Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Николас Борн Фальшивка 9 страница



На площади – зарывшиеся в землю танки. На островке, вокруг которого бежал поток автомашин, круглым валом нагромождены мешки с песком. Здесь же – расстрелянная смятая машина, из нее валит дым, на водительском месте – труп мужчины, с черным морщинистым лицом, шея сломана, голова запрокинулась за спинку сиденья. Лашен с первого взгляда понял, что водитель мертв, а поняв, почувствовал смирение и покой. Мертв – в этом не было ничего, кроме утешения. Для этого человека все уже закончилось – какие бы муки, какой бы кошмар он ни пережил, они позади, окончены навсегда. Дверцы машины распахнуты, в этом ощущалось нечто театральное, сценическое. Весь островок в центре площади, некогда зеленый, превратился в сплошное пятно мазута и копоти. Видимо, никто и не пытался потушить загоревшуюся машину.

Ариана только посмотрела туда, но не сказала ни слова. И опять занялась ребенком. Вскоре их остановил патруль. Лашен подал через окно оба паспорта, затем вышел, открыл багажник. Трое вооруженных парней сунули головы в окна машины, поглядели на Ариану, на крохотное черное личико, на белые пеленки. Лашен сел за руль. Проверяющие, очевидно, впервые держали в руках немецкие паспорта и торопливо совещались. Лашен нажал на сцепление, выбрал скорость, правой ногой нащупал педаль газа. А мысленно прикидывал, далеко ли успеет отъехать, прежде чем патрульные откроют огонь. Нет, похоже, шансы невелики. Он незаметно переключился обратно. Один из патрульных, тот, что взял паспорта, пошел было прочь, к какому-то бараку, но вернулся и по-арабски спросил Ариану, чей ребенок, ее? Она ответила: «Да, мой». Солдат отдал Лашену паспорта и разрешил ехать.

 

 

Пешком возвращаясь в отель, Лашен почувствовал – Ариана с ним рассталась. Он предложил ей свою помощь, может, надо что-нибудь купить? – она задумалась, но потом все-таки ответила, нет, не надо, и поблагодарила с особенной, подчеркнутой вежливостью. Сказала, в доме есть все, что нужно, – в это как раз совсем не верилось. Ариана позвонила в посольство, предупредить, что сегодня прийти не может. Объясняя посольскому сотруднику, в чем дело, заговорила восторженным тоном: настолько фантастическая, настолько невероятная история, она сбивчиво лепетала что-то невнятное. «Да, это в самом деле так, это правда, – уверяла она, – я действительно взяла в приюте ребенка, ну да, вот он, рядом, я же говорю, здесь, он здесь, со мной, честное слово». Еще сказала посольскому, что имени у ребенка пока нет и что давать ему немецкое имя она не хочет, а впрочем, почему же? Мария. Мария – немецкое имя, и вместе с тем не немецкое. Но надо подумать еще – может быть, она назовет ребенка Даниэлой.

Когда они возвращались в Бейрут, в памяти всплыл странный образ – сперва Лашен не придал ему значения. Вспомнилась крестьянка из деревни неподалеку от их загородного дома. Эта женщина часто разговаривала с Гретой, но для этого ей почему-то непременно нужно было стоять у забора, должно быть, чтобы между нею и Гретой была преграда. На деревенской площади или на дороге среди полей она обычно всегда уклонялась от разговора, только робко здоровалась и, не замедляя шага, спешила дальше. И вот однажды она подозвала к забору Лашена, и оказалось, в подоле синего передника у нее лежал розовый мертвый поросенок. Лашен не мог взять в толк, что ей, собственно, нужно – то ли решила показать ему, городскому человеку, забитого поросенка, дело обычное в их деревенской жизни, то ли хотела немедленно сообщить о чем-то, чего не сумела высказать. Все приговаривала: «Вот, вот! » – растягивая в стороны концы передника, чтобы он как следует разглядел поросенка. На секунду померещилось, что крестьянка показывает ему одного из своих детей, мертворожденного младенца. «Вот! » Такие вещи наверняка с нею не раз случались. И теперь в смерти поросенка она вдруг открыла для себя всю тщетность и ничтожность трудов человека? Мертвый поросенок, лежащий в синем переднике, и изумленно-растерянное лицо крестьянки в тот день еще не раз вспоминались.

Добравшись до Рю Хамра, он хотел купить кое-какие детские вещички, но ни одного открытого магазина не нашел. Кто-то его окликнул с другой стороны улицы. Это был Хофман – помахал из дверей и тут же скрылся в глубине кафе. Лашен перешел через улицу. Столы и стулья перед кафе были сложены штабелями и привязаны цепочками, хотя предвечернее солнце еще тяжело падало на улицу, проливая как бы смягченный светофильтром свет; от этого света и суеты прохожих создавалось приятное, расслабленно-ленивое настроение. За столиком вместе с Хофманом сидел Рудник, он тоже махал рукой.

– Вы позволите вас угостить? Пожалуйста, заказывайте!

Он заказал для Лашена пива. Хофман хмурился и прятал глаза. Лишь когда Лашен спросил, есть ли какие-нибудь новости, ответил, хотя и вопросом на вопрос:

– Позволь узнать, а ты-то чем все это время занимался? Я тебе прямо должен сказать – меня просто распирает от злости, так и знай, скоро я соберу монатки и улечу домой. Так вместе не работают.

– Мне кажется, вас интересовала тема торговли оружием? – вмешался Рудник.

Лашен пропустил его вопрос мимо ушей. А Хофману ответил:

– Совершенно не понимаю, из-за чего ты злишься. Тебя-то лично что обидело?

– Сегодня в полдень мы должны были ехать в Дамур с военной автоколонной палестинцев.

– Тебе позвонили?

– Халеб оставил информацию у портье. Не позднее четырнадцати часов мы должны были прибыть в штаб-квартиру палестинцев на улице Мазра.

– А что, Халеб упомянул в своей информации, что речь идет о Дамуре?

– Интересно, о чем еще, по-твоему, могла идти речь?! Ты, что ли, не слышал, что их артиллерия лупит с гор по Дамуру? – Хофман покачал головой, на его лице была тупая злобная улыбка. – Он сказал, что теперь проехать в Дамур по дороге вдоль моря невозможно, причем до города не добраться ни с севера, ни с юга. Значит, остается один путь – через горы, а это дольше. И везде в горах полным-полно вооруженных людей, то ли военных, то ли каких-то разбойников-бандитов. Они не станут спрашивать, на чьей ты стороне. Но ты же у нас молодец, – съязвил Хофман, – ты ни на чьей стороне. В общем, я договорился. Завтра утром, в семь, мы должны быть на улице Мазра. Оттуда пойдет новая транспортная колонна, они должны доставить оружие в Бейт-эд-Дин, а может, и дальше. Мост через Нахр-эль-Дамур взорвали, ну значит, от реки пешком придется топать. Надеюсь, мы не опоздаем. А если опоздаем, что ж, опять будешь из пальца высасывать всю историю или спишешь с американцев.

– Меня это не касается. – Рудник откинулся на спинку стула. Лашен и Хофман, оба как по команде поверулись к нему. – Ваш друг, – сказал Рудник, – сердится только потому, что ему самому пришлось просить и обо всем договариваться. Я ездил с ним в штаб ООП и смог, скажу без ложной скромности, кое-чем помочь. Я вам уже говорил, господин Лашен, у меня в этой стране очень хорошие связи, и я всегда рад, если при моем посредничестве перед вами откроются кое-какие двери. Но вам решать, что вас интересует и о чем вы предпочли бы не сообщать вашим читателям.

Лашен от смущения только бормотал «да-да» и ухмылялся. Вот педанты, своими упреками они здорово его пристыдили, и он не мог даже разозлиться. Хофман сидел отвернувшись и вообще с таким видом, словно он с удовольствием предоставил Руднику выполнять всю грязную работу. В этом смысле Хофман, конечно, оценил старика абсолютно правильно, понял, что тот с удовольствием берется за грязные делишки и с особенным удовольствием – ради других людей, которые настойчиво просят, чтобы он сделал грязную работу вместо них. Итак, старикан на побегушках у Хофмана, так же как у его превосходительства Тони; возможно, он на побегушках и у Халеба, причем уже давно, да, несомненно, Рудник – человек Халеба.

– Между прочим, – сказал Рудник, – в Маслахе вчера вечером состоялась карательная акция. Убито пятнадцать мусульман. Минимум пятнадцать. Эти парнишки из «фаланги» ни с кем не чикаются. Вот, посмотрите-ка, снимки сделал сирийский фоторепортер. Я ими разжился не просто так, а чтобы отдать вашему другу. Купил по эксклюзивной цене, за пять тысяч долларов. Господин Хофман уже позвонил в Гамбург и все согласовал насчет расходов.

Хофман покачивался на стуле. Он закрыл глаза и всем своим видом показывал, что не желает участвовать в разговоре. Рудник раскрыл на коленях папку с фотографиями и начал перебирать их. Лашен наклонился вперед и смог кое-что разглядеть, хотя и не все. Трупы на земле. Кто-то в маске поднял и держит двумя пальцами отрезанный член. Человек – нет, измочаленный, изодранный в клочья кусок мяса, летит в облаке пыли над землей, он привязан тросом, который прикреплен к джипу. Мужчины, кто-то в арабской, кто-то в европейской одежде, поставлены в ряд у какого-то дома, лицом к стене, руки за головой. В этом же кадре слева – стволы автоматов. Рудник пояснил: стена – это каменная ограда местной бойни. Не кажется ли вам, господин Лашен, что это символично? Дальше. Серия снимков. На них – двое из тех людей, обернувшиеся на охранников, расстреляны и сползают по стене на землю.

– Когда я первый раз увидел эти фотографии, – сказал Рудник, – мне чуть дурно не сделалось. Но надо уметь смотреть правде в глаза! Любой правде! Чтобы каждый понял, что такое реализм. Мне кажется, журналисты должны понимать это очень хорошо.

Лашен содрогнулся – этот голос был хуже, чем сами фотографии. Потому что в голосе Рудника не звучали нотки садизма, наслаждения. В нем была лишь бесчувственная деловитость, и она вывела из себя Лашена; этот липовый принцип – никогда и нигде не закрывать глаза, что бы им ни предстало, эта самодовольная гордость тем, что ты способен смотреть широко открытыми глазами на все, что бы ни происходило вокруг, эта убийственная объективность, с которой такой вот человек, как Рудник, никогда не поддастся искушению себя самого поставить на место умирающего, убитого, увидеть пустоту, небытие, в которое низвергнуты убитые, представить себе, что оно ждет, небытие, что оно готово поглотить тебя; или хотя бы на миг стать другим, отстраниться от своего собственного взгляда на вещи.

Вот такого человека я мог бы убить, подумал Лашен, в отместку за то, что он так ловко осваивается с реальностью, в отместку за то, что он так много видел, но абсолютно ничего при этом не почувствовал. Такой человек не должен размножаться, не должен сеять свое семя. Не разум ведь завел его так далеко, и не знания или опыт научили его принимать все, что бы ни случилось, с хорошо темперированным презрением к людям. Его презрение к людям ничем не обусловлено; бронированный типчик и незаурядный организаторский талант… а ведь это хорошо, подумал он, что сам ты мучаешься как тяжкой болезнью своей журналистской объективностью, – тем, что корреспондент ни в чем не участвует и ни за что не отвечает.

На последнем фотоснимке был кто-то» е маске и сверкающих высоких сапогах. На шее у него висели на цепочках несколько распятий – кресты разной величины. В одной руке – ручной пулемет, ножки на плече, другой рукой схватил за волосы девушку и тащит ее в подворотню.

Рудник сказал:

– Очень живо и пластично можно вообразить все, что произойдет в следующую минуту там, в подворотне. – В его голосе послышалось отвращение к поступкам, которые по собственному произволу кто-то совершает в порядке нарушения воинской дисциплины. А знает ли господин Лашен, спросил Рудник, что значит быть изнасилованной для девушки мусульманки?

Лашен встал и сказал Хофману:

– Пожалуйста, заплати за меня. Вечером приходи, если хочешь, – поговорим. Я буду у себя. Или можем встретиться завтра утром, за завтраком. – Кивнув Руднику, он ушел.

Поднявшись в номер, позвонил Ариане. Она плакала, буквально захлебывалась рыданиями:

– Что они сотворили с моей девочкой! Нет, это невозможно описать, что они с ней сотворили! Раньше, когда я еще не знала ее, когда еще ничего не могла сделать! Все тельце в коросте. У нее жар. На всем тельце ни пятнышка здоровой кожи. Ах нет, конечно, я преувеличиваю. Сейчас врача жду, с минуты на минуту должен прийти. Знаешь, я вдруг стала жутко мнительной. И постоянно воображаю, будто весь мир ополчился на моего ребенка. Знаешь, я в страшной обиде на весь мир.

– Я очень хотел бы помочь тебе чем-нибудь. Может, мне прийти?

– Нет, не надо. Не приходи. Сперва я должна сама во всем разобраться. И пусть врач придет. Мне надо побыть одной с моим ребенком. Уж ты, наверное, это понимаешь. – Она повесила трубку.

 

 

Джипы и бронемашины с установленными на них орудиями выстроились над ущельем, где резко обрывалась ухабистая пыльная дорога. Молодые палестинцы принимали на плечи ящики со снарядами, которые сгружали с автомашин. За все время пути ни один из парней не произнес ни слова, почти никто и не посмотрел на Лашена и Хофмана. Сейчас палестинцы со своей поклажей быстро спускались по осыпям, исчезая среди темно-зеленых пиний. Доносились лишь одиночные выстрелы, вроде бы беспорядочные, раздававшиеся в разных местах. Хофман фотографировал автоколонну на фоне нарядной сочной зелени, симпатичные картинки, будто снимки авторалли где-нибудь в тропиках. Раз-другой, обернувшись, навел фотоаппарат на Халеба, который курил, привалившись спиной к крылу грузовика. Следом за теми, кто шел с грузом, спускались, чуть отстав, двое в черных шапочках, как у лыжников, и с завязанными на шее платками, держа палец на спусковом крючке и туго натянув плечевой ремень своих «Калашниковых». Халеб поманил к себе Лашена с Хофманом. Предупредил, что идти надо позади солдат, не вылезать вперед, строго выполнять все распоряжения. «Что бы вам ни пришлось увидеть, не забывайте: Дамур – это наш ответ на Карантину и Маслах, – сказал он. – А теперь идите! И не отставайте, держитесь впереди замыкающих».

Они спускались следом за несшими груз. Хофман на ходу менял пленки. Лашен тащил сумку с фотоаппаратами. За ними шли два бойца, оба в плотно обтягивающих оливково-зеленых куртках с капюшоном. Эти двое иногда останавливались и смотрели по сторонам с небрежно-снисходительным видом. Если Лашен, замедлив шаг, оглядывался, они без слов давали понять, мол, нечего тут застревать, иди, и вполне красноречиво наводили на него стволы.

Вскоре спустились на берег Нахр-эль-Дамура и впереди увидели последних палестинцев, несших груз. Вода была прозрачна, там, где она падала с уступов, в воздухе искрилась розоватая пыль. На другом берегу, довольно высоко, на одном из выступов скалы Лашен увидел минометную огневую точку. На бруствере, болтая ногами, сидели четверо и смотрели вниз. Несшие груз осторожно переправлялись на тот берег, прыгая по камням, которые были навалены в ручье, чтобы можно было перейти, не замочив ног. Ниже по течению Лашен увидел разрушенные каменные опоры, взорванный мост. Там, на другой стороне ручья, полоса щебенки продолжалась, – до того как мост взорвали, эта дорога связывала Бейт-эд-Дин и Дамур. Ниже развалин моста она змеилась вдоль берега, бежала дальше как ни в чем не бывало, как будто ничем и не прерывалась, но никто из палестинцев, несших груз, не направился по дороге – они держались ближе к воде, хотя и приходилось с тяжелой ношей карабкаться по камням и перебираться через валуны. Теперь стали слышны крики: казалось, люди о чем-то сообщают друг другу, стараясь перекричать шум. Раздалась пулеметная очередь, и все стихло, затем снова послышались голоса, с той стороны, очень близко. Голоса, полные глухого недовольства, – люди что-то искали. И снова тишина – опора и основа нового шума. Никаких сомнений – произошла ошибка. Не может быть, что стреляли намеренно, подумал он. Нет, не намеренно, хотя в это и не верится. Иначе и быть не может. В теплой куртке и свитере он взмок. Над ручьем мельтешили бабочки, со свистом летали какие-то пестрые птицы. Надо будет написать, что в расселинах и между камнями еще цветут горные фиалки. Он подумал об Ариане, о том, как она баюкает ребенка, поет ему песенки. Подумал о доме, о сосновом питомнике, в котором после дождя курится туман; там он однажды мог умереть. Он ехал в машине по самым непроезжим, заросшим, узким дорогам, чем дальше, тем менее проходимым, ехал, не думая о том, как будет возвращаться, отказавшись от возвращения, и в конце концов остановился, застряв в чаще, ударился головой о боковое стекло и долго сидел, прислонившись к нему лбом. Несколько часов просидел, в спокойном одиночестве решившегося на самоубийство, но в то же время что-то уже минуло, вот так, наверное, после несчастного случая весь мир для тебя становится совершенно пустым и прозрачным, и можно смотреть на него с полнейшим спокойствием. Он увидел лишь тонкие стволики сосен, нежную, чисто омытую дождем траву, влагу. Это воспоминание всплыло сегодня утром, едва он проснулся, и было таким непосредственным и близким, что он решил, должно быть, все это приснилось, а теперь промелькнуло в мыслях, словно что-то случайное, незначительное, и как раз поэтому в воспоминании он во всей полноте осознал свою отчужденность от самого себя, во всей полноте – утрату своей жизни. Но в то же время прекрасно – иметь такое воспоминание, такой образ утраченного, ведь благодаря ему чувство потерянности и потери уже не блуждает вне времени и пространства… Ариана сейчас смазывает и припудривает тельце своего ребенка. Он мысленно пожелал ей, чтобы все обошлось. Ничего страшного, кожа заживает быстро. Сам он уже не огорчался из-за того, что заболел. Надо претерпеть это до конца, хотя бы ради того, чтобы оставить в прошлом. Хорошо бы, хворь разыгралась по-настоящему. Она оправдала бы его теперешнее… состояние? – да что уж там, его несостоятельность, вот только ни перед кем он не захочет оправдываться. И не захочет считать себя неудачником, искать сочувствия… И вполне возможным показалось, что Грету и детей он оставит, что будет жить с Арианой.

Хофман, порядком обогнавший его, теперь остановился и подождал. За спиной они слышали шаги двоих замыкающих с автоматами. Фотокамеры болтались на груди у Хофмана, едва не ударяясь друг о друга, и, перепрыгивая с камня на камень, он их бережно придерживал.

От дороги, которая вела вдоль берега, они отдалились всего, наверное, на сотню метров. Снова послышались стрельба, крики, раздался треск огня, они увидели, как из-под крыш м |убами валит дым. Мягко поблескивало море, мягко и заманчиво, в полукруглых арках виадука. Звонили церковные колокола, и видно было, как они раскачиваются на колокольне.

Они шли за людьми, несшими груз, эти люди уже выбрались из ущелья и карабкались по склону все выше. Поднявшись наверх, они опустились на усыпанные хвоей и поросшие мхом камни; кругом на земле ящики с оружием. Рядом, под прикрытием нескольких пиний, находилось пулеметное гнездо. Стрелки, кажется, радовались, что им дали передышку. Отсюда, со склона, были хорошо видны ближайшие сады, в которых валялись на земле вещи, одежда, посуда, детали автомобилей.

В этом ракурсе город предстал тесным и плотным скоплением взбежавших вверх по склону желтых домов; с большого расстояния казалось – все там в порядке, но стоило подойти ближе и ты видел – все края, контуры, стены снесены бурей, раскрошены ударами, а приблизившись еще, ты видел – от них осталась лишь тень, намек. Но, несмотря на это, Лашену снова и снова приходило в голову, что его одурачили, обвели вокруг пальца, что он присутствует при каких-то не особенно важных военных учениях. Хофман видоискателем обшаривал Дамур. Потом повернулся в другую сторону и сфотографировал палестинцев, неподвижно сидевших среди ящиков с оружием, снял хорошо укрытое под деревьями пулеметное гнездо и скаливших зубы стрелков.

Двое с автоматами, все время шедшие позади них, теперь подошли и спросили, готовы ли Лашен с Хофманом продолжать путь. Они поднялись и пошли. Дальше, внизу, через сады почти бежали, согнувшись в три погибели, хотя стрельба как раз теперь стихла. В конце длинного, совсем пустого и с виду заброшенного переулка они увидели быстро мелькавшие машины – там был центр города. Хофман решительно шагал впереди, шея и плечи напряжены, руки слегка согнуты. Маленькая площадь, вернее, перекресток двух улиц, на нем собрался весь солнечный свет, как на подмостках, на которых самозабвенно играют актеры и одна безумная сцена мгновенно сменяется другой. На тротуарах трупы, в оконных и дверных проемах сонные бойцы Фатх, молодые друзы, левые мусульмане из Южного Ливана. Переулки заставлены грузовиками и джипами. Из горящих домов выносят мебель, вещи, тюки, рулоны материи, ковры, сундуки.

Их привели в маленький дом, вернее, барак под плоской крышей. Welcome to Lebanon! Хороша сцена… Мальчишка с колючим быстрым взглядом принес им кофе в бумажных стаканчиках.

– Напишите, – сказал офицер, – битва за Дамур состоялась. Это наш ответ на резню в Карантине и Маслахе, наш ответ империалистам, фашистам и сионистам. Каждая капля пролитой крови – это наш шаг на пути к освобождению Палестины. – Офицер выдержал паузу и продолжал: – Можете все здесь осмотреть. Но передвигаться разрешаю только в сопровождении вооруженного бойца. Здесь больше ничего не будет, только чистки, работы по разборке завалов.

– Сколько убитых? – спросил Лашен.

Офицер поглядел в окно на площадь. Некоторое время он молчал, затем сказал, что брать заложников очень не любит, однако лишь таким способом удается достичь равновесия сил.

– Нужно иметь залог, это гарантия жизней наших соратников, – сказал он, – а нередко и наших женщин и детей. Убитые, сэр, убитые были до зубов вооружены, все как один.

Лашен кивнул. Хофман позволил мальчишке поглядеть на площадь через видоискатель. Офицер сказал, фотографировать можно все – они ничего не скрывают, пусть весь мир узнает о том, что здесь творится. Лашен понял: убитые даже не стоят того, чтобы вести им счет, их попросту не принимают во внимание. Они ведь уже не имеют ценности, это просто трупы, неприятное напоминание о том, что придется заниматься их ликвидацией. Он ощутил ужас – как же быстро и без всякого внутреннего сопротивления ты соглашаешься с любой необходимостью. Тебя засасывает, подумал он. Это понятно, и все-таки понять это невозможно, ты соглашаешься с необходимостью уничтожать врагов и все же не хочешь соглашаться. А эти жуткие трагические фигуры, эти солдаты в диковинном подобии военной формы, у них твердый взгляд, в котором есть хотя бы вера в то, что их дело – правое. Все, что произошло, должно было произойти, и произошло. Нужен заголовок. Три варианта: «Битва за Дамур»; «Гибель Дамура»; «Бойня в Дамуре». Через площадь несли раненых на носилках.

– Наши люди, – сказал офицер. – Посмотрите, посмотрите. Прекрасные бойцы… Но мы из этого боя вышли окрепшими.

Стали слабее и окрепли… Лашен глубоко задумался. Это как тишина и шум. Из тишины родится шум, из шума – тишина. Неотвратимо. Неотвратимый шум рождает неотвратимую тишину, неотвратимая слабость – неотвратимую силу. Все искажено и вывернуто, все превращается в свою противоположность. Всемогущие превращения и взаимодействия намерений… или преднамеренность взаимодействий и превращений. А мысль? Мысль, как раз наоборот, существует по ту сторону всей этой химии, в бесчувствии. Мысль не чувствуешь, как не чувствуешь и своего знания о чем-то. Мертвое тело, лежащее на земле, не имеет ничего общего с твоей собственной смертью, так же как не имеет ничего общего с живым человеком, которого можно схватить и сделать заложником. Ты же не думаешь, что убитый встанет и пошатываясь отправится куда-то по своим делам. Убитые мертвы, по-настоящему мертвы, и ужас, который испытываешь, увидев их, подготавливался заранее, стал привычным задолго до этой минуты. На черные от копоти босые мертвые ноги садились мухи. Офицер встал и куда-то повел, сказал, есть нечто более приятное, они подошли к потрескивающему костру, над горкой углей крутился громадный вертел, унизанный кусками мяса.

Хофман фотографировал лишь изредка и очень быстро, на него почти не обращали внимания. С улицы убирали трупы, взяв за ноги, волокли куда-то на задворки. Руки и лица убитых казались вылепленными из воска. Волосы – точно приклеены, на груди тоже; выражение на всех лицах – угасшее, скрытное, словно в последний миг люди решили утаить что-то, о чем никому уже не удастся узнать.

Раненые являли собой, можно сказать, оптимистическое зрелище. Едва не погибли, выжили, – это он очень хорошо понимал. Мимо быстро пробежали с носилками, на которых лежал подросток, раненный в бедро, кровь стекала на землю, мальчик несколько раз поднял руку, словно хотел помахать, но рука бессильно падала. Нужно немедленно остановить кровь – других мыслей не было. Хофман сфотографировал, как носилки подняли в кузов грузовика и задвинули с яркого света в темный туннель. Хотелось подгонять людей, чтоб живей шевелились.

Завоеватели теперь без дела слонялись всюду небольшими группами. На подбородках – торчащие черные клочья отросшей щетины. Молодые бойцы не грабили, вообще ни к чему не притрагивались. Лашен и Хофман сели в джип, на заднее сиденье, офицер, прихвативший стаканчик кофе, сел впереди, рядом с водителем, и они поехали по одной из улиц, поднимавшихся в гору. Вскоре снова увидели сверху крыши Дамура, а за зелеными волнами банановых плантаций ярко заблестело море.

В конце улицы многие дома горели, ветер раздувал пламя, оно гудело, слышался треск дерева. Черной метелью кружил пепел сгоревшей бумаги. Люди в штатском – ни одного военного – выбегали на улицу и снова бросались в дом, выносили вещи, костюмы, платья и одеяла, накинув на плечи или перебросив через руку, сундуки и холодильники тащили вдвоем. Все грузили на большие старые лимузины, крупные вещи привязывали к крыше кузова.

– Какому риску они подверглись, когда ехали сюда на машинах?

Офицер разъяснил:

– People from Saida, they must pay and tey must pay an admission, to take the se things away. [19]

Лашен кивнул. Правильно, зачем же допускать, чтобы добро сгорело? Если в домах есть убитые – сгорят. Не станут же мародеры выносить из огня трупы. В Карантине, если верить рассказам, фалангисты швыряли убитых в горящие дома. Трупы сжигали также на берегу среди скал и под всеми мостами. Хофман сфотографировал мародеров и спросил: «А ты не хочешь что-нибудь записать для памяти? » Он ответил «нет». Хофман пожал плечами, не отрываясь от видоискателя. Правильно – обычно он всегда делал заметки для памяти, даже на ходу, это было нетрудно, или сидя в машине. Но сейчас на него снова всей тяжестью навалилось чувство тщетности всего, и оно парализовало волю и лишило возможности хоть что-то сделать, даже подумать о том, чтобы что-то сделать. Не беда, попытался он оправдаться перед собой, ведь у тебя отличная память; он уповал на свою память, но на самом деле надеялся, что увиденное здесь как можно скорее забудется, сотрется, уйдет из памяти, чтобы никогда больше не возвращаться. Как хорошо ты знаешь этот паралич воли, сколько раз он одолевал тебя вслед за ощущением тщетности, как хорошо знакома тебе и полная неспособность возмутиться тем, что видишь, что удается увидеть. Ты не в состоянии сказать хоть слово против кого бы то ни было, даже против мародеров, сил у тебя не хватает даже на презрение. Ты стараешься поменьше размышлять, отбрасываешь мысли об этом. Он почувствовал, что инстинктивно избегает самой возможности таких мыслей. И завидует американским журналистам, тем «ударникам», их непрошибаемости – может, и напускной, конечно, – их умению делать дело уверенно, как подобает мужчинам, то есть сохранять деловой подход в любой, абсолютно любой ситуации.

Они вышли, джип уехал. Двум мародерам офицер приказал убраться вместе с осевшей под тяжестью груза машиной, в которую они все таскали и таскали вещи, заталкивали внутрь пучки зонтиков, латунный самовар, фен для волос. Оба с обиженными, даже оскорбленными лицами сели в машину и укатили.

В доме неподалеку раздались выстрелы, офицер оттеснил Лашена с Хофманом за угол. В том доме никого не было видно, все окна выбиты, перекосившиеся рамы болтаются на петлях. Еще несколько мародеров попрыгали в свои машины и умчались. Посреди улицы стоял на коленях человек, друз, – судя по красному, повязанному белым платком тарбушу, [20] и пытался подняться. Ранен в ногу. Его губы шевелились. Наконец он повалился набок и, опираясь на локти, пополз с мостовой в тень дома. Рядом с Лашеном и Хофманом под прикрытием стены поставили пулемет, затем осторожно придвинули его ближе к углу. Очереди длинными пунктирными линиями прошивали штукатурку стен. Через мертвую зону под окнами, низко пригнувшись к земле, перебежал молодой палестинец, бросил в окно гранату. После взрыва, когда из окон повалили дым и пыль, Лашен услышал несмолкающий жалобный вопль, ему не было конца.

Офицер покинул укрытие и стал по-арабски отдавать приказы. Группа людей в военной форме бросилась в дом, другие с разбега прыгнули в окна. Раздался выстрел, один, затем настала тишина, в которой не умолкали жалобные причитания женщины. Из дверей вышли человек со сцепленными на затылке руками и двое мальчишек, один лет шестнадцати, другой, наверное, на год младше, они тоже шли с поднятыми руками, последней – женщина с мертвым ребенком на руках. Вернее, первыми, пятясь, с автоматами наизготовку, вышли солдаты. За ними тот мужчина, он все оглядывался, старался не терять из виду женщину с ребенком. Теперь к ней подошел еще один человек, с чемоданчиком как у врача, с белой нарукавной повязкой, на которой был красный полумесяц. Женщина протянула ему ребенка, не переставая жалобно причитать. Врач послушал ребенка, но тут же убрал стетоскоп, отвернулся и пошел прочь. Женщина прижала ребенка к себе. Мужчину и старшего сына привели за угол дома, туда, где стоял пулемет на треноге. Офицер махнул солдатам, и один из них, отойдя метров на пять, повернулся и поднял автомат. «Нет! » – крикнул Лашен и обеими руками схватил офицера за плечо. Тот стряхнул руки и посмотрел на Лашена с сожалением. «Нет! » – снова крикнул Лашен, увидев, что офицер, глядя на солдата, кивнул. Потом пули ударили по двум телам – не очередь, а несколько, много, очень много одиночных выстрелов. Тела стояли у стены дома, лиц не видно. В наставшей тишине они соскользнули вниз, послышался шорох, и еще звук, похожий на глубокий выдох. Рука офицера крепко сжимала плечо Лашена, в следующую минуту перед ним возникло лицо Хофмана, и тот сказал:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.