Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГОСТИНИЦА СЕМИ ВЕТРОВ 7 страница



Сейчас Луша беспомощно и беспокойно оглядывалась вокруг, словно кто-то пообещал ее встретить здесь.

— Чего, девонька, башкой крутишь? Суженого-ряженого ищешь? — с теплой, почти материнской лаской сказала Фомочка. — Аль на святки гадать сюда приехала? Айда, разбирай снасти!

По берегам вокруг Жемчужной ятови уже стояли рядами баграчеи. Впереди всех важно расхаживали державцы. Баграчеи были одеты в белые, холщовые шаровары и в толстые ватные или стеганные верблюжьей и овечьей шерстью фуфайки. На головах — невысокие папахи. На ногах — багренные сапоги с сомиными носами. Лица у рыбаков возбуждены, но все сдерживаются, напуская на себя торжественную хмурь.

Солнце уже забрызгало верхушки леса прозрачной розоватой синью. Чисто глядели снежные, убегающие в даль поля, запушенные инеем кустарники, деревья, легкое, большое, синее небо. У Луши щемило сердце, — кругом было чудесно, покойно, светло, но женщине казалось, что земля глядит на нее холодно и бесстрастно, как на чужую.

Рядовых баграчеев было по берегам не так-то уж много, далеко до обычных восьми-десяти тысяч. Но зато, как пышно и богато были представлены чиновничество и зажиточные казаки! Все знали, что помимо багренного атамана здесь присутствовал сейчас наказный атаман, генерал Шипов, и его гости — саратовский губернатор со свитою.

Луша уже стояла на берегу с багром и пешней в руках. Она таращилась поверх голов, но увидать высокое начальство ей так и не довелось. Кто ж его там разберет среди толпы чиновников в черных пальто с блестящими пуговицами?

— Ой, да что это? Лукерья Ефимовна! Фамаида Марковна! Аман-ба!.. Здорово, тезка моя по батюшке!

Ивей смеялся, лучился глазами и ртом сквозь обындевевшие бороду, усы и брови. Какой он родной и забавный этот крошечный дед! Луша улыбнулась ему. Ей показалось, что именно его-то ей и хотелось увидать.

— Родительницы вы мои! Что-то зябко, матри. Согрели бы старика! Приняли бы к себе в компанство… Ага, значит и вы прискакали царя рыбой попотчевать?

За Ивеем шли к берегу и улыбались казачкам Инька-Немец, Осип Матвеевич и Ефим Евстигнеевич. В руках у всех — пешни, багры и подбагренники.

Фомочка усмехнулась, понимающе блеснула глазами:

— Нас самих сюда допустили, лишь глядя на наше сиротство. Уж куда нам, уральской гольтепе, брать на себя заботушку о царском брюхе?

— Из-под него не увильнешь, казачки. Ты от него, а оно за тобой. Как шишига в сказке. Не оглянешься, как оно навалится севрюгою! — зло засмеялся, не разжимая зубов, молодой, белесый казак из толпы. По тому, как на него строго и осуждающе оглянулись некоторые баграчеи, Луша догадалась, что вокруг очень много, в простых рыбацких одеждах, офицеров и чиновников.

В присутствии высоких гостей багренный атаман не стал важничать. Он сейчас же, по окончании молебна, вышел на лед. Тысячи глаз следили за ним. Снег был на реке глубок, и высокий полковник Хрулев, как медведь, оставлял за собою борозды синеватых ямин. На самой средине Урала он остановился и среди полнейшей тишины, застывших намертво казаков, вдруг сорвал с себя папаху и ударил ей о снег:

— С богом, атаманы-казаки!

Вместе с его выкриком бабахнула пушка, стоявшая в розвальнях на яру. Все войско, как яблоки из мешка, вывалило на лед. Казаки бежали по глубокому снегу с двух берегов — толпа толпе навстречу, и казалось, что это две вражьи ватаги рвутся в смертный бой. Баграчеи падали, их топтали, они снова вскакивали на ноги. Отругивались они на этот раз коротко и тихо. Не до того! Уже минуты через две начисто смолкли даже отдельные выкрики. Сразу выросли гул и хряск, похожие на подземную работу тысяч людей в шахтах. Лед жалобно и глухо гудел, рушился трещинами, и тогда прокатывалось по воде, бежало сверху вниз звонкое и длительное эхо. Стонал тонко, прозрачно и трогательно большой водяной зверь, напуганный этим диким нашествием.

Казаки били проруби — круглые и продолговатые — всего в пол-аршина. Над головами у них курился белый легкий пар от их напряженного дыхания. Теперь были слышны только пыхтенье, смачное хаканье при ударах и цоканье железных пешень о лед… И сразу же, в одни и те же секунды, поднялся и вырос версты на полторы над рекою лес багров, желтая щетина длинных еловых шестов. Рыбаки заплясали, запрыгали, задергались, заходили над прорубями. Все они тяжело сопели в такт подергиванью багров, опущенных в воду.

Луша очутилась со своей бабьей командой ниже Чагана, у самого изворота реки, — в изголовьи Бухарского песка. Фомочка уже ходила на багре, а у Луши только-только брызнула и выступила сквозь лед синеватая вода.

— Лукерья Ефимовна, здорово!

— Неколи здоровкаться, — отозвалась сухо казачка.

Это прошел мимо в компании купцов, сам теперь уже не багривший, Устим Болдырев. Он был и на льду в волчьем тулупе и узорных катанках на ногах. Он приостановился и внимательно поглядел на Лушу. Она была хороша и сейчас. Даже, пожалуй, особенно хороша. Лицо ее густо порозовело от работы, глаза блестели. Одета она была в штофную, с разводами на плечах, малиновую шубейку с оторочкою из лисьего меха на рукавах. Правда, шубейка была уже старая и сильно потрепанная, но все же она очень шла к Луше. На голове у нее под пуховым платком синела еще цветная шаль, сильно оттенявшая ее крупное, смуглое, выразительное лицо. На ногах — узорчатые киргизские сапожки в высоких валеных калошах, наследство от покойной Насти. Эти сапоги сестре еще в 1869 году привез отец из-под Уила с усмирения киргизов. Был такой обычай у казаков — собирать девице приданое чуть ли не с ее младенчества.

Луша была сейчас как одержимая. Вокруг кричали, бегали, суетились рыбаки. Она все это видела и слышала; и все это проплывало мимо нее, как в тяжелом и глубоком сне.

— Скоро, скоро! Братцы, ко мне!

Голос был очень знаком, но ей некогда было даже подумать, чей он. Прыгали очумелые от азарта, бородатые, обындевевшие от мороза лица. Поблескивали вокруг горящие безумием глаза. Чужие это или свои казаки, знакомые или нет, — не разберешь. Луша и сама бы не узнала сейчас себя, так дико и зло поругалась она с каким-то казачишком, чуть не стащившим у нее из-под ног подбагренника. Она слышала и не слышала, как потешался в стороне Ивей Маркович над калмыком, забагрившим пудового сома, рыбу, презираемую уральцами.

— Брата родного пумал? Повидаться захотелось? Ай и черны же вы оба!

Луша, казалось, вот-вот задохнется от томивших ее надежд и азарта, от физического и внутреннего напряжения. Ей было душно и жарко. На ресницы ее скатывался со лба пот. Она уже хотела было сбросить с головы пуховый платок, как вдруг всю ее от темени до пяток пронизало огнем: ее багор сильно рвануло и повело вниз.

— Скоро, скоро, девоньки! Фомочка, гоженькая ты моя! — завопила Луша, и тут же услыхала у себя за спиною утробный мужской хохот: это сахарновский казак Косырев нарочно дернул рукою за конец ее багровища. С ненавистью поглядела Луша на его прыгающую от смеха бороду и добродушно поблескивающие желтые глаза.

— У, сатана! Нашел время забавиться!

— Ну, ну, не щерься, Ефимовна. Талану не будет.

— Проходи, окаящий!

«И что это ничего не идет к нам? Рыбу уже со дна стронули. Пошла… Вон Облаев четырех белуг из одной проруби выпятил, а мы и жучки не поймали», — размышляла с горечью Луша. Но вот, наконец, Фомочка ловко выкинула на лед крупного судака. Добрый почин! Очень уж важен первый задев! А кроме того, судака в презент не берут, и Фомочка тут же продала его за пять рублей.

Луша немного успокоилась. Чего, в самом деле, так кипятиться? На царском багреньи ведь не разбогатеешь.

С минуту она отдыхала и осматривалась вокруг. Ба! В каких-нибудь двадцати шагах от нее ходил на багре Адиль Ноготков. После памятной его драки с Василием, Луша стала замечать его, и с волнением ощущала на себе его горячие взгляды.

— Эй, Адиль! Здравствуй!

Как вскинулись и каким теплом, какой радостью блеснули его серые, острые глаза! Он закивал головою:

— Здорово, здорово, Лукерья Ефимовна.

Луше на секунду даже стало как-то не по себе: уж слишком восхищенно и преданно смотрел на нее тонкий Адиль.

Она вздумала подправить свою прорубь. Замахнулась пешней. Та скользнула по ледяной окрайке и — взик! — коротко булькнула и ушла на дно. Казачка схватилась за голову, готовая заплакать. Рот ее перекосился. Фомочка изругалась. Ведь без пешни не обойтись, — прямо хоть возвращайся домой.

Адиль подбежал к Луше, волоча за собой длинное багровище. Лицо его по-детски опечалилось. Он качал головою, цокал языком. Потом вдруг сунул багровище в воду, — было сажени полторы глубины, — уткнул конец багра в дно и крикнул Ивашке Лакаеву, своему компаньону, чтобы тот подержал шест в таком положении. Быстро развел пешней прорубь шире. Луше кивнул:

— Не гляди на меня!

В секунду сбросил он с себя одежду и, охватив багровище руками, кинулся в ледяную воду. Лущу пронизали восторг и холод. Казаки бросили багрить и изумленно таращились на прорубь.

— Этта номер, язвай его в душу-то, в самую што ни есть утробу-то!

Секунды показались Луше минутами. Наконец, пыхтя и отдуваясь, отряхиваясь, как собака, с обезумевшим от холода лицом, с выпученными глазами, Адиль выскочил на лед. Пешня была у него в руках. Молниеносно оделся, попрыгал, завернулся в тулупишко. К нему уже тянулись руки со стаканами водки, кто-то лез целоваться.

— Ну, атаман сорви-голова! Как ты ее нашел-то?

— Стоит в земле, воткнулась, голубушка!

Ахающие от изумления казаки давали Адилю советы, как скорей согреться. Рыжий Косырев смеялся:

— Ты, чай, Адилька, всю рыбу видал в Урале?

— Как же, видел, видел. Белуга к твоему багру подходила, понюхала — уй, скверно пахнет! Ушла.

Казаки захохотали. Адиль, глядя на Лушу, сиял от счастья.

— Беги, беги, полоумный, скорей в кошары! — сердито и властно вдруг закричала казачка.

У Адиля все внутри сжалось и загорелось от восторга и радости. Легко и высоко прыгая, он побежал к берегу, где было расположено на этот случай общественное станье — десяток теплых кибиток.

На льду уже лежали поленницами толстые белуги с бронированными головами и с птичьими короткими мордами, темные, коричневые осетры и шипы, светлые севрюги с длинными, как у древних чудищ, носами и звездами на чешуе. Агенты волоком стаскивали их за хвосты на берег, а казаки с горечью, обидой и злобой глядели на агентов, на рыб и на яркие, алые полосы крови на снегу. Два-три рубля за таких рыбин! Грабеж среди бела дня!

Ивей Маркович уже ухитрился сбросить со своего багра, нарочно упустить икряного осетра. Рука опытного баграчея чует еще подо льдом, когда медленно и тяжело наваливается такая брюхатая рыбина.

— У, матушка, иди погуляй! Може, прорвешься через аханы!

На исходе ятови расставлены морские невода-аханы, а за ними еще частиковые сети для черной рыбы. Все, что попадает в них, идет опять-таки к высочайшему двору и на постройку заложенного наследником храма спасителя в Уральске. Но казаки, вынимая аханы, пускают рыбу на волю, если она подошла к неводам снизу реки, с других ятовей:

— Это наша, а не царская!

Компания казачек уже вытащила пять рыбин, а Луша не задела даже и чебака.

— Видно, Лушенька, тебе в другом удача, а в рыбалке безляд окаящий…

Луша и сама в первое мгновенье не поверила, когда ее багор тяжело давнуло и с силой повело вниз по воде. Она закричала только после того, как рыба ее самое осадила на лед. Луша едва удерживала багор. К ней сейчас же подбежали казачки, какой-то незнакомый казак. Подхватили добычу подбагренниками, развели широко прорубь… И вот перед изумленными женщинами лежит, тяжело дыша, трехпудовый, икряный осетр. Какое богатство!

Агентов рядом не было видно. Незнакомый казак, зло озираясь вокруг, посоветовал:

— Какого лешего! Закройте его скорее тулупом. Ведь это же чистоганом сто целковых. Може, упрячем.

Фомочка набросила на живую рыбину свой тулупишко, завернула ее. Так ведь и полагалось, чтобы не застывала драгоценная икра. Но было уже поздно. Как из-под земли выросли рядом два чиновника. За спиною у них стоял Устим Болдырев. У Луши болью залило сердце. Устим ласково улыбнулся:

— С уловом вас, Лукерья Ефимовна.

Луша с ненавистью посмотрела на него и отвернулась. Чиновник протягивал ей бумажку в три рубля:

— Примите!

Казачку вдруг всю подбросило. Она загорелась до ушей и закричала:

— Иди ты к лешему! Я не нищая! Рыба-то сто рублей стоит. Не отдам! Иди, хоть царю жалуйся! — Она сгребла осетра вместе с тулупом, прижала его к себе, как ребенка и двинулась к берегу, озираясь будто волчица, спотыкаясь о льдины и взбитый снег. К ней наперерез бросились агенты, схватили ее:

— Стой! С ума спятила, казачка?

Луша отчаянно завизжала. Она отбросила тулуп в сторону и, приподняв над головою вдруг забившуюся рыбу, с силой швырнула ее в ближайшую, широко разведенную прорубь.

— Ни вам, ни мне окаящие вы, хапалы!

Рыбина упала поперек проруби, повалилась головою в воду, но тут же один из агентов ловко перехватил ее подбагренником и выкинул на лед. Луша громко, по-детски зарыдала и пошла, не глядя ни на кого, к берегу. Алые пятна рыбьей крови, мимо которых она шла, выглядели на белом зловеще. Казаки глухо роптали.

 

 

На другой день, снова для царя, разбагрили Перевозную ятовь и Упор. Рыбы и здесь оказалось немного, к полудню все было кончено.

Тогда генерал Шипов передал войску через багренного атамана, полковника Хрулева, чтобы сегодня же баграчеи перебирались на ятовь под названием «Коза» и там продолжали презентное рыболовство.

Казаки заволновались:

— Невиданное дело! Четвертую ятовь в казну…

— Ишь, чего генерал захотел! Пусть сам полезет на «Козу», а мы лучше на «Печке» отдохнем.

Печкой называлась известная ятовь против белых гор, пристанище крупных белуг.

Старики толпой двинулись к наказному атаману и хмуро заявили:

— Сегодня продолжать никак нельзя. Что будет с утра, поглядим. Да за Козой и аханы еще не поставлены. Разве можно? Рыба всполошится и кинется на другие ятови. Вся рыба в море уйдет. Никак немыслимо.

Шипов настаивал на своем, ссылаясь на постановление станичных депутатов. Он не хотел отменять своего распоряжения и ронять авторитет перед стоявшим тут же саратовским губернатором. Старики, не глядя на атамана, упрямо твердили:

— Никак не выйдет. Конфуз получится. Отмени приказ!

Все же старики ни с чем вернулись к войску. В глубоком молчании баграчеи перешли на Козу. Выстроились по берегам. Никогда еще и багренный атаман не слышал такой тишины, не видел столько хмурых и недвижимых баграчеев. Казаков набралось к Козе больше пяти тысяч, — все надеялись, что завтра с утра здесь начнется большое, свое багренье. И теперь вся эта громада стояла по обоим берегам и не двигалась.

У полковника Хрулева от затылка по спине побежал холодок: «Что-то будет? » Он подал знак махальным. Малая пушка глухо кашлянула, но никто из рыбаков даже не шевельнулся. Хрулев покраснел и заорал что есть силы:

— Вперед, атаманы-казаки!

Ему отвечали сумрачно и дружно:

— Не жалам!

Отдельный, озорной голос — все узнали в нем Ивея Марковича — добавил:

— Сам полезай козе под хвост, если есть у тебя побудка!

Кое-кто все же сунулся из рядов на лед. Их тут же ловко зацепили баграми за полы полушубков и вернули обратно:

— В прорубь к белугам прогуляться жалате?

Генерал Шипов взобрался на коня и поскакал по рядам. Казаки не глядели на своего атамана. Они стояли теперь потупившись и опустив головы. Генерал заорал, вскидывая вверх большие свои серые усы:

— Казаки! Я знаю, как это ни прискорбно, что и меж вами завелись смутьяны. Мы их сыщем и выведем на чистую воду! А сейчас данной мне от государя властью приказываю: всем идти на лед!

Из рядов глухо понеслось:

— Не пужай нас!

— Мы сами с усами. Других пужнуть можем.

Вперед вышел самый старший казак области, Инька-Немец. Генерал приостановил коня и строго уставился на его седую, длинную бороду. И среди мертвой тишины Инька сказал устало, но твердо:

— Господин атаман, ваше превосходительство! Среди нас нет смутьянов. Мы все служим, как и ты, царю и отечеству. Но на лед выходить ты нас седни не понуждай. Наше войско сурьезное, не любит шаля-валя, а аханов нет за рубежом. Вся рыба уйдет с ятовей. Войску раззор, а год ноне голодный.

Солнце скакало веселыми зайчиками на седой бороде столетнего старика. Глаза его слезились от снега. Он стоял перед генералом высокий, худой и, казалось, ко всему равнодушный. Руки он вытянул по привычке старого служаки по швам.

Тишина повисла над толпами баграчеев. Солнце играло и на их желтых багровищах, на мокрых, смерзшихся одеждах, широко блистало снегами в степях. Небо холодно синело вверху. Река неслышно бежала подо льдом к морю.

Иван Дмитриевич шагнул вплотную к лошади атамана, взял ее под уздцы и громче, но все так же бесстрастно, сказал:

— Не наводи на нас и на себя сраму. Отмени приказ!

Лошадь хрипела и вырывалась из рук старика. Атаман осадил ее и, побагровев, заорал:

— А, вы так?.. Не подчиняться государю?.. На песке, на яру будете багрить осетров, если прикажу! — Усы генерала топорщились и прыгали от злости, глаза сверлили Иньку. — Господа офицеры и казаки, верные царю, за мной на лед!

Генерал поскакал на ятовь. Даже офицеры в первый момент не стронулись с места. Казаки повытянулись, и, омертвев, глядели в далеко бегущие, синеватые снега… Но все же нашлось с полсотни человек из чиновников, офицеров, богатых казаков, — они стороной выбежали с баграми на реку и стали бить проруби. Среди них Василист заметил Василия Щелокова, Григория Вязниковцева, Устима Болдырева и Тас-Мирона.

По рядам войска прокатился глухой ропот:

— Что же такое? Измывается над нами!

— Фанфаронит над уральцами!

— Дугой заставляет сено косить!

— Не жалам!

Толпа загудела, как надвигающийся с моря прибой. Замелькали в воздухе пешни, подбагренники. Багры склонились угрожающе, будто пики. Несколько человек выбежало вперед, маша шапками. Среди них — Василист, Андриан Астраханкин, Думчев Игнатий и, конечно, Ивей Маркович.

— Айда на уру! Пущай меня, старика, не сажает в торока, я ему покажу земной рай и ижицу! Туши костер, рабята!

— Айда, казаки, сметем их! Не допустим до такого позору!

Толпа с рычаньем, с криками двинулась на казенных баграчеев и на наказного атамана, стоявшего среди них на коне. Саратовский губернатор сидел все это время на яру на особом, складном стульчике. Как только он услыхал этот страшный рев и увидал, как движется людская лавина, как прыгают по воздуху в руках баграчеев подбагренники с острыми крючьями, — он пал плашмя в сани и заорал в отчаяньи на кучера:

— Гони, гони, Арефий! Домой! Гони, Христа ради!

Вся свита помчалась за ним.

Казаки в это время взяли в круг атамана и его приспешников. Шипов пытался угрожать, но его никто не слушал, на него замахивались баграми. С трудом, давя казаков, он выскочил на коне из толпы, бормоча:

— Братцы, братцы, остановитесь… Братцы, отменяю, совсем отменяю приказ. Не надо, не надо Козу. Бог с ней с Козой!..

Было поздно. Никто ничего не видел и не слышал. Молодого Овчинникова из Сламихина купали в проруби, прицепив на два багра. Рыжий Косырев орал пьяно и сумасшедше:

— Во Иордане крещается сатана окаящая! Аллилуя! Аллилуя!

Генерал Шипов несся теперь вверх по реке к Уральску, а на него улюлюкали с берегов, уззыкали ему вслед. Игнатий Думчев кричал:

— Скачи прямо до Питера! Скажи царю, что псы его верные побесились, кусаются!

Василист увидал убегавшего по льду Григория Вязниковцева, догнал его и с силой толкнул кулаком в затылок:

— У, гад!

Тот споткнулся, упал и снова вскочил на ноги. Алаторцев сграбастал его за шиворот. Подскочил Андриан Астраханкин с обломком багровища. Григорий побледнел, губы у него тряслись от испуга:

— Что вы, что вы, братцы?..

— Брат тебе шишига на болоте!

И Андриан размахнулся палкою. Григорий в ужасе выговорил, по-детски закрывая лицо руками:

— Родные вы мои, не надо, не надо…

— Крой его, окаящего лизуна! — зарычал Василист, и Астраханкин, не помня себя, со всей силой ударил багровищем Вязниковцева по темени:

— Примай презент за всех!

Багровище от удара разлетелось пополам. Григорий охнул, зашатался и мертво повалился на лед. Василист и Астраханкин, не посмотрев на Вязниковцева и не глядя друг на друга, побежали дальше.

От берега, навстречу им, с иконами и крестами в руках шагали в малиновых ризах четыре попа и, вытаращив глаза, орали:

— Спаси, господи, люди твоя!..

Настоятель полевой походной церкви отец Сергей, сам уральский казак, прыгал позади на коне. От испуга и выпитой водки он ничего не понимал, колотил серебряным, большим крестом лошадь, а левой рукой поднял вместо креста ременную нагайку.

— Казаченьки, остановитесь! Не гневите бога!

Но казаки никого не слышали. С глухим рычанием они лезли на яр, к кибитке багренного атамана. Тогда отец Сергей еще отчаяннее и выше потряс нагайкой и завопил исступленно:

— Вот вам награда в царствии небесном! Остановитесь, братцы!

 

 

На святках же, во время багренья, Кирилл Шальнов вернулся из поездки обратно в Уральск.

Он ничего не смог добиться в синоде. Ему не дали разрешения жениться вторично. Там же, у секретаря прокурора синода, толстого, седого епископа, Шальнов снял со своей шеи серебряный крест с распятием, положил его на стол перед духовным чиновником и сказал:

— Отныне я не… священнослужитель! Не мой грех, а ваш!

Швейцар догнал Кирилла уже на крыльце парадного подъезда и сунул ему в руки крест:

— Вы забыли, батюшка.

Впервые в жизни Шальнов решился на такой отчаянный поступок. Он перешел в магометанство и через две недели был уже татарским муллой.

Его появление на улицах Уральска в чалме произвело смятение в умах. Степан Степанович Никольский горько усмехнулся:

— Из огня да в полымя. Из одной ямы в другую… Стоило ли?

Алешу Кирилл сам взял из духовного училища.

Узнав, что Луша приехала на багренье, Шальнов поспешил на Урал. Добрался до реки с попутчиками в тот момент, когда только что загас и стих казачий бунт на Козе. Баграчеи хмуро расползались по ближайшим поселкам на ночлег. Но все же кое-кто из соколинцев успел увидать, как по берегу широко шагает их рыжий поп Кирилл в белой татарской чалме и сером нагольном тулупе казанского покроя. Они слыхали и раньше, что он грозился ради Луши переметнуться в другую веру, в магометане или баптисты, но кто же мог верить этим нелепым слухам?

Кабаев был еще на реке. Увидав Кирилла, глухо сказал:

— Кончина мира!

Шальнов искал Лушу. Но Луша в этот день не выезжала на багренье. Она заболела, видимо, простудившись накануне, и теперь лежала в ближайшей станице у знакомых.

От Урала в станицу Кирилл двинулся пешком. Слишком тревожно и радостно он себя чувствовал, чтобы замечать дорогу. Он сам себе не верил сейчас, что так близок он к настоящему счастью. Он задыхался от этой мысли — и шагал легче обычного. Мороз усиливался. Снег сухо поскрипывал у него под ногами. Синели холодно дали. Кирилл разговаривал сам с собою:

— Неужели правда? Наконец-то я смогу собственными пальцами ощупать рубцы от моих старых ран! Смогу увидеть, как разлетятся от меня мои беды. Кыш, кыш! — улыбнулся он по-детски и как в детстве представил свои несчастия в виде черных воронов, сидевших у него на плечах… Но все-таки и сейчас было еще как-то страшновато. Снежные поля после захода солнца, в сумерках казались темно-фиолетовыми, унылыми. Они приглушали его горячую радость. Тревога не уходила из сердца. Кирилл торопился. Перед самым поселком до него вдруг ясно донеслось странное бормотанье:

— Той, той.

У Кирилла оборвалось сердце. Кто это хочет перехватить его на последнем перепутке к счастью? Он обернулся. В овраге, под снежным нависшим спадом, сгорбившись, сидел посиневший, маленький человечек.

— Той, той.

Это был поп Степан. Одет он и сейчас, как летом, в ту же бобриковую рясу, плоскую шляпу. Только уши у него были теперь завязаны рваной, пунцовой тряпкой. От этого его мелкое лицо стало совсем крошечным.

— Зачем ты здесь… мерзнешь?

На Шальнова глядели жалкие, синеватые, мышиные глаза. Человек явно замерзал и все же еще пытался улыбаться.

— Ты рыжий. Я знаю тебя. Поди сюда… Я большой поп, ты малый. Прими благословение. Я старше. Я выше… Вместе, вместе в море…

Степан был почти уже в забытьи и говорил тихо, ласково и умоляюще.

— Никуда я не пойду с тобой. Вставай ты! — начал сердито Кирилл и в ту же секунду догадался, с кем он разговаривает. С оторопью и любопытством посмотрел на карлика. Тот уже застывал. По его крошечному лицу вдруг разлилось ликующее блаженство. Он улыбался. Глаза его восторженно глядели на первую, голубоватую звезду, появившуюся в холодном небе. Кирилл с неприязнью, досадой осмотрел замерзающего человечка. «Вот не вовремя пришла забота. Тащи его теперь… А стоит ли? Дурачок… Кому он нужен? » И Кирилл, воровски оглянувшись по сторонам, зашагал еще быстрее. Сзади безумно, по-ребячьи засмеялся попик. Шальнов не оглянулся…

Луша находилась в отчаянном состоянии духа. Кроме того, ее сильно знобило. Григорий ни разу не подошел к ней во время багренья. Он предпочитал находиться все время возле начальства. К вечеру слухи о бунте, расправе над казенными баграчеями уже разбежались по поселкам и станицам, и Луша узнала, что Вязниковцева сильно избили и что едва ли он останется в живых.

Шальнов вошел в горницу. У Луши сидел Адиль. Он тотчас же встал и, испуганно покосившись на Кирилла, молча вышел. Поп даже не посмотрел на киргиза.

Он опустился на колени перед больной и стал целовать ее руки.

— Лушенька, родная ты моя. Если бы ты знала, как я боялся все эти последние дни за себя… за тебя! А вдруг, кто из нас… не доживет до этой минуты. Сердце не выдержит. Я боялся переходить дорогу. Боялся железной дороги… Как маленький!

Луша глядела на него, словно не узнавая его, — чужо и недоуменно. Ее, казалось, нисколько не взволновало его неожиданное появление. И правда, сейчас все ей стало безразличным. На что она могла еще надеяться?

Кирилл принялся ей торопливо, заикаясь больше обычного, рассказывать, как ему отказали в синоде, как он там поскандалил и как сделался муллой. И тут только Луша впервые внимательно поглядела на Кирилла.

— Вера разна, бог… один, говорит ваш Асан. Вот взгляни-ка, Луша, как меня… изобразили картинно.

Он показал ей большую, синеватую тетрадь журнала «Нива», где в самом деле были напечатаны его портреты — сначала в одеянии попа с крестом на груди, затем в белой пышной чалме. Луша вдруг засмеялась, и это несколько обидело и укололо Шальнова.

— Ну, чего ты так? Ничего смешного тут нет. На днях мы уедем… с тобой в Казань. Хочешь, захватим с собой и… Веничку?

— Что он тебе, Веничка-то, пешня или чулок? Захватим! — горько усмехнулась Луша, думая совсем не о племяннике, а о себе. — А папанька с маманькой?

Луша приподнялась на локте, закрывая одеялом обнажившееся, покатое свое плечо, и Кирилл с тоской и теплой радостью вспомнил, как он вырвал ее весною из рук озверевших казаков во дворе поселкового правления…

— Я просто обезумел от радости! Наконец-то я… свободен! На мне… никаких оков! Все к черту! Теперь только ты, моя Лучинушка!.. Навсегда с тобой… Без единой тревоги. Кыш, кыш! — тепло засмеялся Кирилл, вспоминая, как дорогой сюда он сгонял с себя свои беды. — Мы будем с тобой теперь, как… Новорожденные младенцы!

Луша нахмурилась.

— Почему младенцы?

— Ну, как сказать?.. На душе… никакого груза!

Лицо Луши вдруг запылало багрово — не то от волнений, не то от жара. Продолговатые ее азиатские глаза блеснули зеленцой. Глядя куда-то поверх головы Кирилла, она сказала тихо:

— А ты знаешь, я брюхата, на третьем месяце…

Стало вдруг ясно слышно, как тикают часы на стене.

Минуту Луша и Кирилл были одни, потом где-то за дверью мужской голос сказал обрадованно и сердечно:

— А вот мы и дома, на печке! Наведи-ка, Липонька, поживей самоварчик. Оно хорошо с холоду-то!

Кирилл продолжал стоять на коленях.

— Ты… лжешь, Лукерья?

— Ей-богу, правду сказываю.

— От кого?

Луша горько улыбнулась:

— Уж, конечно, не от серого волка.

Кирилл отошел к окну. Сквозь оконные стекла не было видно ни улицы, ни неба. Они были наглухо закрыты вычурными снежными узорами. Кирилл внимательно поглядел на эти синеватые и фиолетовые цветы, шершавые полоски вокруг них, и ему подумалось, что это большие, холодные дороги, по которым он блуждал всю свою жизнь… Ложь и обман на земле! До последней минуты он верил, что эта женщина, — он уже не называл ее Лушей, — что она пойдет с ним большим полем, этой, такой единственной его дорогой, дорогой человека, который так бесстрашно повернул на опасную тропу, чтобы добиться, наконец, счастья! Все, все отдал он ей без остатка — свою человеческую теплоту, страсть, а она?.. Как она могла это сделать? Ей безразлично, от кого родить, а он-то считал, что он для нее единственный в этом мире, как она для него… Какое глубокое отвращение к людям, к женщине, оказавшейся лживой и глухою, и даже к себе, опоздавшему выйти навстречу к своему счастью, почувствовал он сейчас, и в то же время какой больной и острой любовью к жизни была охвачена его душа! Животное отчаяние слышно шло на него со всех сторон. Тоска томила его физически. Как давно он не молился! С самого раннего детства он ни разу всерьез, один на один, не разговаривал с богом. Ему захотелось пасть на колени, ткнуться в этот вот темный угол и взвыть:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.