|
|||
Николас Борн Фальшивка 14 страницаПоев, он вышел на улицу и двинулся прямиком к маленькой будочке менялы. Здесь он менял деньги в свой первый приезд, в декабре. Меняла, молодой паренек, его порекомендовала Ариана, потому что курс у него всегда более выгодный, чем в отделениях банков при гостиницах. Тогда, в декабре, в его будке всегда была открыта дверь, теперь же он проделал в ней окошечко не шире ладони и через эту щель просовывал деньги. Лашен обменял дорожные чеки, каждый по сотне. На улице было прохладно и очень светло, а над крышами автомобилей дрожало марево! Люди торопливо перебегали через улицу, картина почти жизнерадостная, скок-поскок и щебет, будто в птичьей клетке. Из Джунии что ни день бегут сотни людей, а здесь вроде посмотришь и не скажешь, что кого-то, хоть одного, недосчитались, или кто-то остался без крова, а если кто и потерял близких, то таких тут единицы. На тротуарах громоздились пирамиды – ящики с виски, выпивка шла за полцены, сигареты блоками – тоже. На передвижных жаровнях жарят каштаны, рядом продают фисташки, подсолнечные семечки. Вот человек читает газету, снял толстые меховые перчатки и перевертывает страницу. Время, стягиваясь узким клином, по-черепашьи ползло к цели, к вечеру вторника, когда можно будет увидеться с Арианой, сегодня же только суббота. Он отчетливо почувствовал, нет, не время стягивается в точку, и не события, – может быть, это его опыт, может быть, его жизнь дошла до точки, и он лежит мертвый в потоке событий, ничего не значащий мертвец, в точности как чей-то чужой труп. Но он не мертвец. Как раз наоборот – он уверовал в возможность прорыва к истинной боли, к реальному видению, самой правде и реальности, он, кажется, уже сейчас предчувствует, каким будет прорыв. В конце концов он должен выдержать что-то, кроме своего вселенского одиночества в гуще событий. Нужно, чтобы к вещам вернулся смысл, на худой конец – кричащая бессмысленность. Эта мысль – о новой, благой боли – была неясна, но в ней была жаркая требовательность. В то же время нельзя же сбросить со счетов прежнее страдание, непостижимое, которому ты сдавался без сопротивления, с которым бился как проклятый, потому что оно тоже реально – и на войне, и с Гретой; твоя бездарность в отношениях с Гретой, паралич чувств, когда любая твоя попытка прикоснуться к ней, любая ее попытка коснуться тебя – лишь досадный промах. Он вернулся в отель и написал письмо Грете. Напечатал на машинке в двух экземплярах.
Дорогая Грета! Растерянность или некая слабость – не знаю, что определяло все у нас с тобой в последние годы. Мне хочется, чтобы ты нашла в себе достаточно мужества, и мы вместе доведем до конца наше взаимное отдаление, потому что чем ближе мы были, тем больше отдалялись друг от друга. Сейчас, когда я не могу увидеть, не могу коснуться тебя, ты опять значишь для меня очень, очень много, но все это исчезает при первой же мысли, самой простой мысли о действительной жизни. Все краски, все формы тут же становятся другими. Я не хочу, чтобы пропало что-то общее, хотя уже не могу с уверенностью сказать, существует ли оно, это общее. Наша совместная жизнь была фальшивой, самой настоящей фальшивкой, такое у меня чувство. Карла и Эльзу мы втянули в эту фальшивку, втянули бессовестно, использовали в роли гарантов или судебных исполнителей, нет, не то, я не хочу так говорить о них – наверное, мы тогда сами не понимали, что делали. Только теперь я вижу, что это было подло. Надо постараться, и, может быть, мы обо всем договоримся, да, многое уйдет безвозвратно, будет трудно, вот и хорошо. Давай расстанемся, предлагаю это по-прежнему любя. Я познакомился здесь с одной женщиной, немкой, и это обошлось мне дорого – некоторое время она тянула меня вперед, как на буксире, а потом бросила на дороге, словно ненужную вещь. Я ее потерял, у нее другой. И это к лучшему, потому что теперь я снова дышу чистым воздухом, я ничем не связан и могу писать тебе. Меня многое уже не волнует. Я понимаю твою жизнь. Я хочу работать, отдавать все силы работе, какой – пока не знаю. Может быть, я просто болен. Фальши я не боюсь, боюсь другого – что однажды перестану ее замечать и буду жить себе в ус не дуя; боюсь, что фальшивка станет для меня нормальной жизнью, длительным физиологическим процессом, совершенно бессодержательным, не внушающим ужаса. Нет, лучше видеть самого себя истекающим кровью и никому об этом ни слова не говорить. А какими вырастут дети, если мы и дальше будем тащить с собой фальшивку, перемогаясь, точно больные, если дети не получат примера ясного, горького решения, которое они будут помнить всю жизнь, ведь они должны узнать, что возможно изменение, что можно покончить с каким-то состоянием, пока оно не стало привычкой или агонией. Изменить его мы уже не в силах, ибо действует закон инерции (у нас много чего накопилось, это огромная малоподвижная масса), но покончить с этим состоянием мы можем, просто чтобы не было стыдно. Извини за патетику, я пишу второпях, потому что писать медленно, продумывая и взвешивая каждое слово, просто не смог бы. Пожалуй, именно патетические слова – сейчас наиболее точные. Решение я принял твердое. Я тебя не покину, но давай не буднем жить вместе. Быть может, общего у нас тогда будет больше, чем сейчас. Как только я вернусь, мы должны все обсудить. Никаких условий я не выдвигаю. С любовью…
Когда вернусь, пока не знаю. Все время пытаюсь представить себе, что вы делаете, чем занимаетесь, как друг друга согреваете, как бредете, точно призраки, по снегу или скользите по льду, словно огоньки.
Он надписал два конверта, в один сунул письмо, в другой – копию, но конверты не заклеил. Один положил во внутренний карман куртки, где был» паспорт, второй поставил на столе, прислонив к ножке лампы. Заправил в машинку чистый лист. Надо попробовать написать Ариане. Но в душе была скованность, и еще – обида, которая, точно зараза, подумал он, липнет к словам. Ничего не получилось; клочки письма он бросил в корзину. Нужно увидеться с Арианой, вот тогда он поговорит с нею, если, конечно, у нее найдется несколько минут, чтобы его выслушать. Он и ей может сказать, что не ставит никаких условий, просто хочет жить ради нее и жить вместе с нею. И совсем он ее не потерял, и нет у нее другого. Она усомнилась в нем – вот в чем дело, а почему? Потому что он с нею не объяснился. Он давно понял. Но сегодня вечером он ни за что на свете не станет шпионить. Ах, да при чем тут шпионство, ведь позавчера он ничего такого не хотел; все к этому шло, к обострению, и когда оно случилось, то он, конечно, на какое-то время почувствовал себя раздавленным, униженным; тусклое ощущение, что все, вообще все, пропало, исчезло. Но он давно понял. Он же не дал ей знака, даже легкого намека на то, что готов ради нее на все. И это в конце концов гораздо важнее, чем какая-то мелкая, смехотворная интрижка с молоденьким солдатиком, который ей не пара, уж это точно, и нужен ему только секс, от него же так и несет похотью, не говоря уже об инфантильном мужском самоутверждении, вот уж чисто арабская черта, и такую женщину, как Ариана, подобное отношение может только оскорблять. Она терпит этого искателя приключений лишь потому, что ты от нее отдалился. А этот проходимец ведь может и погибнуть, хоть завтра например; нет, не то, ты не хотел так думать, просто другой друг, несомненно, фанатик, вот-вот, он фанатично предан своей борьбе. Но настолько-то не усвоила она арабские нравы и обычаи, да и никогда она не станет арабской женщиной, хочет она того или нет. Она останется такой, какая есть, несмотря на любые перемены, несмотря на ребенка и несмотря на любовника. Вот, уже расхотелось писать ей, да и смешно, она же так близко, лучше сказать все, когда они увидятся, абсолютно все, да, он скажет, что с прошлой жизнью покончил раз и навсегда, что хочет жить с нею и не ставит ей никаких условий. Скажет, что готов остаться в Ливане или вместе с нею уехать в какую-нибудь другую страну, если надо – арабскую. Не о чем беспокоиться – заработок он везде найдет наверняка, ведь как-никак он имеет образование и богатый опыт работы. И писать умеет, и будет писать еще лучше, но только если будет жить с нею. Ни усталости, ни привычки у него с нею не будет. А если придется уезжать от нее, то лишь для того, чтобы снова возвращаться. Может быть, он сможет убедить ее, заставит поверить, а как это сделать? Держаться самоуверенно (вот уж чего нет у тебя – так это самоуверенности, но держаться с самоуверенным видом, пожалуй, сумеешь) и сказать: ты должна захотеть того, чего на самом деле давно хочешь. Ах, да зачем все это? Не нужно никакого плана, нужна только его собственная уверенность, убежденность в том, что он ничего не хочет – только быть с нею, и тогда найдутся слова и в словах все станет ясным само собой. Грета обманывала его (а какие эскапады устраивала! ) только потому, что иначе не умела совладать с презрением, которое к нему испытывает, – обманы позволяли ей сознательно вызывать в себе чувство вины. Ничего подобного он больше не допустит. По какому праву она его презирает? Втайне он всегда подозревал, что презирает из-за его профессии. Раньше изредка читала его статьи, потому что тогда по-настоящему интересовалась им самим. А потом ее стала интересовать лишь информация как таковая, она говорила – «содержание». Тоска. Он начал чувствовать, что она видит его насквозь, она, казалось, отмечала любые повторы в его статьях с той же дотошной придирчивостью, с какой он и сам их отыскивал, она обращала внимание на форму текстов и отдельных фраз, подмечала позерство, в котором для посвященных, несомненно, сквозила фальшь и просвечивала целая цепочка негодных ходов и приемов, ах, да все это только срывы, провалы, уродства и гримасы. Он вдруг увидел себя ее глазами, увидел, что он круглый идиот, продажный, ни к чему не причастный, ненастоящий, до мозга костей проеденный предательством, да такой ты и есть, сказать тупица или клоун – значит польстить себе, как все тускло, как тускло… Сколько их, таких вот мыслей, до чего тяжело; он почувствовал сильную усталость и снова прилег на кровать. Еще не стемнело. Пожалуй, ты по-настоящему активно работаешь, когда лежишь, подумал он. Ляжешь – и сразу все цели становятся близкими: кажется, руку протяни и достанешь, а когда увидишь их совершенно отчетливо, когда разглядишь хорошенько, – расплываются, теряются в пустяках и мелочах, которым дана такая огромная сила, гораздо большая, чем твоя собственная. Но возможности бесконечны, они – как морской прибой, накопил же ты капиталец великих, значительных деяний и версий самостоятельного будущего. Он повернулся на бок, рукоятка ножа впилась в ногу. Он ждал, что начнут одолевать сегодняшние картины – военные действия, заградительный огонь, и сам он где-то сбоку, на периферии, где к нему вернется сила или он хотя бы снова почувствует себя сильным. Он пролежал так до темноты. Как хорошо, что в моменты глубочайшей подавленности и внутренней опустошенности он так надежно огражден от людей с их делами и суетой. Чувство чего-то равномерного и невыносимо длящегося – это оно заставляет тебя лежать, чувство времени, струящегося в песочных часах, чувство крутящихся лопастей вентилятора. Наконец он встал и в ту же минуту подумал, что надо купить для ребенка Арианы детские туфельки, это будет хороший подарок, он принесет туфельки во вторник вечером и подарит Ариане. Он заранее торжествовал победу над Другим другом, ах, да нет же, ну что за ерунда. Лучше отдать подарок как бы мимоходом, без всякой помпы.
Навстречу попалась орава вооруженных людей, они стреляли по верхним этажам и, пригнувшись, короткими перебежками, один за другим, продвигались вперед. Чтобы самим не стать мишенью, падали на колени, прижимались к своим автоматам, стреляли; стрельба на некоторое время обеспечивала безопасность, и они бежали дальше. Вот все вместе попытались поднять железную дверь гаража, ничего не получилось. Почти все дома на этой улице были сожжены и разрушены. При каждом выстреле от стен отскакивала штукатурка, ее куски долетали до Лашена, а теперь, когда он отступил назад за угол, на Рю Де Фенис, совсем рядом начали рваться гранаты. Люди с оружием были уже близко, они все еще не нашли подходящего укрытия – все двери в домах были заперты, заколочены досками или завалены обломками. Эти люди не замедлят выстрелить, если кто-то покажется им помехой, подумал он и быстро начал подниматься вверх по склону холма, с трудом заставляя себя не броситься со всех ног. И вдруг ураганный огонь – стреляли по американскому отелю. Наверное, туда, к отелю, рвутся те семь или восемь с оружием, хотя, может, они уже убиты или ранены… Ракеты летели одна за другой, с бешеной скоростью, ничего подобного он еще не видел. Внизу, на перекрестке перед зданием отеля взлетали фонтаны земли – как раз там, где он стоял минуту назад. Казалось, темная полуразрушенная башня отеля пошатнулась, из черных провалов окон посыпались молнии. Лашен быстро зашагал дальше, улица все поднималась в гору, скорей бы уж начала спускаться, подумал он, скорей бы привела в долину, ров или пещеру. Бухта, которая минуту назад еще поблескивала от вспышек огня, пропала, ее поглотило слепящее красно-белое зарево. Он вдруг подумал, что обстрел медленно движется за ним по пятам, что стволы наведены уже не на здание отеля, а на него. Что было духу бросился бежать; вверху, на вершине холма, улица продолжалась, а подъем кончился, бежать стало легко, как при спуске. Он с облегчением повалился прямо на подставленные руки двух человек – они дежурили у дверей подвала, указывали людям дорогу в убежище. Сюда толпой бежали безоружные люди, с корзинами, сумками, одеялами, кто-то тянул за собой детей, кто-то нес на руках. Всех заталкивали, втискивали в узкую дверь, все спотыкаясь спускались по ступенькам в сводчатое подвальное помещение, оказавшееся неожиданно просторным, здесь горели свечи, воткнутые в пустые бутылки, и все напоминало нижнюю палубу корабля. Вдоль одной стены сидели несколько парней, вернее, мальчишек, на пол рядом с собой положив автоматы, на лицах у них было странное, смущенное выражение, – казалось, лишь потому, что с ними сыграли злую шутку, они оказались в числе тех, кто ищет защиты. Они молчали и явно избегали смотреть на входивших. Вокруг них еще долго оставался пустой полукруг, хотя вдоль всех остальных стен и в углах людям пришлось тесниться. Очень красивая темнокожая девушка с серьезным лицом заменяла огарки в бутылках, зажигая новые свечи. Со стороны двора в подвал вела еще одна дверь, через нее поодиночке входили люди с детьми. Значит, в городе есть еще мирные жители, невооруженные; мужчин мало, все пожилые, сразу собрались небольшими группами и принялись что-то обсуждать, вроде советоваться, женщины старались расстелить одеяла на свободных клочках пола, а дети молча бродили вокруг, толкались, наблюдали за взрослыми, обшаривали небольшие темные углубления, которые были в двух стенах. Чуть не у всех была с собой еда, и теперь припасы достали и начали есть, словно спеша избавиться от лишней ноши. Матери кормили грудью младенцев. На Лашена обращали внимание, кажется, только дети постарше, взрослые же явно игнорировали, ничем не пытаясь рассеять его впечатление, что он здесь чужой. Явной неприязни не ощущалось, лишь изредка кто-нибудь искоса бросал на него беглый, вот именно беглый, мгновенно убегающий взгляд. Возле стены появилась лужа – из водопроводной трубы била вверх тоненькая струйка, рассыпаясь беззвучными брызгами. Одна из женщин поставила туда пластмассовое ведро, попутно объясняя, зачем это делает, глядевшим на нее людям. Старики сидели у стены. Они сняли обувь и сидели, вперившись в некую даль, видимую лишь им и такую же пустую, бездонно пустую, как их закаченные глаза, белые, без зрачков, без радужки, – казалось, это не глаза, а тускло поблескивающая студенистая жижа. Губы шевелились в такт движениям пальцев, перебирающих бусины бесконечных четок. Тут словно в лазарете, подумал Лашен. Стало страшно, он подумал, что может погибнуть под развалинами и обрести общую могилу с этими чужими людьми, сгинуть в чуждом ему, арабском небытии, и, скованный страхом, осмелился сделать лишь несколько робких шагов в этом подвале, отыскивая свободное пространство и перешагивая через одеяла и сумки, чьи-то головы, ноги. Здесь жалкая горстка вооруженных, да и те мальчишки, но это еще ничего не значит. Здесь ни враждебности, ни симпатии. Если гранаты рвались где-то невдалеке, все втягивали головы в плечи, а своды сотрясались, и Лашен чувствовал огромную тяжесть дома. К нему подошел мальчик, протянул лепешку. В другой руке у него был глиняный горшочек с хуммусом. Лашен отказался от угощения и тотчас привлек к себе внимание – враждебное. Если будет прямое попадание в дом, думал он, ты будешь похоронен тут вместе с людьми чужой веры, чужого языка, но потом приходила уверенность: ведь в этот последний, казалось вообще последний раз, дом выстоял и не обрушился на все эти тела; но еще один удар такой же силы непременно сокрушит устойчивость его стен. Прошло уже полчаса, некоторых детей охватил панический страх, они закричали, заплакали, вырвались от матерей, которые хотели прижать их к себе. Дети кричали и не давали к себе притронуться. Вскоре догорела последняя свеча, и Лашена охватил безграничный страх, душивший, как всех в этом подвале, невесомо легкой рукой… Его трясло, но выхода не было – надо было ползти на четвереньках, обшаривать пол, находить свободное место, то и дело останавливаясь; необходимо, но и в той же мере бессмысленно куда-то ползти – взрывы раздавались снова и снова, и с новой силой поднимался плач и визг детей, крик матерей. Лашен все время натыкался на что-то, пальцы нащупывали одежду, носы, ноги и руки, которые с пугающим проворством ускользали от его рук. Он нашарил пустой кусок стены, попытался на ощупь определить его размеры, рука нерешительно ткнулась в человеческое тело. Не лицо, и не плечо, нет, невозможно понять, что это. Рука шарила. Колени, вот что это, колени мужчины, прикрытые свисающим бурнусом. Наконец убрав руку, Лашен повернулся, стараясь двигаться как можно осторожнее, чтобы не прикоснуться опять к этому человеку, прикосновение будет смертельным, убьет тебя. Он осторожно сел у стены. Хорошо, что у стены. Свод обрушится на середину подвала, а по краям, вдоль стен останутся пустоты, шансов вообще-то никаких, но дышать какое-то время сможешь. Он. с тоской подумал о саде вокруг дома Арианы, там сейчас, конечно, мир и тишина. Ариана рядом, но позвать ее нельзя, ведь у нее гость, да, случайно, ее друг. Грета, дети. Проститься оказалось совсем не трудно. Они и не представляют себе, как близко пришлось ему узнать здесь всё, не знают, как он работает, и не знают, что выстрелы – это реальность, что пули реально вспарывают тело. Если потом очнешься, значит, только ранен. Все как при попытке самоубийства. Кажется, тебе сразу, положив на носилки, вкололи морфий? Вот ты лежишь, тут же какие-то люди, в бинтах, в повязках; тряпки колышутся. Страшно чуждое тебе – это сброд, сволочь. Поэтому и ты, с ними, напрочь утратил все человеческое. Тебе оно уже не нужно. Нет ни единого человека, которого ты, нынешний, стоил бы. Добрый страх, по-настоящему страшный страх, это он заставляет тебя шептать что-то самому себе, растроганно и беспощадно. Перевязывают раны, перепиливают кости, линия фронта все ближе, ты журналист, тебе на долю выпадают лишь снисходительные усмешки, а что же еще, ты же не противник, не враг. Где твое оружие? Оружия нет? Вокруг курят. Огоньки сигарет перемещаются, блуждают; в потемках проворачивают темные дела, выторговывают поблажки, и нигде ни единого проблеска света. У него кончились сигареты. Ариану позвал, слишком тихо, но он же не хотел, чтобы она увидела, как он прячется в саду, под ее окном. Какая грязь в подвале, может, лучше было бы остаться наверху, в квартире? Когда же наконец они придут – американцы, англичане, израильтяне, сирийцы? Пожелают его «выкурить»? Ради бога, он не против. Та важная, такая важная статья, где же он ее спрятал? А письма Грете, куда все они подевались? Теперь он снова спокоен, даже с виду. Он сидел, неудобно поджав ногу, и уже начал дрожать от напряжения. Сам жирный, нога онемевшая. Спрашивается, сможешь ли ты вот так просидеть тут до утра, среди всех этих шаровар и головных платков с длинными висячими концами? В глотке что-то расширялось, все сильнее, как при зевоте. Обстрел не прекращался, воля к уничтожению не ослабевала, ни в залпах, ни в громыхающем подвозе боеприпасов. Разрывы гремели то где-то слева, то справа, с неослабевающей мощью сотрясая все, в чем еще осталась твердость. Все содрогнулось, взрывная волна опрокинула, повалила, от здания оторвалась огромная масса, обвалилась – он все ощущал, каждую выбоину. Снаряд ударил в стену у выхода во двор, и еще долго потом слышался шорох осыпавшегося щебня. Ничего другого, никаких криков он не услышал, только грохот обвала не стихал, он раздавался в голове, а на самом деле все, наверное, уже прекратилось. Хотел подняться, уперся руками в пол, уводил в холодную лужу, но чужое тело придавило сверху, тяжелое, и чужая рука упала ему на лицо. Он повалился, придавленный тяжестью, плечо намокло, может, от крови, наверное, осколок попал в плечо или в затекшую ногу. Левой рукой нашарил нож, вытащил, нанес удар, подумал: лежа по-настоящему сильно не ударить, нож не воткнулся во что-то мягкое, а вроде царапнул по стене, и опять, и опять по стене. Наконец глубоко вошел в мясо, вытащить невозможно, нет сил выдернуть. Он перевернулся на спину. Чье-то лицо и локоть, от лица шел резкий запах; он с трудом, обеими руками отодвинул локоть, чужое тело сразу стало еще тяжелее. Он оттолкнул что было силы, прополз под ним. Услышал глубокий вздох, потом всплеск – наверное, та рука упала в лужу. Только бы выбраться, что будет с ним наверху – неважно. Кого он убил – труп? Молившегося человека? Попытался вспомнить тех, кого сумел разглядеть при свете огарков. Должно быть, он освободился от тяжести мужчины, старика, он уже чувствовал, что освободился, но не мог вспомнить лица старика, да и не все ли теперь равно. Потянул на себя стальную дверь, и вдруг крепкие руки рванули его назад, а дверь кто-то с силой толкнул, и она закрылась. Он обернулся, никто уже не держал за плечи. Он ударил кулаком в темноту, и снова кто-то попытался схватить за плечи. Он бил наугад, вслепую, словно в полусне или будто спросонок, едва разлепив глаза. Куда ударял, было все равно. Жаль, что ножа нет. Снова попытался открыть дверь – удалось протиснуться в щель, в ту же секунду дверь захлопнулась. Они тебя отпустили, сдались. Он бросился бегом, только бы прочь из Старого города, на бегу обернувшись, увидел пламя, вырвавшееся из окон верхних этажей. На всем пути до улицы Ребеиз – ни души. Один раз остановился и отстегнул ножны. Бросил их на кучу мусора. Еще долго в окно влетал грохот взрывов. На таком расстоянии он не страшен. В небо над всей восточной частью Бейрута поднимались столбы дыма, озаренные полыхающим огнем, они клонились книзу и сливались в длинную темную полосу, которая, казалось, навсегда повисла над городом. Правая рука была измазана кровью, нет, кровью и грязью. Один ботинок намок. Грязь на пальто еще не высохла, на груди пятна крови, и на брюках кровь, возле коленей. Всю одежду, кроме пальто, он сунул в мешок для мусора. Потом отчищал кровь с пальто, отмывал горячей водой, тер мылом, наконец, повесил пальто сушиться. Засыпая, спокойно думал об Ариане, уже не долго осталось, скоро она тебя примет. Невозможно рассказать ей о том, что ты совершил, но она почувствует, она угадает, что теперь в тебе появилась новая сила и что притязания твои оправданны. А друг-араб – что ж, теперь к нему можно относиться и со снисхождением. Он спал спокойно и крепко, без сновидений, так он заключил утром на другой день.
Он купил туфельки ребенку, о котором даже не знал, есть ли у того имя – успела ли Ариана как-то назвать девочку, – маленькие лакированные туфельки, белые с черным, и в лавке радостно заулыбался, сунув в них пальцы. Ни нарядной подарочной, ни просто упаковочной бумаги не нашлось, а картонную коробку он решил не брать. Продавщица завернула туфельки в серебряную фольгу, перевязала зеленой ленточкой, очень даже мило. Солнце только что село, и все-таки, едва он вышел из лавки, стальные шторы за его спиной сразу опустили. Значит, к ночи везде принимают меры безопасности, даже тут, на улице Хамра, хотя сюда долетают лишь случайные гранаты, от которых не бывает серьезных разрушений. Утром он хватился ножа. В первую минуту просто не поверилось – настолько все, что вспомнилось, было невероятно. Завтракая в ресторане, он попытался спокойно, на трезвую голову все обдумать. Неужели он и правда ударил кого-то ножом? Это казалось чем-то призрачным, хотя все остальное – обстоятельства, место и даже все звуки вспомнились отчетливо. Единственным неопровержимым фактом было отсутствие ножа. В дурном настроении он прослушал передачу новостей – сообщали численность погибших вчера ночью, тридцать четыре, и поневоле отнял из этой цифры своего убитого, как если бы доставил его в безопасное место. Все явственней проступало чувство, которое вчера лишь мелькнуло, – что ударной волной на него швырнуло труп, придавило им, так что стало нечем дышать. Нечетко вспомнились старики, сидевшие вдоль стен подвала, они показались похожими друг на друга как близнецы, такими же, каких что ни день видел на базарах, только глаза у этих подвальных стариков были точно серая жижа, потухшие глаза, они вспомнились предельно ясно. Ни дать ни взять мумии, они же и умирают не как люди – по ним и не заметишь, что умерли. Вот тронешь – сразу поймешь, что это покойник. С минуту, не дольше, он взвешивал: не перебраться ли в другой отель? Повода вообще уехать из Ливана не было. Какое там! Здесь же снова и снова будет охватывать самодовольная радость оттого, что опять он «вмешался», отъявленное ликование поскольку он уже не просто возмущен и испытывает отвращение к тем, кто тут орудует без зазрения совести, а наконец-то и сам втайне стал одним из них, «замешанным» в дело, отчаянно заинтересованным в гибели какого-то человека. Непостижимая и неопределимая тяжесть, которая так долго пригибала к земле, уменьшилась. А все намерения относительно Арианы теперь были «нормальными», ни дерзкими, ни трусливыми. А есть ли разница, подумал он, одинаково ли безразлично тебе было бы убить мусульманина или христианина-маронита? Если тот старик был безоружен и не собирался лишить тебя жизни, то просто потому, что был уже слишком дряхлым. Здешние старики миролюбивы лишь по причине старости, старость мешает им стать подонками, как все тут. До вечера, когда он пойдет к Ариане, не стоит уже возвращаться в отель, решил он. Зашел в кафе и взял пива. Снова поймал себя на мысли, что не прочь встретить Рудника, и сам этому удивился. Рудник – да, ему он, пожалуй, мог бы рассказать о случившемся вчера ночью. Наверняка Рудник сразу все понял бы. В то же время совсем не хотелось услышать от него какие-то оправдания своего поступка. Итак, никому не расскажет. За углом взял такси. Наплел водителю, что впервые приехал из Германии, совсем недавно, и хочет посмотреть, где тут да что разрушено. Таксист повез через кварталы Мазра, Башора, Зукак Эль Билат, Баб Эдрис, добрались до площади Мучеников. Здесь он попросил ехать дальше, в восточную часть Бейрута, в Ас Саифи, район, где живут христиане, и затем в Ашрафие. Пообещал десятку сверху, но таксист наотрез отказался, вдруг замолчал и остановил машину, не выключая мотор. Ждал, не выпуская руль из рук, неотрывно глядя вперед на дорогу. В конце концов пришлось сказать, ладно, я вас понимаю, и попросить вернуться назад, а по дороге проехать через квартал больших отелей. Водитель мигом ожил, он нажал на газ и " опять вскоре разговорился. Вот и «Холидей Инн», бетонные стены словно обсыпало прыщами. Лашен попросил свернуть отсюда на Рю Фенис, но не к набережной, а взять левее. Когда они поднимались на холм, женщины, дети, старики отбегали с мостовой и жались к грудам развалин. Никого из людей Лашен не смог узнать. Проехали мимо того дома, верх его сгорел. Вход в подвал закрыт. Маленькая, ничем не примечательная дверь.
Нет, на такую силу любви к Ариане он уже не рассчитывал, ведь ясно отдавал себе отчет в том, что происходит износ: со смертью каждого чувства, каждого незначащего приключения отмирает способность пережить что-то вновь. И представить себе, что может быть по-другому, было просто невозможно. Выходит, теперь ты возместишь все свои потери, да еще с процентами? Вот потому, наверное, ты и держишься за эту любовь так упрямо, ведь вообще-то давно привык расставаться, бросать, выпустив из рук, никогда ни к кому не возвращаться. И заметил уже, что хочешь стереть все следы, которые ведут обратно – к Грете, к детям, к вашему дому и той местности, – так же как отбрасываешь, раздраженно отвергаешь любые вещи, если может осязаемо-реально выявиться их неразрывная связь друг с другом. И с последними остатками чувства к Грете собираешься разделаться, чем быстрее, тем лучше, пусть канут в прошлое, забудутся, как тягостная передряга. Правда, дети, да, дети омрачают своими маленькими, такими древними тенями твое чистое настоящее. На детях и сосредоточатся все воспоминания. В будущем они пусть ищут тебя, и ты не станешь от них прятаться. Он отмахнулся от этих мыслей, – все равно не разберешься, сколько ни ломай голову. Садовые ворота открыты, за ними припаркован старый «бьюик» – неприятность, такая же неизбежная, как шум стрельбы, который уже опять доносился со стороны Старого города. Открыв дверь, Ариана положила руки ему на плечи и поцеловала в обе щеки. Он сразу заметил, что она раскраснелась – шрам ярко белел и, казалось, стал глубже. По телевизору шла реклама. А в кресле перед телевизором сидел Другой друг, сидел развалясь, широко раскинув ножищи; лишь на секунду выглянул из-за высокой спинки. Защитного цвета рубашка и темно-зеленые брюки, сегодня он их не заправил в сапоги, зато закатал почти до колен. Ариана познакомила их, Другой друг встал, на боку – пистолет в кобуре. На атаку приветливых слов ответил молчанием, но все же посмотрел с интересом, в упор. Ариана, похоже, была смущена, того, другого, представила, просто назвав по имени, а Лашена – обстоятельно: Георг Лашен, журналист из Западной Германии. Они пожали друг другу руки, Лашену стоило немалых усилий не скривиться, удержать на лице благодушную радостную улыбку. Да, вот я какой, – чепуха, на самом деле, конечно, совсем не такой, он переигрывал и от этого самому было противно, невыносимо тягостно, ничего ведь не получалось. Невольно бросил умоляющий взгляд на Ариану, и она, вместо непроницаемого Другого друга, ответила приветливой улыбкой. В довершение всего Лашен сказал: «Nice to met you», [23] на что Ахмед небрежно бросил «о'кей», затем снова уселся в кресло. Он, конечно, далеко не желторотый юнец, каким показался Лашену той ночью. Никаких сомнений – еще недавно, может час назад, они лежали в постели. Но ведь в кухне жарко, духовка зажжена, плита… Возилась там, вот и раскраснелась. Он прошел на кухню. Поймал руку Арианы, сказал, надо срочно поговорить, это очень важно.
|
|||
|