Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГОСТИНИЦА СЕМИ ВЕТРОВ 5 страница



Плавенный атаман и все рыболовное начальство очутилось в плену у зеленых, доморощенных капиталистов. Все явно и тайно потакали неводчикам. Ярыжников лишили даже обычных двух часов ловли, которые им принадлежали на каждой ятови по старинным правам и обычаям. Оставили один час, но на самом деле и этот час шел на растряску жребиев, на подготовку и, конечно, малого стоил. Бедноту теперь просто гнали с реки, ссылаясь на постановление съезда выборных от станичных обществ, что «ярыжник, рыбачащий впереди невода, должен выбираться, как только перекидная веревка стержневого кляча будет перекинута на берег, к которому притягивается невод».

У Кулагина, на широких плесах Урала, покрытых с берегов кустарником и мелколесьем (после Калмыкова к Гурьеву лес мельчает и потом исчезает совсем), казаки встретились с первыми стаями, по-уральски — свертышами, красной рыбы.

Белые будары депутатов и атамана обогнули и миновали Маринкин остров еще затемно. Все войско прибыло на ятовь тотчас же после восхода солнца. После мирной, если не считать обычных ругательств, растряски жребиев часов в восемь утра Ивей Маркович, Инька-Немец и тут же рядом Василист с отцом и молодым Астраханкиным Петром повели свои ярыги.

Солнце уже выкатилось из-за кустов и теперь облило все, — реку, лески, поля, людей станы, — теплой позолотой. Урал мягко поблескивал на перекатах. Он, как живое зеркало, вбирал в себя и отражал то, что было над ним и вокруг него. Тысячи будар, тысячи казаков и тысячи наемных весельщиков без криков и шума скользили по его водам меж двумя одинаковыми мирами: и вверху и внизу, под прозрачною водою, висело такое же серо-голубоватое небо, бежали легкие, дымчатые, усталые облака; и там и здесь мертво стыли одни и те же кусты таволожника, торна и тальника. Иногда над головами рыбаков и под бударами — и в небе и воде, где тоже было небо — пролетали стаи сизых голубей, и тогда казаки хмурясь вспоминали, что в поселках голод и что из станиц исчезли все голуби.

Ярыги шли за бударами вниз по воде. Встревоженная, сонная рыба всплывала со дна и становилась носами против течения. Натыкалась на сеть, билась о нее, стремясь прорваться и запутывалась в ее ячеях. Ивей Маркович стоял «на сторожах», то есть вел ярыгу за две подворы — веревки. Как сильно постарел он за последний год!

Обернувшись, он прохрипел своему весельщику, подмигивая и лучась десятками мелких морщин на рябом своем лице:

— Рыба, рабята! Айда скоро! Выноси вперед! Не зевай! Сейчас стану выбирать!

Весельщики изнемогали. Рыбу услышал в мешке своей ярыги и Василист. Сразу беспокойнее, взбудораженнее и горячее стали желтые пески, берега и небо. Урал вдруг ожил, весело заморщился, как Ивеюшка. На душу, будто весенний дождь, ложилась уверенность и крепость. Василист как бы видел ровное, уютное дно Яика, гладко примытые пески и тяжелых рыб, лежащих покойно и грузно, словно черные слитки золота. Его охватил веселый и горячий, охотничий азарт.

— Работай люто, Петрунька! Скоро зачерпнем!

Он сам бы не мог сказать, что это было — желание побольше заработать или же пробуждался в нем древний, степной гулебщик, соревнующийся со зверем и птицей в ловкости, быстроте и зоркости? Раза два небольшой коричневый осетр вымахивал и переваливался поверх воды. Казаки спешили. Будары легко скользили по течению. Скоро надо подымать ярыги. И вдруг — тонкий, пронзительный и страстный выкрик непривычно и больно хлестнул рыбаков в спины:

— Выбирайся живо, зарразы! Раззявьте зенки-то! Не видите, невод ведем!

Это кричал Устим Болдырев. Он, а с ним несколько наймитов, казаков и не казаков, уже обгоняли, объезжали соколинцев, занося по воде крыло огромного невода. Их будара саженными скачками резала воду. С каждым ударом весел Устим равномерно бросал за борт моток невода с тяжелой кокуркой. Было одно дыхание — у весел, гребцов, Устима и невода:

— А-ах, а-ах, а-ах!

Василисту казалось, что с каждым их вздохом у него туже и туже затягивается петля на шее.

Неводчики готовились приворачивать к берегу. Там на песке уже топтались «артельщики» во главе с Константином Болдыревым. И снова в этот момент на матовом, затененном плесе под яром, в полусотне саженей от ярыг, выметнулись один за другим три громадных, с человека, шоколадных осетра. Они показали свои обмахи-полумесяцы, острые пилы спин, стрельчатые носы с крошечными сонными глазками и грузно пали в глубину.

— Икряные, матри! — прохрипел восхищенно и зло Ефим Евстигнеевич. — Заводи под яр!

Как загорелись казаки! Кричать на плавне не принято, а то бы Евстигнеевич завыл утробным, древним, как эти рыбы, ором. Рыбаки переговариваются меж собою шепотом. Можно подумать, что они все внезапно простудились и осипли.

Василист прохрипел в сторону Болдыревых:

— Пообождете, аспиды! — и повернулся к своим: — Подавайся, подавайся вперед скоро! Приударь!

С Петра Астраханкина давно крупными каплями катился грязный пот. Он изнемогал. Теперь никто не улыбался. Не было слышно и обычных шуток. Невод надвигался, — вот-вот перекидная веревка вырвется из рук Устима, змеей взлетит на берег. Устим уже махнул одному из депутатов, стоявших на карауле под тальниками, и тот летел сюда на белой, легкой бударе:

— Выбирайся немедля! Не то изрублю! Не видишь, невод подходит?

Депутат орал, как сумасшедший. Это было так дико и непривычно для уральцев, что Василист неожиданно струсил. Почувствовал себя и других, — отца, Ивеюшку, Иньку-Немца — беззащитными и потерянными. Ему вдруг стало глубоко и горько жаль себя, как это бывало иногда в детстве после большой обиды. Не зареветь бы!

— Христопродавцы! Гады!

Казаки-ярыжники походили сейчас на безгласных рыб, на зайцев, которых богачи гонят в полон… Но все же они не спешили с ярыгами на берег. Они стали выбирать их прямо в лодки. В сетях билось немало рыб.

Уже на дне будары у Василиста билось два шипа и три небольших осетра. Но депутат напирал вовсю. Он рубанул с плеча по веслу Ивея Марковича, замахнулся и ударил обухом топора по борту. Ивей Маркович раскрыл широко рот, хотел что-то закричать, но так ничего и не смог выговорить. Спутывая свои ярыги и бросая их прямо с рыбой в бударах, казаки, не глядя в глаза друг другу, молча вышли на песок.

Молодой, болдыревский рабочий в лаптях, домотканной синей рубахе, в большеполой соломенной шляпе, задорно глядя из-под черных, густых бровей и подергивая острыми скулами, — он, по-видимому, был из татар, — злорадно засмеялся:

— Уй! И казаре тесно стало. Богатый — он такой. Он быдто, клоп, и из родимого брюха кровь пускает. Ему все одно!

Засмеялись и другие весельщики. Василист обозлился. Кровь ударила ему в голову. Он побледнел, ноздри у него слиплись. Он выхватил веревку от невода из рук рабочего, высоко швырнул ее обратно в реку и заорал так, что его слышно было на всем плесе:

— Музланы окаящие! Вам нет тут правов рыбачить! Убирайтесь, откуда пришли!

На Василиста надвинулся юркий Константин, завизжал по-бабьи. С обеих сторон вступились казаки-компаньоны. Началась ссора. Василист с первого же замаха раскровянил Константину нос.

— И богатый, и икряный. Уй! — веселились рабочие. Татарин крутил от удовольствия головою.

Выбежал на берег Устим и рознял дерущихся, оттащив в сторону брата. Константин не знал Василиста, никогда не встречался с ним. Он хотел было бежать к атаману жаловаться на драчуна. Но удержал Устим. Казаки хмуро разошлись по сторонам.

То же самое происходило и на других местах Кудагинской ятови.

Ненависть ярыжников к богачам росла с каждым днем, с каждым часом, с каждой минутой. Еще больше обострилась вражда меж казаками оттого, что неводчики сами почти перестали рыбачить. Уральскую область наводнили дешевые рабочие руки из соседних — Самарской. Саратовской и Оренбургской губерний. На плавне в этом году на десять тысяч будар было около восьми тысяч наемных весельщиков. Сначала незаметно, а потом и открыто они участвовали и в самой рыбалке, иногда даже тянули невода, что было прямо невероятно, чудовищно и запрещалось всеми законами и обычаями. Общинному равенству казаков явно приходил конец.

На Зеленовской ятови разгорелся самый настоящий бой. Беднота, умаявшись еще накануне под Кулагиным, теперь не могла сгрести за богачами, отстала от них, и приплыла уже на разбитую ятовь. Многих от непосильной работы за веслами выносили на берег на руках.

Красная рыба — осетры, белуги, шипы и черная — судаки, сазан, жереха, уже поленницами лежали на песках, плескались в плетневых садках. Вокруг них сторожко похаживали капризные в этом году купцы.

Беднота шумела. Толпы казаков окружили кибитку рыболовного атамана и требовали от него восстановления справедливости. Казаки кричали о том, чтобы дальше плавню производить уже не ударом, а заездом, то есть, чтобы уже на Кармановский рубеж будары доставить по суху, на телегах; тогда не было бы непосильной гонки, и тогда все в одно время смогут бросить в реку свои снасти. Однако плавенное начальство не захотело да, конечно, и не могло — на это было особое постановление — изменить старинных, привычных порядков, вдруг оказавшихся тягостными для большинства казаков. Закипела крупная, невиданная на рыболовстве свара меж своими. Били рядовых казаков, затем помяли бока нескольким депутатам. Дорога к морю на этот раз была обагрена не только рыбьей, холодной кровью.

Десятка два казаков было к вечеру арестованы и отправлены в Калмыков. Среди них двое соколинцев — Астраханкин Петр и Демид Бизянов. Василист лишь чудом избежал на этот раз каталажки. Он лежал во время драки пьяным.

 

 

Вечерами, после того как ятовь бывает вычерпана дочиста, казаки обычно отдыхают. Бражничают на неостывших еще от солнца песках вокруг громадных, словно пожарища, костров. Варят свежую рыбу. Пьют вино. Поют песни. Пляшут. С азартом пересказывают друг дружке пережитое на плавне. Сегодня на станах было совсем по-особому. Правда, водку пили и сейчас, костры жгли вовсю. Но песен и пляски нигде не было. Повсюду слышались громкие, возбужденные разговоры, в воздухе висела злая ругань. По берегам как бы происходили сотни сходок.

На исходе Самарского песчаного мыса стояли станами соколинцы. Вокруг них расположились казаки других поселков. Разговоры начались, как обычно, с воспоминаний о старине, о прежних плавнях, о редкостных рыбинах, о древних богатства Яика, о казачьей общине. Осип Матвеевич певуче пересказал станичникам свои новые стихи:

 

Приходит осень-матушка,

И плавни начинаются;

Процеживай Яик!

Бросали прежде воблышку

И ни во что не ставили.

 

Судак и тот не в милости

Был прежде. А — теперь?

Теперь смешно рассказывать.

Не только воблой брезговать, —

Готовы всю по берегу

И тухлую собрать…

 

Послышались вздохи. Старики закачали головами. Мелькнули горькие улыбки. Стихи показались печальными.

— Да, не та стала река…

— Таперь иное дело, чем встарь. Изменил родной Яикушка!

— Не в Яикушке задёба и наше горе! — послышался из темноты злой и хриплый с перепоя голос, и все казаки узнали в нем Василиста. — Сами мы, зарраза заешь нас, измельчали хуже мальков. Што говорить: капут скоро нам. Все попадем в щучью глотку. Пропадай моя будара, весла, снасти и борта!..

— Богатеев надо вытурить из области. Сызнова в Туркестан их, как в страшные годы! — кричали молодые казаки.

— Сгробастать их всех вот сейчас же, обернуть в их же невода да под яр! — неожиданно зазвенел из-под тагарки женский голос. Это кричала Фомочка-Казачок, шедшая за войском в обозе.

— Во-во! Только и остается! — поддержали ее казаки.

— Ня знай, ня знай, а только што же, конец што ли приходит нам, уральцам? — выкрикнул Ефим Евстигнеевич, комкая бороду. — Где ж девались наши права против мужиков? За што отцы наши головы басурманам рубили, и свою кровь, как воду, лили?.. А?..

— На то пошло, я скажу коли так о казачьих правах и привилегиях, — раздался молодой, открытый и взволнованный голос. Из темноты в полосу света на невысокий яр, где кончался песок, по сухой, громадной стволине павшего дерева кошкой прополз и поднялся на ноги рослый, безбородый казак Игнатий Думчев. Это был один из первых образованных казаков, окончивший лет пять тому назад гимназию в Саратове, побывавший вольнослушателем в университете и все же оставшийся в простых казаках. Его хорошо знали в области, как вольнодумца и человека новых веяний. Все сразу примолкли. Ивей Маркович со злобою вкинул в костер сухое бревно, и костер задымил, забрызгал искрами и полыхнул еще выше и ярче, освещая кусты, кошомные балаганы-кошары, пески, тагарки, бороды, глаза, развешанные на кольях ярыги и невода, шаровары, сапоги, мутные штофы, белые полога… Игнатий стоял теперь как раз над костром. Пламя плескалось ему в лицо, и глаза его, светлые, степные, соколиные, блестели остро и вызывающе. Он был ясно виден всем казакам. Заметно было даже, как вздрагивали у него губы.

Ивеюшка вдруг звонко выкрикнул:

— А ну жарь, Игнаша, не сумлевайся!

Тот строго остановил его:

— Погоди, лотоха! — и откинул на голове картуз, обнажив крутой, умный лоб: — Где, говорите, наши права казачьи перед мужиками? Я скажу вам сразу, чистосердечно. Их уже давно нет!

Он резко и четко выкрикнул последние слова, словно приказывал, и замолчал. Казаки невольно сдвинулись со своих мест в его сторону, еще теснее сбились к костру. Ивей пинал огнище ногою, взбивая друг на друга поленья, лез в самое пекло. И как только не вспыхнула его рыже-седая борода?.. Искры летели во все стороны и зло шипели, попадая в реку.

— Раньше хоть видимость их была, наших прав. А теперь от них один дым остался. Глаза ест и в нос шибает!

Рев толпы, отчаянный и гневный, взметнулся выше черного пламени костра и эхом отдался за рекою. Словно и там казаки негодовали на свою судьбу.

— Верно! Правильно! Позор!

Думчев строго и напряженно глядел перед собою.

И даже через костер все увидали теперь, что за спиною его лежат в высоте далекие, гордые звезды…

— Пора, станичники-старики, и вы, молодежь, снять с ваших глаз повязку. Она мешает вам видеть вокруг. Не век же вам в девках невинных ходить? Вроде как бы не пристало! Кроме бараньей папахи на наших дурьих головах ничего давно не осталось. Слава казачья, а жизнь собачья. Так жить доле нельзя! Что у нас есть? — Община? Голопузое наше доморощенное воронье, купцы наши же сегодня засрамили эту общину, загадили, как задний двор! На ветер пошла она! Богатый рвет повсюду жирные паи и кусищи. Он, будто Змей-Горыныч, землю нашу пожирает. Пасет на ней тыщи голов скота. Он травы снимает со степей лобогрейками. Запахивает сотни десятин… Богатый успевает и на аханное рыболовство, на море снарядиться, десятки тысяч заграбастать. Какая там — рыжему сатане забава — община? Конец и вечная память уральской общине!

Рев толпы взмыл и вдруг оборвался. Казаки неожиданно замолчали, опустив головы. Так кричат люди на берегу, видя, как тонет в реке человек, и они смолкают, когда перед ними лежит его посиневший и недвижный труп.

Подвыпивший Ивеюшка вытирал кулаком слезы. И только Василист выкрикнул неожиданно, грозя кулаком в пространство:

— Дьяволы!

Большая серая сова вдруг выметнулась в полосу костра, чуть не пала в огонь и, видимо, опаленная, с глухим скрежетом скрылась в темноте. Думчев внимательно проследил глазами за птицей и продолжал:

— Что же у нас есть? Войсковой капитал? Так нет его! Мы в долгу, как в шелку. Страшно молвить: больше двадцати мильонов на нас долгу накопилось за последние полсотни лет. Это потому, что атаман расходует наш капитал сам, без нашего глаза и контроля. Разве это мыслимо в земских губерниях? Нет! Мы все содержим сами. На военную идем — коня, седло, обмундировку покупаем сами. На наших плечах не только школы, полки, пенсионеры — мы кормим попов, монахов, учебные сотни для парадов… Вот в Питере недавно были волнения, студенты взбунтовались. Погнали туда наш льготный полк. Так что же вы думаете? За то, что мы лупцевали нагайками наших же братьев, с нас же на содержание полка взыскано шестьдесят две тысячи рублей! И так повсюду и завсегда. Века мы были собаками, день и ночь тявкали на азиатов, на чужих, рвали им голяшки. Теперь нас хотят сделать псами на своих же, на самих себя. Куда нас ведут, скажите, атаманы-казаки?

И Думчев снова, как кошка, на четвереньках сбежал вниз по стволине дерева.

— Ня знай, ня знай! — выкрикнул хрипло и горько Ефим Евстигнеевич.

— Я скажу, куды ведут нас! — завопил Ивей Маркович, и голос его взлетел высоко и молодо. — Я скажу вам, братцы!.. Знамо куды! В царство небесно за золотыми венцами!..

 

Утром Думчев был арестовав.

И в это же утро, погожее и золотое, около полусотня седых станичников, — среди них Ефим Евстигнеевич, Ивей Маркович, Инька-Немец, Савва Миронович Астраханкин, — перед самым выездом на следующий рубеж вышли с веслами в руках со стана и друг за другом, — так ходят дикие гуси по пескам, — направились к бударам. Знака к отплытию атаман еще не подавал. В чем же дело?

Все казаки подняли головы, обернулись. Уж не хотят ли эти чтимые бородачи свершить сейчас торжествующий свой, языческий ор? Ведь именно они всегда справляли на рыболовствах ликующий и дикий обряд поклонения Яику-Горынычу. Но нет, не похоже. Лица их были печальны и хмуры. Шагали старики отчаянно и решительно, хотя и не спеша. На берегу они обернулись в сторону войска и медленно поклонились ему со словами:

— Прощайте, атаманы-казаки!

На станах поднялся недоуменный и глухой ропот. В чем же, наконец, тут дело?

Тогда продвинулся шага на три вперед осунувшийся за ночь и вдруг сгорбившийся Инька-Немец. Он был выше всех среди стариков. Хмурясь недовольно не то от солнца, не то от волнения, поводя длиннущей своей бородою в разные стороны, он тихо, но слышно заговорил:

— Не осудите нас, казаки. Простите нас, седых и упрямых олухов царя небесного. Не в силах мы, старинные яицкие ваши одножители, не в силах мы!.. Да и не жалаем глядеть на каверзы богатеев, дурость и горе бедноты! Не хотим плясать у себя на похоронах!

За кустами отчаянно взвыла казачка. За ней еще несколько женских голосов забились в истерическом плаче.

— Ну, ну, завели, карги! — с печальной досадой махнул на них рукою старик. — Мы еще не померли. Умирать мы будем дома, на досуге, без чужого глазу и без карканья ворон!

Старик мотнул бородою в сторону рабочих, настороженно слушавших его.

— Дело наше, уральцы, мокрое, не высекает… Кончились наши яицкие дурачества, ушла наша воля по глухой дороге! Капитал из нас душу вынает, а мы упрямимся, дураки!.. Прощайте.

Все старики снова истово поклонились войску. Ивей Маркович неожиданно и легко прискокнул, смешно взмахнул правой ногою, будто взбираясь на коня и звонкой фистулою закричал, потрясая над головою кулаком:

— Туши, рабята, костер! Айда домой! Вы — к морю, а мы — к себе на печь!.. А вам богатеям, злыдням, изменщикам родимому Уралу, с лихвою заплатим! Придет и ваш горький черед! Казачество вам отместит!

И тут же, после нескольких секунд полной тишины, татарин в лаптях и большекрылой, желтой шляпе хрипло и зло проговорил:

— А казаки струсят, так за них другие маклашек надают!

Все рыбаки — их высыпало сейчас на пески больше тысячи — посмотрели с оторопью на скуластого рабочего в синей холщовой рубахе без пояса. И все заметили, как жестко и крепко сжал он кулак в кармане. Он стоял среди десятка других батраков, и все они глядели на казаков злорадно и неприветливо. Выкрик этот показался рыбакам оскорбительным и зловещим. Батрак ввязывается в их распрю!.. Вот-вот и эти лапотники окажутся судьями их казачьей судьбы!..

Старики в это время уже отчаливали от берега. Река мягко поблескивала на перекатах. На ее прозрачном дне, как и вчера, возможно, как и тысячу лет тому назад, лежали те самые привычные берега, такое обычное голубое небо и облака. И между этими двумя мирами, действительным и отраженным, медленно двигались против течения десятка полтора длинных, остроносых будар. Впереди всех плыли на корме Инька-Немец и в веслах Ивей Маркович. Кто же из уральцев не знал этих двух, большого и малого, бородачей? Инька-Немец был старшим на всю область… За ними вплотную держались Ефим Евстигнеевич и Савва Миронович Астраханкин. Дальше выгребали два очень похожих друг на друга старика из Мергенева, близнецы Кузнецовы, по преданью, прямые потомки жены Пугачева, несчастливой Устиньи. За ними плыли бударинцы, кожехаровцы, свистунцы, чаганцы, трекинцы, рубежкинцы… Позади всех медленно двигались Евстафий Гузиков, лет восемь тому назад вернувшийся из Сибири, и с ним Петр Семенович Кабаев.

Из-за зеленых тальников навстречу старикам низом вылетела стая голубей, испугалась будар и с громким всхлопыванием крыльев беспокойно взметнулась в небо, разбившись на множество малых стаек. Молодые казаки выскакивали из кошар, бежали по берегу за бударами и оторопело выкрикивали:

— Отцы, да куда же вы? Вернитесь! Как мы одни-то?..

Впервые уральцы покидали в знак протеста свое плавенное рыболовство!

Вот передовая будара с особо загнутым носом (выдумка и затея Ивеюшки) врезалась в кусты Маринкиного острова. Скрылась за нею и вторая… Еще и еще… Последние взмахи белых весел, и темный торновик закрыл большую голову Кабаева.

Тишина. Река спокойно и тепло журчит на завороте. Василист кусает губы, глядит в Урал. Небо, кусты, деревья, облака под водою вдруг повалились вниз, в свинцовую бездну, — там под землей, в реке не оказалось совсем никакой опоры!.. Да есть ли она в чем-либо и здесь, на земле-то?

Казаки продолжают внимательно и скорбно смотреть вслед уплывшим. Еще бы! Это же уходило на их глазах живое прошлое Яика. Все его девятнадцатое столетие!

 

 

Григорий Вязниковцев нагнал плавенное войско лишь перед самым Гурьевым, на тринадцатом, Кондауровском рубеже.

В Уральске его оправдали, сняли с него подозрение в убийстве жены и довольно скоро отпустили на свободу. Но духовное начальство, епископ австрийской церкви, наложил на него суровую епитимию; прежде всего обязательство пожертвовать тысячу рублей на раскольничью общину, затем — отговеть три раза в год у него лично в течение пяти лет и, кроме того, отбить, не больше, не меньше, как сто тысяч земных поклонов за тот же срок. Около полусотни поклонов в день! Главной же карой Вязниковцеву было запрещение в течение трех лет жениться. В этом вопросе епископ оказался до конца неумолим и неподкупен.

Василист вернулся с плавни злым на себя, на судьбу, на начальство и особенно — на богачей, продавших уральскую общину. Он заработал на осеннем рыболовстве — смешно сказать! — всего полтораста рублей, едва-едва оправдав расходы. Он сильно пил во время рыболовства и домой приехал опухший и мрачный.

В эти же дни его и попа Кирилла протоиерей Гриневич известил о том, что их сыновья, Вениамин Алаторцев и Алексей Шальнов, уволены из училища за участие в драке, окончившейся тяжелым ранением воспитанника Александра Громова, и просил их прибыть в город за своими детьми. Василист горько ухмыльнулся в сторону Елены Игнатьевны:

— Вот она ваша широкая дорога! Вот оно ваше градское образование!

В Уральск поехал один поп Кирилл. Он должен был выяснить судьбы обоих ребят и, если это неизбежно, привезти их домой.

Луша упорно избегала теперь попа Кирилла. Он перед отъездом все время искал случая поговорить с ней наедине, но она всякий раз искусно уклонялась от встречи. Однажды ему все же удалось захватить ее врасплох. Луша сидела в горнице одна. При виде Кирилла, взлохмаченного и напряженно сумрачного, она в испуге вскочила с кровати. Книга выпала у нее из рук. Последнее время она сильно пристрастилась к русским романам, хотя читала по складам, шевеля губами и шепча вслух.

Луша схватилась пальцами за спинку кровати и тревожно и молча глядела на попа. Она боялась его. Кирилл остановился у порога, держа в руке шляпу, а другой рукой, дрожащими пальцами, приглаживая рыжие свои лохмы на голове. Он думал поговорить с Лушей на этот раз резко и решительно. Он намеревался высказать ей всю свою горечь и негодование на ее неверность и требовать от нее последней, смертной клятвы или же решительного слова о конце. Но, увидав ее живой, женственной и печально-одинокой, он неожиданно для себя стал жалко просить, чтобы она не покидала его, уверять, что он все-таки добьется своего — получит разрешение на женитьбу или же уйдет в магометане. Он давал ей честное слово, что это будет скоро, не позднее ближайших святок.

— А вот когда это будет, тогда мы и покалякаем с тобой. Осточертели вы мне во как! — Луша взмахнула рукою поперек своего горла. — Опротивели ваши пустые ряды-беседы!

Глаза женщины сейчас были пусты и бесцветны, как выплеснутое на землю вино. Кирилл еще никогда не видел ее такой сухой, скупою и неотзывчивой. Луша стояла перед ним, и в то же время ее как бы совсем здесь не было. Она бесшумно ушла куда-то. Да она и в самом деле была сейчас наедине с собою. Она думала о том, что по-видимому, забрюхатела от Григория, и с Кириллом ей теперь уже не о чем говорить. Она презирала попа и злилась на него за то, что он выпустил ее из Уральска с Вязниковцевым. Не сумел уберечь и помочь ей в самые тревожные и страшные минуты жизни!..

Поп Кирилл так и не смог вызвать ее на разговор. Она повернулась к окну и так простояла все время, хмуро и внимательно рассматривая темно-сизые тучи, пока Кирилл не ушел из избы. С лаской он не решался сейчас подступиться к ней. Он чувствовал, насколько она глуха к нему в эти секунды.

Тайком от всех Луша часто видалась за последнее время с Григорием. Встречи их были радостны и тревожны. Они верили в свое счастье, но в то же время по-прежнему боялись открыто говорить и мечтать о нем. Беды рождали в их душах суеверие. Им чудилось, что их постоянно подслушивает ревнивая их судьба. Мертво, но все еще угрожающе стоял в стороне покойный, теперь всем безразличный Клементий. Григорий сдерживался и не показывал вида даже перед Лушей, что доволен смертью своей жены. Он насмешливо рассказал о наказаниях, возложенных епископом на его грешную душу.

И в конце добавил:

— Три года ожидать! Как же, разевай рот шире!.. Да у меня кишки и сердце от тоски зачервивеют, не то што!

Луша спросила его:

— Когда же мы в Москву?

Он чуть-чуть смутился, нервно мотнул головою и как бы клюнул раза два носом, подернув шеей, — семейный жест Вязниковцевых, который так хорошо запомнила Луша еще у покойного Клементия.

— А вот я думаю, тотчас же после рождества, как только отведу багренье. Нельзя подводить компаньонов. Да надо для прилику и срок выдержать, а то как бы сызнова меня не зацапали, не взяли бы на подозрение. Таперь-то уж счастье в нашем неводе, в самой мотне… Не прорвется, матри! — не выдержал вдруг Вязниковцев своих чувств и смял в комок меж коленями пышную свою, белую папаху.

У Луши в душе на высокой и тонкой ноте запели тоска, радость и страстное нетерпение. Ей так захотелось рассказать ему о своем будущем материнстве, о том мучительном и сладком напряжении, с каким ждет она своего казачонка. Но она боялась сглазить свое счастье и так ничего и не сказала о своей предполагаемой беременности.

Впрочем, сдержать наплыв чувств она не смогла: голосом по-особому звонким и высоким, блестя позеленевшими глазами, вся радостно содрогаясь, рассказала Григорию свой сон:

— Видела седни, казачонка я родила. Сына. Он некрасивый, но здоровущий и с ноздрями, как у тебя. На руках держу и так чувствительно мне… Такой он хороший, толстый, крупный. Орет! Я ему вот так давлю, давлю молоко, а он сосет губенками еще и еще требует. Думаю: да где же я ему молока-то раздобуду? И так мне хорошо! Ужас, как хорошо!

Открыто Луша и Григорий до сих пор не решались встречаться. Но в поселке на них и без того поглядывали сумрачно и зло. Кулугуры во главе с Кабаевым грозно шушукались меж собою. Казачки избегали Лушу… Да и она сама ни к кому, кроме Марички, не заходила теперь. Она боялась людей.

 

 

На другой же день после ночной драки был созван чрезвычайный училищный совет.

Гриневич внес предложение уволить одиннадцать человек, явно замешанных в скандале. Учителя его поддержали. Против высказались лишь двое: Степан Степанович Никольский и Быстролетов. Они пытались защищать Шальнова, Алаторцева и еще троих воспитанников, хорошо учившихся.

Никольский успел узнать у Алеши подоплеку печального происшествия. Вначале Алеша попытался было отмалчиваться. Ему трудно было говорить об этом со взрослыми, но в конце концов он сквозь слезы поведал учителю пакостную суть ночной драки. Степан Степанович рассказал об этом Быстролетову.

Василий Иванович пришел на совет возбужденный и нетрезвый. Теперь он мало походил на ежа, а скорее напоминал трепанного дикобраза. Черные глаза его взблескивали мрачно из-под нависшего лба. Учителя поглядывали на него с опаскою. Никольский взял с него слово, что он будет молчать во время заседания и лишь поддержит его. И теперь Быстролетов, не глядя ни на кого, зажав голову руками, сидел неподвижно.

Яшенька писал протокол. У него дрожали пальцы. Он то и дело искоса взглядывал на Быстролетова. Степан Степанович улыбался и нервно дергал волосы из потертого рукава серого своего пиджака. Улыбка у Степана Степановича была тонкой и грустной. Она не сходила с его лица во все время речи Гриневича и походила на редкие и робкие солнечные пятна в пасмурный осенний день. Гриневич в новой лиловой рясе топорщился за столом, стараясь выглядеть величаво и строго. Он не ожидал возражений. Тем более, что он уже известил родителей об увольнении их детей из училища. Дергая себя за взлохмаченную бородку и показывая гнилые черные зубы, он заговорил елейным голосом, словно совершал великопостное богослужение:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.