и не могли служить барьером на пути асоциальной лавины, а с другой — были слишком очевидны, чтобы возбудить социальную зависть и жажду черного передела. Но передела посредством захвата главной для Русской Системы субстанции. Таковой была Власть, и поэтому прежде всего именно ее, а не «вещественные факторы производства» и собственность стремились захватить те, кто победил в Русской Смуте 1861–1929 гг.

С этой точки зрения коммунизм смог прорваться там, где была слаба буржуазная повседневность, где не было организованных бытовых структур буржуазного типа; где слабой буржуазной повседневности, хороню и смачно описанной, например, Алексеем Толстым в «Сестрах», противостояли три враждебных мира — посадско-артельский, революционный и асоциальный, миры детства Алеши Пешкова, а также буревестников и челкашей Максима Горького. Купеческое варварство, головной футуризм и российское хулиганство — во всем этом Ф. Степун не случайно находил «скрытый большевизм» (13, с. 475).

Повседневность, стремящаяся не к роскоши, а от нее, не к умножению субстанции, а к ее растранжириванию, проеданию — будь то русскими купцами конца XIX в. или «новыми русскими» конца века XX, уничтожающими больше субстанции, чем создающими ее, — вот что мы постоянно встречаем в Русской истории. Да был ли вообще в истории России период организованной повседневности, максимально (для Русской Системы) приближенной к буржуазному, западному и, самое главное, массовой или приближающейся к массовой, охватывающей значительное, а по русским масштабам — огромное по численности население? Такой период был. И кончился он совсем недавно. Это период между 1955/60 и 1980/85 гг. Великолепная четверть века. Именно за эти 25 лет впервые (и, возможно, в последний раз) значительной части населения страны, а не узкому слою, как на рубеже XIX–XX вв., был обеспечен массово высокий, а для Русской Системы, возможно, максимальный уровень жизни.

Отдельные квартиры. Пусть в хрущобах, пусть потолки — 2, 50, пусть ванна и санузел совмещены (на Западе это, кстати, тоже бывает), а свои, персональные.

Личные автомобили. «Не фонтан», конечно, по международным стандартам, но для наших условий вполне — «Москвичи», «Запорожцы», потом — «Жигули».

Дачные участки. Пусть шесть соток, а яблоньку-смородинку-клубничку посадить можно, да и отдохнуть есть где.

Поездки на Юг или Прибалтику. Пусть в санатории-пансионате семь рыл на четыре койки — ничего, в тесноте, да не в обиде; зато море, дюны, солнце, шашлык, павлин-мавлин. И так далее. Как поется в песне группы «Любэ», «кто сказал, что мы плохо жили? » Достаточно взглянуть на 50, 60 и 70-е годы и сравнить эти десятилетия между собой. Кто-то скажет: будущее свое и своих детей проедали. Правильно. Но на это я отвечу: коммунизм, по определению, был помимо прочего, системой проедания будущего. Это — данность. Кто-то скажет: жили за счет нефти. Да. Но не мы одни. Часть Третьего мира тоже. Да и Великобритания.

Короче, в 1950/55–1970/75 гг. неплохо было всем в мире. XX в. был веком нарастания массового благосостояния. Потому-то он и стал веком масс, социалистическим веком — будь то в форме коммунизма как интернационал-социализма, национал-социализма или welfare state. Разумеется, на «демократическом Западе» век стал «социал-демократическим» не просто так, а во многом как реакция на коммунизм и фашизм, на этих «первопроходцев XX в. ». Но это дела не меняет — важен результат. По-видимому, за всю историю человечества не было (и скорее всего — больше не будет) отрезка времени, подобного XX столетию, особенно послевоенного его периода, по такому показателю, как доля мирового населения, испытывающая благосостояние. Ну а если говорить о том, какие надежды и иллюзии породило это благосостояние, то XX в. не знает равных. Тем горше разочарование и отрезвление. Бесплатных пирожных не бывает. За все надо платить. Сейчас по счетам своих дедов и отцов придется платить очень большой части населения земного шара, которую логика развития современного мира отталкивает от общественного пирога, выталкивает за рамки среднего класса — в социальный низ. Это происходило и происходит повсюду, начиная с 80-х годов: в Индии и СССР/России, в Югославии и США, в Мексике и даже в тихой Голландии, где, как заметил один историк из Амстердама, молодежи 90-х годов будет значительно труднее в борьбе за место под солнцем, чем их отцам, а ее детям — еще труднее, чем ей самой. Потому что и солнца, и места под ним становится меньше. Один и тот же процесс идет в разной форме, по-разному, с разной степенью социально-экономической брутальности. У кого-то есть «социальный жир», кто-то накопил за последние 100–150 лет больше богатств, чем другие, — у них, следовательно, больший запас для проедания и больше времени — проедания и жизни. Они могут хорошо провести последние дни недели — «субботу и воскресенье истории», так сказать «исторический уик-энд» нынешней социальной системы. Ну а дураки и бедняки умирают по пятницам. Уик-энды — не для них.

 

XXXVI

 

Кстати, об уик-эндах. На наших глазах утрачивает свое массовое социальное и культурно-психологическое значение то, что заполняло в течение короткого (1917–1991) XX в уик-энды для широких масс населения. Что было наградой конца недели массовому человеку эпохи функционального капитализма? Что было важнейшими элементами структур повседневности досуга, расслабления, отдыха? Кино и коллективный игровой спорт (прежде всего — футбол и хоккей). Они были квинтэссенцией массовости, ее отражением и выражением. Разумеется, XX в. дал несколько «политико-идеологических» моделей спорта, несколько форм «социальной антропологии тела»: либеральную, фашистскую, коммунистическую. Но при всем различии у них было существенно важное общее: ориентация на массового человека и функционирование в качестве одной из важнейших структур досуга.

С середины 70-х годов кино и футбол (а за ним и хоккей), по мнению одних, вступают в полосу кризиса, по мнению других, — и вовсе приходят в упадок. И дело не просто в исчерпанности жанров в кино или форм и техники в спорте, не просто в том, например, что именно на рубеже 60–70-х годов возникла наиболее адекватная массовому обществу тактика «тотального футбола», по видимости, исчерпывающая тактико-организационные возможности футбольной игры — неважно, в англо-голландской или советской(«система Лобановского») форме. Дело в том, что сломалась — и в кино, и в футболе — «система звезд». И это — самое главное.

«Звезда», как и вождь — будь то дуче, фюрер или «учитель всех трудящихся» (хотя между Сталиным, с одной стороны, и дуче и фюрером — с другой, есть качественное различие в содержании организации и реализации роли вождя), возможна только в массовом обществе, в эпоху масс. Ни до, ни после они не нужны. Звезда — это квинтэссенция массового человека; это — усредненный маленький человек, выросший до огромных размеров. Или накачанный до таких размеров насосом рекламы и пропаганды, этих двух функциональных сестер Великой функциональной эпохи. Не случайно век родился с маленьким человеком Чарли Чаплина. (Вообще почти вся Современность прошла под знаком двух Чарли — большого, бородатого — из Трира и маленького, с усиками — с киноэкрана).

«Звезда» — это массовое общество, сжатое до индивида. Индивид-масса — вот что такое «звезда». Человек толпы, выросший до огромных размеров и высящийся над толпой, оставаясь в то же время человеком толпы. Или — иначе: «звезда» есть массовое общество, количественно сведенное к единице и в таком виде вынесенное за собственные рамки. Система «звезд» есть нарциссизм массового общества; «звездность» — единственная форма, в которой индивидуальность может существовать в массовом обществе. Как социально значимая для последнего.

И вот в 70-е годы система «звезд» — блестящий французский социолог Эдгар Морэн показал это в специальном исследовании «Звезды» на примере Голливуда (см. 26) начала ломаться и сломалась. Первые симптомы надлома, однако, проявились уже в 60-е годы, когда из кинофильмов стал постепенно уходить happy end и произошла смена центрального «мифологического героя». На смену малорефлексирующим рубахам-парням без проблем пришли «нервные», с надломом герои Пола Ньюмена и Марлона Брандо» (Э. Морэн). Кстати, и в советском кино в 60-е годы произошла аналогичная смена героев. На место Л. Харитонова («Солдат Иван Бровкин») и Н. Рыбникова («Высота») и нескольких других актеров такого типа, занявших в послевоенный период возрастную нишу, которую в довоенный период занимали герои П. Алейникова и Н. Крючкова, казалось бы, внезапно пришли их нервные рефлексирующие герои А. Баталова и И. Смоктуновского. Пришли великие крупные актеры. Но «звезды» — в смысле 40–50-х годов — кончились, погасли, Л. Харитонов и Н. Рыбников попали под колесо истории. Похожие примеры можно найти и в Америке. В частности, Э. Морэн пишет о Джейн Фонда, которая явно шла на роль новой «звезды» массового кино, но — не повезло со временем. «Кино звезд» к тому времени кончилось. Отсюда — поиски других форм (аэробика — не от хорошей жизни — у Джейн Фонда и т. д. ). Система «звезд» лишь отразила изменения в обществе или даже в чем-то упредила их. Даже количественно «звезды кино» и по их роли в обществе как символа резко отличаются в периоды, скажем, 55–75 и 75–95 гг.

Но ведь аналогичным образом обстоит дело и в футболе! Сколько настоящих футбольных «звезд» зажглось между 1975 и 1995 гг.? Марадона, Платини. Кто еще? С натяжкой можно добавить голландца Крёйфа (у нас его фамилию часто произносят как Круифф), хотя в 1974 г. он в последний раз выступал на чемпионате мира. Но не будем жадничать. В 1955–1975. гг. «звезд» того уровня, которому соответствуют Марадона, Платини, Крёйф, можно насчитать около двадцати. То же самое с хоккеем, как энхаэловским, канадо-американским, так и советским.

Короче, на примере системы массовых зрелищ, которые суть не только плоть от плоти, но квинтэссенция массового общества, структур его досуга, видно, как это общество в 70-е–80-е годы начинает умирать. Как и его атрибуты. Думаю, правы те специалисты, которые не видят значительных социальных перспектив у кино и футбола. [9]

По-видимому, эти формы уже никогда не будут играть той роли, какую они играли прежде. Это и не значит, что завтра они исчезнут. Нет. Но их вытесняют немассовые зрелищные формы, кстати, тесно связанные с НТР, Таким образом, НТР стала Терминатором не только функционального капитализма и коммунизма, но и их любимых чад — кино и футбола. Расцвет последних совпадает с расцветом функционального капитализма и коммунизма, массового общества в 50–70-е годы. Именно тогда окончательно оформились понятия и концепции «советского образа жизни» и «западного», или «американского образа жизни». И хотя их противопоставляли друг другу — и справедливо, между ними было и некое сходство. Два массовых идеала двух массовых обществ. Но обществ — с разными знаками. К тому же одно из них было функционально-субстанциональным, а второе — функциональным, а потому оказалось более хрупким. Кино и коллективный игровой спорт были двумя проекциями, измерениями этих обществ. Более того, прав П. Вайль, который пишет, что весь XX в. прошел под знаком кино. И уходят они вместе. На смену массовому досугу идут камерные приватизирующе-приватизированные формы. Видеомагнитофоны с ориентированной на них кинопродукцией, с одной стороны, персональные компьютеры и «видеошлемы», способные создать то, что называют «виртуальным миром» (или киберпространством), в котором актер как таковой, его мастерство не требуются, не говоря уже о «звезде», — с другой. Все это — индивидуализированные или, точнее, приватные формы, рассчитанные на индивидуальное, а не массовое (хотя и максимально широкое) потребление.

Все активнее заявляют о себе более «камерные» виды спорта. И даже шоу-бизнес, если не индивидуализируется, то приватизируется, дробится, сегментируется на много разных, почти камерных ниш, на микроаудитории, исключающие возможность общенациональных массовых кумиров, «возлюбленных всей Америки» и т. д. Равно как и возможность массовой мечты всей нации — американской или советской. Все мечты остались в XX в. Это XX в. был веком мечтателей — из Кремля, Рейхсканцелярии, Белого дома и других мест.

Нужно признать: в это тридцатилетие расцвета XX в. советский образ жизни тянулся к западному — причем тянулся, повторю, в массовом порядке. И казалось, разрыв, по крайней мере материальный, сокращается. И чем дальше, тем будет лучше и больше. Вместо шести соток — двенадцать, вместо «Москвича» — «Жигули»; вместо хрущобы — что-то получше; вместо дома отдыха в Мисхоре — пансионат в Дагомысе. Знай наших. Наших — не узнали. По крайней мере в большинстве случаев. Счастья, в том числе и социального, не бывает ни слишком много, ни слишком долго.

На рубеже 70–80-х годов и тем более к середине 80-х стало ясно: коммунизм как система не может сохранить уровень благополучия и социальных гарантий и связанную с ними повседневность в таком объеме и в такой массе. Или иначе: «сделочная позиция» господствующих групп коммунистического режима по отношению к населению будет ухудшаться при сохранении тех массовых структур повседневности, которые оформились за позднехрущевское и главным образом брежневское время, когда казалось, что субстанция безбрежна.

Но это была иллюзия. Субстанции было не так много. Коммунизм — функциональная система, перераспределяющая субстанцию, оставшуюся от прошлого, в том числе и раннекоммунистического, и поступающую извне. В 60–80-е годы проедалось, во-первых, то, что было накоплено на народной крови в 30–50-е годы и «экспроприировано» в захваченной части Европы во второй половине 40-х — начале 50-х годов; во-вторых, то, что можно было выкачать сначала из мира, переживающего экономический подъем (кондратьевская фаза «А» — 1945–1968/73 гг. ), а затем уже на фазе «Б» — за счет продажи нефти. Но на рубеже 70–80-х годов «А упало. Б пропало». На трубе остался голый коммунизм, согнувшийся от «чувства глубокого удовлетворения».

Субстанция начала сжиматься. И господствующим группам понадобился черный передел Субстанции. И провели они это под лозунгами почти что «земля и воля». С волей более или менее получилось (хотя нередко «я пришел дать вам волю» оборачивалось «я пришел дать вам вволю» — Баку, Тбилиси, далее почти везде). С землей вышло хуже — субстанция. Это не демократия, не перестройка и не гласность. Это — вещественное и конкретное.

По-видимому, одно из существенных различий между капитализмом и коммунизмом (а также Капиталистической Системой и Русской Системой) заключается в том, что субстанция как вещественность, как накопленный труд, как социальное время, как собственность играет принципиально различную роль в этих системах. Если Капиталистическую Систему накопление вещественной субстанции укрепляет, упрочивает, то при коммунизме (и в Русской Системе в целом) дело обстоит иначе. Создается впечатление — по крайней мере об этом свидетельствует исторический опыт, — что, упрочивая систему в краткосрочной перспективе (одного поколения), в среднесрочной перспективе накопление субстанции свыше некоего социального передела или подрывает систему, точнее, ее конкретную историческую структуру, или грозит ей и ее господствующим группам социальной смертью. Начинается передел субстанции, в ходе которой ломаются структуры повседневности, и наступает Смута.

И это неудивительно. Господствующая субстанция Русской Системы — Власть. Повышение удельного веса другой субстанции — вещественной, даже если она и не отливается в собственность, а принимает форму организованного быта (именно последний был в коммунистическом порядке эквивалентом частной собственности и защищал индивида от хаоса этого порядка, становясь контрпорядком, [10] бросал вызов господствующей субстанции, а с какого-то момента — начинал угрожать ей. Собственник — всегда угроза для Власти и ее персонификатор. Реагируя на угрозу, система наносит ответный удар — по вещественной субстанции. При отсутствии или слабом распространении частной собственности такой субстанцией может быть только организованная повседневность. В Русской Системе может быть только одна Субстанция — Власть. Иная (вещественная) субстанция могла быть субстанцией только с маленькой буквы и существовать в определенных границах. Как только она их перерастала и достигала такого уровня, который угрожал двоевластием субстанций (собственность — власть, вещество — энергия), начинался передел. Сверху ли, снизу ли; с кровью ли, в виде жульничества ли, но. — начинался. Наступал великий час субъективных материалистов. Ну а их сменяли терминаторы в пыльных шлемах и кожанках, которые вообще по ту сторону материализма и идеализма, объективного и субъективного. Они разрешали ситуации Русской Смуты, т. е. ситуации двух относительно разнозначимых субстанций. Русская Смута: смущение, замутнение. Норма — это ясность одного субъекта, одной Субстанции — Власти. Эту ясность и осуществляли терминаторы Русской истории — опричники, гвардейцы Петра, большевики, «новые русские» (бандиты + бизнесмены, т. е. бандмены или биздиты). Но за всеми ними — Власть, централизованная или приватизированная.

Иными словами, если Капиталистическую Систему в средне- и долгосрочной перспективе накопление субстанции как вещества и времени укрепляет, то с коммунизмом и, по-видимому, с Русской Системой дело обстоит диаметрально противоположно. Здесь хорошо идет накопление субстанции только в форме Власти и Пространства. Получается совсем как в поговорке: что русскому хорошо, то немцу смерть; что немцу хорошо, то русскому смерть. Короче, избыточная, сверх некой меры материальная субстанция, избыточная, а потому могущая быть более или менее широко распределенной, массовой (а следовательно, угрожающей Власти) — это Кощеева смерть Русской Системы.

Но это же делает Русскую Систему и значительно более уязвимой, чем Капиталистическая. В последней субстанция на уровне структур повседневности может стать дополнительным резервом сопротивления. Русская Система на такую субстанциональную повседневность рассчитывать не может, у нее такой нет. И это — одна из причин того, почему падение политического гегемона, т. е. «главного властителя» капиталистической Системы не ведет к упадку системы, а вот в Русской Системе упадок Власти означает и падение конкретной исторической структуры. Ведь иной Субстанции — ни в форме собственности, ни в форме повседневности нет. Более того, поскольку избыточная массовая субстанция в виде организованных структур повседневности способна и подорвать Систему, то ситуация еще более осложняется.

Десятилетие 1985–1995 г. подорвало структуры повседневности, структуры максимально для России отлаженного быта, сломало их как явление массовое. Выталкивание в underclass, отсечение от общественного пирога прежде всего реализуется и ощущается на уровне повседневности, в быту, в том, что человек себе может позволить — купить, подарить, съесть; куда поехать. Структуры быта сжались до сингулярной точки ваучера. Возьми его, мальчик, и ни в чем себе не отказывай. Ваучер — это тот самый чудный колпачок, который, как внушили постсоветскому Буратино нововластные лисы Алисы и коты Базилио, он может продать за четыре золотых. Ищи дурака. Дурака — нашли, и в этом — победа «перестройки: кто кричал «ура», а кто — «дурак! »». Но победа эта может оказаться пирровой, поскольку ваучер очень смахивает на «черную метку» асоциала. Да, сломана повседневность, единственная массовая западно- или даже буржуазно-подобная повседневность в истории Русской Системы. Сломан забор, вал, стена. Из нее несут «по кирпичику» — на особняки — вон их сколько заторчало под Москвой, по всей России. А кто — там, за забором, за стеной?

А вот об этом раньше надо было думать.

За забором-то асоциал, новый варвар из бандформирований, бригад, а то и просто неорганизованный. Или прячущийся под маской госслужащего. Который очень просто может, подобно герою одной из песен Галича, «как в подъезде кирпичом». Не надо смеяться над Жириновским. Это в таком виде корчится, лицедействует и юродствует от социальной боли, от самого себя и своей жизни — как бесконечного тупика — асоциал. Так часто бывает: разрушают то, что считают опасным или злом, а приходит нечто еще более злое. Рухнула Римская империя и оказалось: варварские королевства-то хуже, они более жестокие, дикие, кровавые, менее предсказуемы. Рухнуло самодержавие — и погребло под своими обломками не только своих защитников, но и своих критиков и оппонентов. Свержение самодержавия и финальная — кровавая — фаза Русской Смуты оказались той самой «славной охотой», битвой серых волков и рыжих собак, о которой старый мудрый Каа сказал бы, что по ее окончании не останется ни человека, ни детеныша волка, ни старого удава, а будут валяться только голые кости. Так и вышло. Остались хозяева «корабля, с которого сбежали все, даже крысы» (Г. Уэллс).

Рухнули коммунизм и СССР — и что теперь? Какие уроки можно извлечь из этого — извлечь не только России, но, может быть, и всему миру в целом, Капиталистической Системе. Ведь умные должны учиться на чужих ошибках. И никогда не спрашивать, по ком звонит колокол.

 

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

 

1. Анисимов К. Россия без Петра. — СПб.: Лениздат, 1994. — 496 с.

2. Гронский Н. Юридическая природа СССР. // Сборник, посвященный памяти П. Б. Струве. — Прага, 1925. — С. 175–183.

3. Зедльмайер Г. Утрата середины / Реферат Бибихина В. В. // Общество. Культура. Философия; Реф. сб. — М: ИНИОН, 1983. — С. 56–102.

4. Зиновьев А. Желтый дом. — Lausanne: L'Age d'Homme, 1980. — T. 1–2.

5. Изгоев А. Об интеллигентной молодежи (Заметки о ее быте и настроениях) // Вехи. Из глубины. — М.: Правда, 1991. — С. 97–121.

6. Крылов В. В. О логическом развертывании понятия «капитал» в понятие «многоукладной структуры капиталистической системы». — М., 1972. — 8 с. — Не опубл. рукопись.

7. Маркс К. Экономические рукописи 1857–1861 гг. — М.: Изд-во полит, лит., 1970. — Ч. 1. — XXVI, 546c.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.