Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ 4 страница



Результат — запутанность экономических, социальных и политических отношений; превращение целых групп в социальные невидимки с точки зрения марксистской или либеральной теорий; непредсказуемость социальной борьбы, когда «все смешалось в буйном танце» — небуржуазные, некапиталистические группы выполняют роль буржуазии и персонифицируют функцию капитала, а капиталист скрывается под маской мандарина, землевладельца-абсентеиста или даже вождя племени; общество — не капиталистическое (по крайней мере, еще), а какие-то группы уже считаются буржуями и пролетариями. Более того, одна и та же группа — крестьянство — вдруг оказывается разделенной на буржуазию и «трудовое крестьянство» примерно в равной пропорции и независимо от использования найма. И все это на глазок. Политическая проекция подобных ситуаций становится кошмаром для «заинтересованных сторон».

При этом, повторю, внешне ситуация может стать фантастически запутанной, а реальность — невидимой. Не случайно в 20-е годы Коминтерн голову себе сломал, стараясь соотнести расклад политических сил, например в Китае, в соответствии с их классовой, укладной основой. Выходила сюрреалистическая картина, похожая на «Человека-невидимку» Дали: основные классовые субъекты не просматривались. Ну а компартия Индонезии уже не голову, а шею себе сломала, попытавшись в первой половине 60-х годов провести аграрное переустройство на Яве. В соответствии с «линейными» классовыми принципами трудно было понять, кто эксплуатируемый, а кто — эксплуататор в этой не эволюционно и не революционно, а инволюционно приспосабливающейся к капитализму местной системе.

То, что отрицание капитала там, где он слаб как субстанция, создает путаницу, связано со следующим. Прежде всего, отрицается капитал-субстанция в его низших формах. Однако, и это самое главное, основной удар объективно оказывается направленным, с одной стороны, на такие субстанциональные формы, которые капиталом не являются, но функционируют как его органы (например, частная собственность на землю); с другой — на функциональные формы капитала, осуществляющие интеграцию данного общества в мировую систему (государство, армия, банки, почта, телеграф, телефон). Но что самое интересное, борьба против этих форм ведется, во-первых, с целью их захвата, во-вторых, с помощью капиталистических же функциональных форм организации: партии, идеологии. Внешне все это может выглядеть как борьба, имеющая минимальное отношение к проблемам капитала, схваток пролетариата и буржуазии. В стихотворении «Русская революция» Волошин писал:

 

Но жизнь и русская судьба

Смешали клички, стерли грани:

Наш «пролетарий» — голытьба,

А наши «буржуа» — мещане.

Мы все же грезим русский сон

Под чуждыми нам именами.

 

Я оставляю в стороне проблему, почему русский сон так часто грезится под чужими именами, будь то имена татарские, немецкие или еврейские. Это — проблема Русской Системы, русской судьбы. Меня сейчас интересует другое — то, что подпадает под волошинское «судьба». Ведь Волошин очень четко уловил то, что на русских подмостках разыгрывается какая-то не только русская драма. И в том же стихотворении ниже он прямо говорит об этом:

 

Не нам ли суждено изжить

Последние судьбы Европы,

Чтобы собой предотвратить

Её погибельные тропы.

 

Это — отличная иллюстрация логики «двойной массы» капитализма: европейская судьба — капитализм — изживается на русской почве. Но не в самой Европе. Для изживания (отрицания) капитализма не надо иметь перед собой сам капитал, достаточно, чтобы была функция, которую у него можно отнять, оставив субстанцию Европе, центру. Ведь невозможно оторвать функцию от крепкой субстанции центра системы там, где сильны капитал и частная собственность в их институтах, ценностях, быте, вообще в структурах повседневности. Не случайно на собственно капиталистической, субстанционально-капиталистической почве коммунистические революции не происходят. Коммунизм не проходит там, где сильна частная собственность — капитал-субстанция («германский выкидыш» 1918 и 1923 гг. это очень хорошо показал).

Коммунистическая революция — это отрыв функции и форм капитала от его субстанции и содержания. И она возможна только как такой отрыв. Ленин (а затем Мао и т. д. ) понял то, чего не понял, а точнее не мог понять Маркс. Умерший за 20 лет до начала «календарного» XX в. и не доживший до эпохи резкого обострения противоречия между функцией и субстанцией капитала, Маркс помещал социалистическую революцию внутрь самой субстанции, а потому и получился у него главным агентом революции рабочий класс. Но у этого класса, как известно, с революцией ничего не вышло.

По-видимому, conditio sine qua поп «революции, о необходимости которой все время говорили большевики», заключается именно в том, чтобы в качестве пролетариев действовала «голытьба», а в качестве буржуазии — «мещане». Ай да Волошин, «ай да сукин сын». В своем стихотворении он точно зафиксировал и функциональный для русской реальности характер капиталистичности — как буржуазной, так и пролетарской, — а следовательно, и антикапиталистичности. И то, что на русской почве снималось «судьбоносное» противоречие европейской буржуазной системы. Ленин, повторю, это тоже понимал. Как и Горький, который был не пролетарским, а антикапиталистическим писателем. Только наполнение антикапитализма у него было не дворянское, как у Толстого, и не разночинское, как у Достоевского, а босяцкое, голытьбинское («голутвенное»), в лучшем случае — босяцко-мещанское. И в этом смысле Горький действительно и буревестник, и певец русской революции, челкашей, ставших со временем «хозяевами корабля, с которого сбежали все, даже крысы» (Г. Уэллс).

Реализация коммунизма как борьбы за функцию и ее отрыв от субстанции объясняют, почему, казалось бы, внешне столь близкий коммунизму по формам фашизм на самом деле — его главный враг, почему они несовместимы. Разумеется, я имею в виду не геополитику, а социальную, «классовую» «войну миров». Понятно, что это две разные альтернативы, два альтернативных проекта овладения функцией и ее использования. В одном случае — для контроля над субстанцией как над богатой бюргерской невестой, а в другом — для ее уничтожения на разинско-пугачевский манер после захвата и овладения: «И за борт ее бросает в набежавшую волну». Понятно также и то, что именно фашизм («тоталитаризм») был призван предотвратить полную функционализацию капитализма там, где возникла такая опасность (например, опасность коммунизма в Германии 20–30-х годов). В этом (но только в этом! ) смысле тоталитаризм есть, если пользоваться шпенглеровским термином, «псевдоморфоза» коммунизма (и, кстати, как всякое «псевдо», при прочих равных условиях, в схватке с аутентичным шансов не имеет).

 

XIV

 

Итак, для коммунистической революции не нужен высокий уровень развития капитализма. Такой уровень блокирует революцию, равно как блокирует ее и отсутствие всякого уровня. Иначе говоря, необходима середина, и Ленин правильно понимал это. Однако как только коммунистическая революция произошла и получила свой оплот (исторически — в виде СССР), дальнейшие коммунистические революции, которых без этого оплота никогда бы не было, не требуют уже даже и среднего уровня. Достаточен — любой. Уже неважно — ГДР или Кампучия. Все может быть вобрано в мировую антикапиталистическую систему. Достаточно зафиксировать, провозгласить властно-идейный изоморфизм: марксизм-ленинизм, авангардная партия трудящихся, поддержка действий СССР на мировой арене.

Эту черту коммунизма очень хорошо уловил русский юрист, специалист по международному праву Н. Гронский. Он отказывал СССР в статусе государства вот по какой причине: «…Советская Республика гостеприимно открывает двери перед всеми народами и государствами, приглашая их ко вступлению в Союз при одном лишь непременном условии — провозглашении советской формы правления и осуществлении коммунистического переворота. Стоит жителям Борнео, Мадагаскара или Зулуланда установить советский строй и объявить коммунистические порядки, и лишь в силу их заявления, эти новые, могущие возникнуть советские республики принимаются в Союз Советских Коммунистических Республик. Если бы Германия захотела перейти к благам коммунистического строя или же Бавария, или Венгрия захотели бы повторить опыты Курта Эйснера и Бэла Куна, то и эти страны могли бы войти в Советскую Федерацию… Не обладая устойчивостью современного государства и определенностью границ, СССР не обладает и полноправной международно-правовой личностью. Трудно признать нормальным членом международного общения организм, который в силу своего основоположного акта — конституции может в любой момент прекратить свое существование или же изменять кардинально внутреннее свое содержание» (2, с. 180–181).

Другими словами, разрыв с субстанцией — любой, уже даже не обязательно с капиталистической, но обязательно с помощью капиталистической функции, взятой либо в натуральном, либо в персработанно-советском виде, — вот путь в Мир Коммунизма, в Функциональное Зазеркалье капиталистической системы.

В самом общем смысле для коммунизма необходим определенный уровень развития функциональных форм: либо достигнутый в результате включения в капиталистическую систему, либо — в послевоенный период — обеспеченный подключением уже к «лагерю мирового социализма». Такие факторы, как колониальный гнет, война, интервенция, лишь дополняют необходимое условие, усиливают коммунизм как процесс отрицания субстанции капитала и его функциональных органов с помощью его же функций. Главное — в этом отрицании, а не в субстанции — капиталистической или местной. Именно поэтому в столь разных странах, как СССР и Куба, Румыния и ГДР, Монголия и Чехословакия, суть, природа коммунизма идентична. Ошибочно выводить коммунизм непосредственно, линейно из исторического прошлого, местных традиций. Традиции и прошлое названных выше стран были очень разными, коммунизм был один и тот же везде. (Что не означает, однако, полного уничтожения этих традиций — подобное в истории вообще невозможно. )

Будучи повсюду одним и тем же — функциональным негативом капитализма, коммунизм тем не менее не везде одинаков по прочности и потенциям собственно коммунистического развития. В одних случаях он может оказаться неким особым строем, в других — чем-то вроде очередной кочевой династии, властвующей над земледельцами, т. е. чисто внешним явлением. Все это зависит от уровня развития общества, вступающего в коммунистический «перемолот». Например, в России коммунизм был отрицанием такой социальной системы, в которой, несмотря на слабое развитие капитала-субстанции, уже как минимум в течение двух столетий существовала частная собственность, в течение столетия — гражданское общество, в течение нескольких десятилетий — капиталистический уклад, а в самом обществе уже возникли границы между властью и собственностью, с одной стороны, экономической, социально-политической и духовной сферами — с другой. Я уж не говорю о более чем столетней мощной культуре современного, а не традиционного типа. Россия — единственная страна XIX в., породившая современную (modern) и в то же время антикапиталистическую по направленности культуру, особенно литературу. Советский коммунизм уничтожил границы, о которых идет речь. Но он не мог стереть следы ни их, ни великой культуры, которая есть сфера духовного производства. Это вносило напряжение в функционирование коммунистической системы и внутренне ослабляло, подтачивало ее. «Следы» начинали опасно для коммунизма фосфоресцировать при малейшей экономизации жизни, развитии рынка. И не в рынке, собственно, дело. А в том, что экономизация требовала либерализации власти, ее «разгосударствления» еще до денационализации собственности. Рынок оказывался ларцем, из которого вместо рыночной экономики выскакивали «двое из ларца» — люмпен (или, мягче, эрзац) — политик и гангстер. Потому что приватизировалось прежде всего главное богатство системы — власть.

Иная ситуация, например, в Китае. Там к моменту «коммунистической революции» не было ни гражданского общества, ни сколько-нибудь заметного обособления друг от друга различных сфер общества. «Коммунистическая революция» органически легла здесь на некий социально-монолитный, гомогенный тип, который исторически не подрывается ни рынком, ни экономизацией. Поэтому восторги наших как «патриотов», так и «демократов» по поводу успехов экономической реформы в КНР, «китайского пути к рынку» напрасны. Это — не для нас и не про нас. Не про СССР-Россию. У нас так не выйдет. Экономизация жизни, рынок не подрывают основ китайского общества, они в течение тысячелетий были органично вплетены в его ткань, и «китайский коммунизм» лишь на краткий исторический миг, какие уже случались и раньше, приглушил их. А ныне «усилил звук» без ущерба для себя, напротив — с пользой. В этом смысле Китай, закаленный отрицанием капитализма, вступает в XXI в. чем-то вроде социального киборга, которого извне уже едва ли чем проймешь. Поэтому Китай отличается от всех коммунистических обществ настолько, что у меня есть сомнения в правомерности применения самого термина «коммунизм» к Китаю, КНР. Не имеем ли мы здесь дело с каким-то иным явлением, которое мы недальновидно и самоуверенно, коммунизмоцентрично заталкиваем в коммунизм? «Российско-советский коммунизм» сомнений не вызывает, «танковый» (Восточная Европа), «сахарно-банановый» (Куба, Никарагуа), «пальмово-веточный» (Мозамбик) — тоже. А вот «конфуцианский коммунизм» — это уже сложнее. Нам всерьез предстоит думать над проблемой «китайской системы». Нам — это и миру в целом, и особенно России. Это — наша экзистенциально-геополитическая проблема, которая не только не помещается в рамки «капитализм-коммунизм», но и существует главным образом не в их плоскости. В отличие от этого Россия, русская система всегда была тесно связана с Западом, с капиталистической системой. Наличие в русской истории петербургской фазы и обусловило возникновение русского коммунизма в XX в.: именно в течение этой фазы возник, сформировался «западноподобный», функционально-капиталистический объект отрицания. Именно петербургское самодержавие «сработало общество», на костях которого коммунизм должен был устроить самого себя и свой пир.

 

XV

 

Пир коммунизма — на костях старой России, на костях того нового, что возникло в России после 1861 г., того, что предстояло перемолоть в новой России и ее окрестностях, — был пиром победителей. Эти люди победили потому, что предложили оказавшееся в наибольшем соответствии с практикой и логикой развития Русской Системы решение противоречия между субстанцией и функцией, содержанием и формой капитала. Коммунизм стал таким решением, которое превращало функциональные аспекты капитала (социальные, духовные) в системообразующие объекты собственности. Точнее — «властесобственности», а еще точнее — однородного присвоения, которое не породило и не обособило в качестве своих особых форм власть и собственность. Внешне же это больше походило на власть, чем на собственность.

Коммунизм разрешал главное противоречие Капиталистической Системы не на уровне непосредственно материального производства, не в предметно-вещественной сфере, а за ее пределами, на уровне социально-политических и духовно-идеологических форм. Но системно отрицая капитализм, коммунизм уничтожал политику и идеологию как таковые и превращал их в отношения по поводу социальных и духовных факторов производства, т. е. в производственные отношения специфического типа. С этой точки зрения, коммунизм социогенетически есть опроизводствление, «материализация», «овеществление» политики и идеологии.

Здесь с особой очевидностью проявляется не просто отличие, а диаметральная противоположность коммунизма любым формам тоталитаризма. Эти формы использовали политический и идеологический контроль для регуляции капиталистической эксплуатации и т. д., но не превращали этот контроль в комплекс производственных отношений по поводу социальных и духовных факторов производства. Коммунизм же превращал контроль в своеобразные производственные отношения, тем самым делал ненужными и уничтожал капитал, частную собственность, политику, государство, гражданское общество, идеологию. Причина сверхакцентирования социальных и духовных факторов производства при коммунизме заключалась не в том, что был достигнут высокий уровень развития материального производства и общество шагнуло на следующие, более высокие и сложные ступени производственной пирамиды. Напротив, опроизводствление непроизводственных, нематериальных и внеэкономических факторов было результатом и следствием относительно низкого уровня развития материального производства (при его быстрых темпах) и еще меньшей развитости капитала-субстанции, с одной стороны, при вовлеченности, тесной включенности в мировую капиталистическую систему и быстром развитии функциональных органов и форм капитала, разрушавших социальную ткань общества, но не предлагавших взамен никакой другой субстанции — с другой.

Монополия на социальные и духовные факторы производства при коммунизме позволила его господствующим группам создать новую субстанцию (построить промышленность, например), но уже как некапитал, антикапитал. Правда, значительно более низкого качества, а потому быстро разрушающуюся, приходящую в упадок, нуждающуюся в постоянном ремонте, ремонте, иногда выполняемом самостоятельно. Но часто — с помощью капитализма. Не случайно в брежневские времена бытовал анекдот, в котором Никсон говорит Брежневу: «А если хорошо нам заплатите, то мы вам и коммунизм построим». Сказка — ложь, да в ней намек.

С точки зрения интересов мировой капиталистической системы, самым главным в возникновении коммунизма было то, что он организовал некое огромное пространство, которое не удалось интегрировать в капиталистическую систему посредством субстанциональной капитализации, которое сопротивлялось интеграции и по линии функциональной капитализации, которое в то же время нельзя было оставить вообще без какой-либо организации, без какого бы то ни было соотнесенного с капитализмом статуса. Коммунизм пришел как негативное решение этих проблем, как антикапитализм. И хотя на стадии генезиса и в ранний период, по крайней мере до 1941 г., а затем в 1946–1955 гг., коммунизм, казалось, нес капиталистической системе проблем больше, чем их решал самим своим существованием, не следует забывать две вещи.

Прежде всего, именно коммунизм своим пространством и своей демографической массой перетер нацистскую Германию — главную угрозу status quo в самой капиталистической системе, внутри нее. Кроме того, с середины 50-х и по конец 60-х годов коммунизм (СССР) и гегемон капитализма (США) придали особую эффективность механизму сосуществования и взаимодействия как «холодная война». Правда, опять же механизм этот был более выгоден коммунизму: в рамках «холодной войны» СССР постоянно одерживал победу за победой с кульминацией в Хельсинки-75. Кто-то скажет: все это хорошо, но в конце-то концов СССР проиграл «холодную войну», а коммунизм потерпел поражение и канул в Лету. На это я отвечу: не надо торопиться с выводами. «Поспешишь — людей насмешишь», — говорит русская пословица. Здесь не место рассматривать проблему «холодной войны», отмечу лишь следующее. Она не была проиграна Советским Союзом. Ее вообще нельзя было проиграть. Эта война и соответствующая ей «холодновоенная» стратегия были по своей природе беспроигрышными. От них можно отказаться, что и сделал М. Горбачёв. СССР проиграл не в ходе «холодной войны», а отказавшись от нее. Мы еще вернемся к этому вопросу.

Коммунизм потерпел поражение и ушел в небытие? Да. Но и здесь есть нюансы. Например, означает ли поражение коммунизма победу капитализма?

Во-первых, если коммунизм — это одна из исторических структур Русской Системы, возникшая как отрицание и капитализма, и старой структуры самой этой системы («отречемся от старого мира»), то это вовсе не значит, что на его месте обязательно возникнет капитализм. Самодержавие не было капиталистической структурой. Из чего, собственно, должно вытекать, что следующая структура Русской Системы будет капиталистической? Из того, что капитализм — светлое будущее человечества? Увольте. Это в коренящихся в Просвещении либерально-марксистских схемах феодализм и капитализм — прогрессивные стадии всего человечества. Ныне все более ясно, что это не так. Точнее, это так, но только для Запада. Да и с прогрессом много проблем. Феодализм и капитализм суть фазы, стадии в развитии Европейской цивилизации, Западной Системы. Новая структура Русской Системы, притом что эта система всегда была если не антикапиталистичной, то по крайней мере внекапиталистичной, имеет существенно больше шансов сохранить родовые качества, просто отказавшись от системных антикапиталистических крайностей (что, кстати, отнюдь не исключает ни неприязни к Западу, ни неприятия его ценностей и институтов). Как говорил в XV в. один из основателей Русской Системы Иван III: «Так мы и просим Бога, чтобы нам и детям нашим всегда дал так и быть, как мы теперь государи на своей земле, а поставления (на трон. — А. Ф. ), как прежде, мы не хотели ни от кого, так и теперь не хотим». Никто не даст нам поставления — и избавления — ни Бог, ни царь и не герой; всего этого мы добьемся собственной рукой. И по-своему. Хотя если надо, то с помощью чужих форм — были ваши, станут наши. Или еще резче: ты меня породил, а я тебя убью.

Во-вторых, если посмотреть на коммунизм с точки зрения не Русской, а Капиталистической Системы, то и в этом случае ситуация далека от однозначности. Ведь если коммунизм был негативной реализацией функции самого капитала и таким образом, существуя, выполнял некую важную для капитализма функцию (хотя и заставлял капитализм дорого платить за работу, а в самом своем существовании обрел автономию; правда, это было связано в значительной степени не только с капитализмом, но и с логикой развития Русской Системы), то его исчезновение может, среди прочего, означать две вещи. Либо опять возникает та самая — опасная для капитализма — пустота, которую он не терпит и угроза которой и привела к тому, что капитализм «сделал заказ» на антикапитализм. Это — проигрыш капитализма. Все возвращается на круги своя, в начало XX в.? Либо капитализму как социально-экономической системе это не по силам: он просто не может позволить себе ни содержать такую зону, ни решать такую проблему. Но это значит: прогнило что-то в королевстве капитала. Современный мир един. И если вдруг «из него выпадает» целый блок, целый подмир — Второй, — то, значит, какие-то нелады с самим этим миром. Целое определяет элемент, а не наоборот.

Так что же все-таки означает падение коммунизма для капитализма — реально, а не в смысле пропаганды и риторики, не в смысле того, что на Западе емко называют «wishful thinking» («мышление, подчиненное желанию», «принятие желаемого за действительное»). Что это — начало блестящего бесконечного и беспроблемного будущего? Превращение капитализма в последнюю, вечную стадию развития человечества, в Царство Божье на Земле (огромная часть населения планеты воспринимает его как Вечный Кайф), в котором нет места поверженному или мертвому врагу? Начало мира, процветания и стабильности? Или же что-то другое, нечто менее оптимистическое, а может, и просто страшное?

 

XVI

 

Ответ на этот вопрос требует предварительно осветить другой вопрос — о времени появления коммунизма в мировой системе капитализма. Коммунизм не возник в XVIII в., на доиндустриальной и раннеиндустриальной стадиях развития капитализма. Хотя пытался — в обличии якобинства в годы Великой французской революции — пробиться сквозь плотную субстанциональную пленку Старого Порядка. Но революция эта действительно оказалась великой и раздавила якобинство. Вместо коллективного субъекта в историю властно вступил субъект индивидуальный — последний герой европейской истории с антигероическим именем, в котором есть и «прыщ на носу», и просто «лучшая часть».

Коммунизм не прорвался и в XIX в., когда средний класс Франции и две армии — французская и немецкая — раздавили Парижскую коммуну, которая, однако, успела напугать даже Карла Маркса — не меньше, чем когда-то восставшие под коммунистическими лозунгами низы города и деревни ужаснули Лютера. Он-то был вправе спросить себя: разве за это ты боролся, старик Мартин?

Коммунизм материализовался в начале XX в., когда промышленная революция на Западе завершилась и функционально капитализм завершил охват мира как целого, когда мир стал для капитализма одновременно его волей и представлением. А вот капитализм не стал для мира волей и представлением. По крайней мере — для всего мира. Из этого противоречия, помимо прочего, и возник коммунизм.

В последней трети XIX в. индустриальные производительные силы не только оформились как система, но и потребовали такой развитости и автономности функциональных аспектов капитала, которые выходили за рамки организации материального производства, превышали возможности существующих организационных форм как производства, так и политики, потребовали изменений в отношениях между ними. Ни в то конкретное время, ни даже в рамках индустриального производства как исторического типа эти проблемы на уровне организации самого производства решить было невозможно. Для этого нужен был прорыв в постиндустриальный мир, но до этого был еще целый век. К тому же индустриальная система материального производства далеко еще не исчерпала свои технико-производственные возможности — у нее тоже был еще век в запасе.

Исчерпано было другое: прежде всего — формы социальной организации и регуляции производственных и, что не менее, а быть может, и более важно, — внепроизводственных процессов, возникшие в раннеиндустриальную эпоху и не соответствовавшие ситуации конца XIX в. Например, «опасные классы», описанные Эженом Сю и в меньшей степени Оноре де Бальзаком, к середине XIX в. стали «трудящимися классами». Но к концу того же века «трудящиеся классы» превратились в массу, и это уже само по себе было опасно. XIX век — век классов сменялся XX — веком масс с их фобиями, иррациональным поведением, коллективным подсознанием. Еще в первой половине XIX в. тонко чувствующий Эдгар По уловил дуновение ветра будущего и написал блестящий рассказ — «Человек толпы».

В конце прошлого века три человека прозрели социальную суть грядущего столетия. Это были Фрейд, Тард и Ле Бон. Из них только Фрейд по ряду причин (включая и то, что связал массовую психологию с проблемами пола) приобрел известность. Тард и Ле Бон оказались почти забытыми. Правда, их хорошо знал и внимательно читал тот, кому положено было читать и знать работы о поведении толпы и кого, напротив, вопросы пола интересовали меньше, — Ленин. И если в «длинные двадцатые» (1914–1934) Тарда и Ле Бона вспомнили: европейцы — столкнувшись на улицах своих городов с коммунистами и фашистами, американцы — оказавшись лицом к лицу с гангстерами и мобстерами, то позднее о них опять забыли и — надолго. А зря. Эти двое поняли многое, в частности то, как хрупка прежняя, оставшаяся от раннеиндустриальной («опасно-классовой») эпохи институционально-организационная и идейно-ценностная форма организации производства и общества.

Бурно развивавшаяся на рубеже XIX—ХX вв. промышленность создавала новые формы организации производства скорее путем рекомбинации, чем качественных прорывов (последние, повторю, возможны лишь при условии революции в самом производстве, что и произошло впоследствии в НТР). Но и этого вполне хватало для того, чтобы потребовать иной, новой формы организации функции капитала, коли уж нельзя революционно-производственным путем изменить субстанцию. Этого же требовали и сдвиги в непроизводственной сфере, вне сферы материального производства. Возникла кризисная ситуация. По сути это был кризис субстанционального капитализма, того, что К. Поланьи красиво, но неточно назвал «цивилизацией XIX в. ». В чем он проявился? Прежде всего, в кризисе «саморегулирующего рынка», в мировом экономическом кризисе 1893–1896 гг., ставшем «последним поклоном» мирового экономического спада 1873–1896 гг., в начале упадка гегемонии Великобритании в мировой экономике.

И первыми это почувствовали — и испугались — сами англичане. Уже с 1870–1880-х годов (! ) они начинают опасаться германского вторжения, создают новые спецслужбы. Все это порождает атмосферу тревоги и неуверенности. И такое состояние характерно не только для Великобритании (хотя особенно для нее — было что терять), но и для всей Европы. Что-то меняется в настроении. Среди бодрых мелодий оркестра XIX в. сначала щемяще, а потом все тревожнее звучит виолончель. К концу XIX в. чувство тревоги совершенно очевидно. А ведь всего лишь за 20–25 лет до конца XIX в. уверенность, оптимизм и вера в прогресс казались непоколебимыми. Достаточно сравнить четыре самых известных романа Жюля Верна, написанные в середине 1870-х годов, и четыре самых известных романа Герберта Уэллса, относящихся к середине 1890-х годов, чтобы в полной мере ощутить разницу социальной и культурно-психологической атмосферы. Перефразируя Маркса и Энгельса, можно сказать: к концу XIX в. стало ясно — Функция бродит по Европе и миру, Функция капитала.

Социальные системы отреагировали на вызов функции капитала по-разному, но во всех случаях — в сфере функциональных форм. Промышленная стадия развития материального производства максимально ограничивала возможности решения противоречия на уровне субстанции. Первой реакцией социальных систем было резкое — трех-четырехкратное — увеличение численности бюрократии. Именно бюрократический взрыв на рубеже XIX–XX вв., представлявший собой самое настоящее наступление государства на общество, привлек внимание братьев Альфреда и Макса Веберов к проблеме этого социального слоя. За какие-то 20–30 межвековых рубежных лет численность бюрократии на Западе увеличилась в 3–5 раз!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.