Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГОСТИНИЦА СЕМИ ВЕТРОВ 6 страница



— Оно, конечно, тягостно, ни тово, говоря по-христиански, уволить купно одиннадцать человек… Я — пастырь. Стадо вручено мне богом и святейшим синодом. Я пекусь о нем. Но кому повем печаль мою? Лучше удалить из стада несколько паршивых овец, нежели, ни тово, заразить все стадо!

Минута молчания. Василий Иванович встряхивает головою, обводит всех отсутствующим мутным взглядом и, подняв руку, раскрывает рот. Он хочет что-то сказать. Тогда вскидывается и начинает говорить Степан Степанович. Никольский предлагает подойти к горестным событиям внимательнее и поглубже взглянуть на их причины.

— Все в мире, братцы мои, связано, и развязать мы сможем любой узел лишь тогда, когда вглядимся, как лежат его нити.

Он рассказал о пакостном мраке существования воспитанников младших классов, нарисовал отчаяние детей.

— Вся вина, дорогие мои коллеги, как можете видеть сами, падает на Громова, Давыдова, Ракитина… И на нас, братцы! Где же, откуда у нас моральное право увольнять хотя бы Блохина? Мы выкажем себя злыми и слепыми поводырями, ежели покараем детей за их героическую, в сущности, попытку найти выход из ужасного положения. Мы этим самым одобрим пакости, творившиеся под нашим покровом. Так будем же мужественны! Признаем свою вину и сделаем, братцы мои, неизбежные выводы. Уволить ребят, это — все равно, что разрубить дитя, как, помните, предложил царь Соломон двум матерям. Если мы наставники, не мертвые и не чужаки ребятам, мы ни за что не сделаем этого!

Смотритель во время речи Никольского возмущенно фыркает и нюхает концы своих пальцев, — его неизмененная привычка. Учителя недоуменно шепчутся. И вдруг встает Аттик. Он краснеет, как пион. Руки у него дрожат. Он истерично и громко кричит?

— А ведь это, простите меня, правда, правда, господа! Истинная правда!

И порывисто садится, бегая глазками по столу, как будто что потерял на нем.

Тогда снова подымается Гриневич. Он просит тишины и говорит теперь уже грубо и искренно:

— Это, как хотите, ни тово! Это уж подрыв власти… Вы там, Степан Степанович, начитались всяких Песталоцц, Льва Толстого, Ницше, и нас хотите заразить новыми веяниями. А вы уж, ни тово, — он повертывается к Беневоленскому, — куда суетесь? Вы знаете, это же революционные воззрения! Я смиренно протестую! Да, протестую! — орет он вдруг во все горло. — Я в Петербург буду жаловаться! В святейший синод! Государю!

— Чего ты рычишь? — стучит громко и неожиданно по синему сукну обеими кулаками Быстролетов. — Чего ты хочешь, грязный и недостойный поп?

Василий Иванович отшвыривает ногою стул и встает среди учительской комнаты, упрямо нагнув голову, точно на него со всех сторон идут враги.

— Чего ты хочешь? — глухо кричит он. — Погубить Россию хочешь?.. На погост ее?

— Перестань, голубчик! — Степан Степанович тянет Быстролетова за рукав и брезгливо морщится. — Не стоит, право же…

— Ты, Степа, теперь от меня отступись! Не замай меня, как говорят казаки. Ндраву моему не препятствуй! Я знаю, ты один здесь благородной души человек, но и ты — дрянь, если взглянуть поглубже. А эти!.. У, гады!

Василий Иванович морщится, как ребенок, лизнувший нечаянно лимон. Яшенька бежит за его спину и там затаивается, скорчившись в комочек. Быстролетов продолжает бушевать:

— Хочу говорить и буду говорить! Детей я в обиду вам не дам… Тебе же, вонючий архимандрит с жандармскими погонами на душе, за слезинку ребенка морду разобью вдрызг! Во что вы хотите обратить мою родину? В скопище пакостников, в собрание жадных идиотов на манер нашего Яшки?.. Где он?.. Улизнул, бестия, Иисусик с ухватками мелкого жулика и плута!.. Мчатся тучи, вьются тучи… Бесконечны, безобразны, в мутной месяца игре закружились бесы разны, будто листья в ноябре… Где Яшка?

Яшенька в это время искусно танцует позади Быстролетова, мечась из стороны в сторону.

— Прячешься, паршивец? От жизни не укроешься, слизняк! Скоро грядет расплата! Камни возопиют, и жизнь вышвырнет вас на задний двор. Она сама освободится от вашего трупного запаха. Но родину я спасу!.. Не дам погубить ее ни вам, ни бунтовщикам!.. Добьюсь правды… А впрочем, есть ли она на свете?

Василий Иванович грустно роняет голову на грудь, мычит и едва не опускается прямо на пол.

— Смерть, как душно! — говорит он упавшим, простым, совсем простым тоном. Степан Степанович успевает пододвинуть ему стул. Быстролетов садится, несколько раз вздыхает, поднимает глаза к потолку и неожиданно легким, юношеским голосом выкрикивает:

— «Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня, черноглазую девицу, черногривого коня! » Эх, Михаил Юрьевич, несчастные мы с тобой. Но как ты узнал, что делается у меня на сердце? — Василий Иванович тихо, по-настоящему плачет. — Умчусь от вас за горы, за леса, за сине море, и кто знает, там, может, и найду правду-матку!.. Найду или нет, милый Степа?

Быстролетов вдруг снова видит перед собою Гриневича, мгновенно багровеет и кидается на него. Хватает его за ворот лиловой рясы.

— А ты, архимандрит с жандармскими погонами!

Протоиерей не теряется. Когда-то и он славился своей силой. Он ловко обхватывает Быстролетова за пояс и валит его на пол. Учителя бросаются разнимать их.

— Манечка! — вопит по-бабьи Аттик и, закрыв лицо руками, тыкается в угол. Быстролетов хрипит:

— Не мешайте!.. Я убью его, мерзавца! Убью!

Торжественное заседание педагогического совета превращается в дикую свалку. С трудом удается растащить Быстролетова и Гриневича. Протоиерей визжит:

— Закрываю, закрываю совет! Я не разрешаю вам, ни тово, на официальном заседании бить себя в морду. Не разрешаю!

Гриневич в тот же день отстранил Быстролетова от исполнения обязанностей преподавателя и написал обо всем в синод. Увольнение воспитанников состоялось. Со своей стороны Степан Степанович и Василий Иванович направили в Петербург свое особое мнение о расправе над детьми и резко поставили перед высшим начальством вопрос о Гриневиче, как смотрителе училища.

Алешу взял на время к себе Никольский; он квартировал на училищном дворе. Венька жил у Ипатия Ипатьевича.

Через две недели ревизор, посланный синодом для обследования уральского духовного училища, Алешу, Веньку, Митю Кудряшова, хорошо учившихся, приказал вернуть в училище. Увольнение остальных утвердил. Гриневича он отстранил от должности смотрителя. Быстролетова перевел в Оренбург в духовную семинарию, на чем давно настаивал архиерей Макарий, мечтая, что Василий Иванович заведет и у него такой же чудесный хор, как в Уральске. Временно исполняющим обязанности смотрителя училища был назначен розоволицый, молчаливый Соколов.

 

Поп Кирилл приехал в Уральск, когда уже все было улажено, и дети снова вернулись в общежитие.

В этот день Никольский устраивал проводины своему другу Василию Ивановичу Быстролетову. Шальнов был вместе с ними. Туда же в квартиру Степана Степановича были взяты на эту ночь Алеша и Венька. Посторонних на вечеринке никого не было.

Друзья выпили. Вспоминали Казань, Волгу, академию, товарищей…

Около полуночи неожиданно встал из-за стола Быстролетов, потянулся и, отступив в дальний угол комнаты, сказал смущенно:

— Хочу петь…

Он был чудесным регентом и музыкантом, но никто даже из его друзей не думал, что у него есть голос. Никогда — ни в семинарии, ни в академии — он не пел.

 

Однозвучно гремит колокольчик,

И дорога пылится слегка.

И уныло по ровному полю

Разливается песнь ямщика…

 

С изумлением и восторгом глядели на своего приятеля Шальнов и Никольский. Тоска, обнаженная, как рана, отчаяние, похожее на крик убийцы, красота высокого, золотистого, почти юношеского голоса, темные и тяжелые глаза Быстролетова, полные скорби, — все это вместе было и больно и хорошо.

 

Сколько грусти в той песне унылой!

 

Степан Степанович крякнул и незаметно, будто бы соринку, смахнул с ресниц слезу. Кирилл вздыхал и беспокойно ходил из угла в угол… Теперь Быстролетов запел пушкинское:

 

Сижу за решеткой в темнице сырой —

Вскормленный на воле орел молодой…

 

Кто бы мог думать, что у этого опустившегося человека, безнадежного пьяницы, хранится в душе такое богатство песенной силы? Кирилл тяжело ступал по комнате, глядел через оконное стекло в небо и взволнованно повторял:

— Давай улетим!.. Туда, где синеют морские края! Туда, где гуляет лишь ветер… да я!

К утру друзья начали сумбурно и бестолково философствовать. Кирилл откровенно, по-видимому, думая, что дети уже спят, рассказывал историю своей любви к Луше.

— Вот так всю жизнь от юности моей кривуляю я. Ищу, оболтус, счастья… Я никогда не обманывался. Знаю, счастье — призрак. Но я хотел хотя бы призрака! Душа у меня придавлена… каменной плитою. О, какая безнадежность! Все сгублено. Вы думаете, так просто мне и… легко влачить дни мои в этой вот дурацкой, клоунской хламиде? Но что теперь сделаешь? И почему, почему нельзя и… каплю, самую малую толику прошлого исправить, вернуть? Сбросить с души хотя бы один грех!.. Не грех даже, а собственную… боль! Это самое ужасное для меня! Впереди ведь ничего… Ровное поле, даже без песен!..

Василий Иванович горько усмехнулся:

— Не знал я, что ты столь наивный человек, Кирюха! Да разве же есть что в жизни, что бы было можно вернуть и исправить? Сама наша жизнь невозвратима. А что там!.. Все сплошная белиберда! Если бы вы знали, как я его, бога, ненавижу, если только он существует… Послать нас сюда на жалкие минуты и наделить таким грузом! А природа? Я вот ухом музыканта, как собака, постоянно слышу ее мировой холод и знаю, что, природа, материя — враг всякой живой жизни. А мы плесень, нарыв на ее здоровом и бесчувственном теле. Да, да! Не раскачивай, Степка, головой. От этого жизнь не станет лучше. Как бы я хотел стать степным курганом, обратиться, как жена Лота, в соляной столб или каменную бабу и так вот вечно и слепо глядеть на мир!.. В юности мы еще как телята скачем, вдохновенно и страстно вертим хвостами и думаем: «Жизнь — весенний, нескончаемый луг! » А позднее, после тридцати лет, даже дураков охватывает ощущение дыхания смерти, ее близости. И рожаем мы, и любим только от отчаяния, от мысли, что вот-вот и мы исчезнем бесследно. И наши геройства, наша преданность семье, детям, это — наш животный, исступленный ор перед единственно вечным, незыблемым на земле — блистательной нашей гостьей-смертью! Итак, хвала тебе, чума!

Степан Степанович, вероятно, закуривал уже двадцатую папиросу за эту ночь. Он качал головою и мягко поблескивал серыми своими, усталыми глазами.

— И охота вам, братцы, тянуть Лазаря? Не понимаю. Подходите ко всему с утилитарной точки зрения. Право же, умнее быть бодрым. В бога можно не верить, но жизнь надо любить… Обманем бога и признаем его творение великолепным! Знаете знаменитое пари Паскаля? Даже циник и скептик, если он мало-мальски уважает себя, обязан быть веселым!

Быстролетов поморщился, как от зубной боли.

— Во имя чего?

— Во имя всего! Эх, Вася, а еще любишь Пушкина! «Нам не страшна могилы тьма! » Знаю, все знаю… И что разум наш щенок, и что природа несовершенна. И то, и это… Вот смотрю я на Кирилла. Здоров, как бычило. Умен, как слон… А ступает по земле, будто божья коровка. Точно и в самом деле висит над нами кромешный ад и какая-либо ответственность. Ничего нет! И это-то и чудесно! Звериная пустота и там и здесь!

Степан Степанович показал на небо и на землю.

— Презри все и хватай свое счастье за рога. Иди в услужение к самому черту, а Лушу не уступай никому! Вот единственная мудрая заповедь всех времен и народов… Жизнь чудесна. И тут вы меня, братцы мои, никак не надуете. Видал сам я и небо, и зори, и звезды, и любовь, и человека видал, и птиц, и травы!.. Не обманете! Я знаю только жизнь! Иного нам не дано. Смерть, это — лишь наша мысль, мечта, призрак. Лев Толстой врет… Ее мы предполагаем и никогда не ощущаем. Вот что поймите. Утверждаю, жизнь всегда прекрасна! Даже наша душная эпоха трагична… За ней же идет иная, очистительная чудесная пора!.. Конечно, то, что сейчас делается, ни к черту не годится. Заплевано все — разум, чувства, красота, женщина, любовь, детство… Надо расчищать дорогу иному миропорядку. Мы опаздываем с вами, но жизнь сама работает за нас. Работают, впрочем, и люди… Вчера я прочитал, смешно сказать, пустячки: в городе Истермюнде гордый создатель империи Бисмарк не мог при выборах победить сапожника-социалиста… Ей-богу, я хохотал от удовольствия. Вот где ключ к будущему! Мы не увидим, а вот они, — Степан Степанович показал на дверь, за которой находились Алеша и Венька, — они услышат этот ужасный и чудесный обвал нашего прогорклого мира! Часто я просыпаюсь по ночам от радостного содрогания, от мечты: я шагаю по улицам будущего Уральска. И прежде всего… На месте духовного училища высоко повисло светлое, непременно с греческими колоннами, здание. В нем школа инженеров, архитекторов, исследователей луны, там не раз уже побывавших, пионеров жизни на дне океана и еще там черт знает чего, — сейчас и не представишь!.. И уже нет жирной тетюхи нашей, купчихи Карехи, полицмейстера Карпова, дурака и урода Сачкова и вообще всех этих усатых идиотов, пожирающих труд тысячи людей. Испарится, как дым, идиотизм нашего бытия — бог, собственность, преступления!..

Быстролетов зло стукнул стулом о пол:

— Чепуха, Степа, чепуха! Не будет этого! Не выйдет!.. Постой, погоди! Жизнь порочна в корне, принципиально, и человеку не выкарабкаться из помойной ямы. Природа коварна. Она лезет из кожи, чтобы заставить людей, как можно больше размножаться — и все для того, чтобы грызли они друг другу горло. Разве не было в прошлом светлых религий, глубочайших идей — магометанство, христиане? А в конце концов именно из-за них народы сметали друг друга, стирали с лица земли целые страны!.. Гунны, готы, татары, мы — россияне!.. И сколько еще будет изобретено, придумано самых высоких, гуманнейших теорий — социализм, нация, всеобщее благо — лишь для того, чтобы снова и снова и еще свирепее вдохнуть жизнь в казалось бы одряхлевшую, на самом же деле единственно вечную и юную идею человеконенавистничества и массового убийства…

Степан Степанович даже встал с дивана от нетерпения.

— Погоди, погоди, Васек! Ты в ангелы, что ли захотел? Не стоит человеку менять свою профессию… Вот именно во имя этих, как ты говоришь, низких идей и целей и будет поднята на небывалую высоту наша мерзопакостная жизнь. Ух, сколько еще мусору, пакости, шлаку в жизни, во всех ее порах! Неминуемы жестокие драки и бои… Церкви, наши школы, тюрьмы — все это будет взорвано. Будут ловить на улицах и тут же убивать жандармов, купцов и попов… Да, да, Кирюха, и попов — всю эту мерзотину лицемерия, религиозного ханжества. Очистить мир! Оставить его, как он есть — веселым, простым, ясным! Жизнь сделается любопытнейшей штукой, братцы вы мои!.. Трудно рассказать, но я сижу — труд, творческий и напряженнейший во всех областях, чудесную и смелую любовь, свободного человека! Я, учитель уральского духовного училища, Степан Степанович Никольский, издали, с благоговением преклоняюсь пред ним! Вспомни о нас, нищих и жалких своих предках, гражданин вольного мира!.. Весь народ, не только избранники будут владеть искусством, все будут участвовать в олимпиадах… И ни бога, ни черта, ни одной пакостники нашего мира!

Степан Степанович вдруг резко обернулся. Услышал у себя за спиною взволнованный вздох. На него из дверей соседней комнаты испуганно и восхищенно смотрели широко открытыми глазами Алеша и Венька.

Никольский полушутя, полусерьезно воскликнул:

— Правда, ведь, братцы?

Алеша и Венька смутились, ничего не сказали, но они так хорошо засмеялись, что даже Быстролетов посветлел и улыбнулся. Поп Кирилл стоял у окна и с тоской смотрел на звезды…

 

И в эту же ночь, на утренней заре, Шальнов увидел сон.

…По снежному пустырю идет Луша. Вся в черном. Тонкая, высокая. Голова ее не покрыта. Не доходя шага три до него, Кирилла, она схватывается за сердце, жалко и хорошо улыбается ему и падает. Он кидается к ней. Она умирает. В отчаяньи хватает он ее руки, греет их, дует на них изо всех сил, как дети на мертвую, ими же убитую птичку, стараясь передать ей всю теплоту свою и воскресить ее к жизни.

— Луша, не умирай!

И вдруг — как это страшно! — руки женщины начинают уменьшаться, делаться на глазах совсем детскими, нежными и жалкими. И вся Луша как-то странно исчезает, уходит из-под его рук.

Кирилл в ужасе кричит:

— Доктора! Скорее доктора!

Появляется — опять на том же пустынном, снежном поле, — не идет, а плывет издали старуха в черной, монашьей пелерине. Она улыбается. Ее улыбка презрительно покойна и снисходительна к человеческому горю. Старуха говорит:

— Перенесите ее в черный угол и сделайте ей протанцовки.

Да, так она и сказала «протанцовки». Какое странное и жуткое слово!

Кирилл проснулся в поту. Он решил в этот же день отправиться в Петербург, в синод. Луша права, надо, наконец, кончить эту житейскую канитель! Иначе будет поздно.

 

 

— Поскачем на багренье, что ли?

Как невод колышет до дна большое озеро, так каждый год этот привычный зов поднимает всю область, ворошит и ставит на ноги ее жителей, начиная от седобородых Горынычей и кончая безусыми парнишками. Багренье — подлинно общевойсковой праздник, не менее чтимый и торжественный, чем день престола в старом соборе, именины святого Михаила, покровителя уральского казачества.

Никто во время багренья не остается безучастным. Все приходит в движение. Даже ребят всякий раз освобождают от занятий, — разве мыслимо казака, хотя бы и парнишку, лишить возможности побывать на зимнем рыболовстве? Все учебные заведения закрываются. Присутственные места прекращают свои высокополезные работы. Лишь в канцелярии наказного атамана с неделю стоит говорливая толчея. Казаки за три рубля получают печатки на право выйти с багром на лед и разбить ятовь.

Несмотря на голод, на мрачно прошедшую плавню, казаки весь ноябрь готовились к багренью так же старательно и пышно, как и в обычные годы.

За месяц до выезда в Уральск казаки прежде всего начинают подъяровывать коней. Готовят багровища, багры, подбагренники, подпильники, брусья для точки багров, кожаные рукавицы или голицы, полушубки, тулупы, варежки, чулки, онучи, багренные с широкими носами — соминые лбы! — сапоги, легкие, покрашенные санки, оглобли и завертки к ним, выстругивают покрасивее пуховище к пешням, запасают муки, овса. Да мало ли чего надо припасти на рыболовную страду?

За несколько дней до багренья к Иньке-Немцу зашел Осип Матвеевич. Инька грел свои кости на раскаленной печи.

— Ну, как, Иван Дмитрии, сбираешься? Побагрим, што ли, остатний разочек?

Инька легко взметнулся на печи. Похоже было, что в нем уже не оставалось никакой тяжести, так он высох. Спустил с печи длинные свои, жилистые ноги и встал среди горницы высокий, тощий, босой. Перебирая свою уже начавшую сильно желтеть бороду, безучастно щурясь на образа, он заговорил, бросая слова в потолок:

— Надо бы поскакать, надо бы… Как казаку не побагрить? Это все едино, что остаться до моих годов неженату, бабу не испробовать. Да вот беда: собираться не на что. Все подъели с сестрицей.

Инька уже лет двадцать живет вдвоем со своей сестрой, вдовой старухою.

— Последний ее репсовый сарафан сглодали. Я уже нет-нет и погляжу, на свою плетеную бутыль, немецкий подарочек. Не время ли испить ее? Умирать надо бы… Ране баграчеев на постоялых безвозмездно привечали, а теперь? — Старик горестно мотнул головою. — Бедный богатого ненавидит. Богатый люто смотрит на бедняка, и все друг друга берегутся. Все заслонила мошна и утроба. Веща всякая стала казаку дороже родимого брата. Родился — плати. Помирать собрался — тоже тащи рубль-целковый, а то, грит, бог на порог не пустит… За багренье три рубля неси. В старину этого не было. За Яик и его богатства мы кровью заплатили давно. Матри, опять сраму не вышло б, как на плавне… У меня сердце мозжит, как подумаю. А знаю, будет что-то. Ой, будет! Сказывают: на царя три дня багрить принудят. Будто ему и вправду жрать стало нечего. Нехорошо. Смутно. Во сне я увидал седни: красный яр, где наследник обедал, вдруг порушился в реку и реку засыпал. Собор покосился. То и гляди упадет. Страшно жить кажется… Как тут поскачешь? А помимо того, сено коню в Уральске, грит, не укупишь. И рыбу нынче на ятовях не хвалят. Славущих ятовей что-то не слыхать. Матри, и не обрыбишься вовсе. Дурная работа! Лишь богатею осталась забава… А где хлеба достану? Дома еще без работы будто муха ползаю на карачках, а там… брр, холодно! И выйдет, что и на убытки не поймаешь. Так уж бог с ним, с багреньем, лучше не ездить.

Осип Матвеевич усмехался. Он не верил старому приятелю. И оказался прав. Разумеется, все соколинцы за два дня до царского презента уже скакали мимо Сахарновской станицы к Уральску.

Даже в нынешнем сумрачном году мало было похоже, что казаки едут на рыболовство. У всех, вплоть до бедняков — крашеные легкие санки, сукном крытые тулупы, хранимые на этот случай исстари от прадедов: эти тулупы казаки надевают лишь на багренье да, если случится, на свадьбу к закадычному приятелю. Нередко в санках рядом с казаком увидишь и родительницу. Обычно в опушенной мехами и крытой цветным левантином или атласом шубке она светло и довольно посматривает на нетронутые белые снега в степи. Она едет с мужем поглядеть багренный удар и по пути заглянет в гости к родне или приятельнице.

Дороги раскатаны широко. На ухабах санки летят будто в пропасть. За санками у всех скользят длинные, в несколько сажен, еловые багровища. Подвыпивший еще на проводах и разгулявшийся в пути казак с гиканьем и ухарством пустит санки на раскатах так, что не редкость — они взлетят полозьями вверх под визг женщин и ребят. Багры трещат. Никто не уступит дороги другому. А стороной не поедешь — снега коню по брюху. Санки то и дело сшибаются с санками. В воздухе звенит и виснет ядреная, бодрая, как мороз, ругань. У поселков навстречу баграчеям гурьбами высыпают остроглазые казачата. Они в драке расхватывают обломки багрищ, обливают их водою, примораживают. С неделю забавляются этими ползунками. Ух, как легко и быстро скользят ледяные змеи по дорогам и снегам в степи!

Все богачи скачут на багренье непременно в волчьих, широкополых тулупах. И сами они похожи на матерых волков. Теперь, после жарких и жестоких свар на осенней плавне, держатся они на особицу, сторожко. На постоялых дворах уже не смешиваются с беднотою. При неожиданных встречах со знакомыми ярыжниками привычные улыбки прячут в бороды, в нарочитую хмурь. Да и с ними уже редко кто пошутит теперь.

Скачут по дорогам и бабьи артели. Луша в этом году составила рыболовную компанию с Фомочкой-Казачком и еще тремя вдовами и армейками — казачками, у которых мужья находятся на внешней службе. В законодательном постановлении уральской войсковой канцелярии был параграф, запрещающий женщинам багрить, но казак особо уважает родительниц. Помимо писанных уставов, он носит в себе неписанные, и они куда крепче всякого закона. Конечно же, никто не посмеет затронуть и обидеть женщину на льду во время рыболовного жара! Напротив, казак с охотою, хотя и непременно с ухмылкой, поможет ей. Еще бы. Ведь, у ней же нет хозяина!

Кони у большинства казаков в этом году недокормлены. Трав было мало, а муки в сено не подсыплешь, когда и самому приходится хлеб кусать с тревогою и расчетом.

Беднота не спешит в Уральск. Многие осаживаются в Свистунской станице и окружных, Кушумском и Наганском поселках, посылая за багренными печатками уполномоченного.

Дело в том, что первую, издавна «славущую» ятовь — Атамановскую — и часть Жемчужного яра казаки по старинно заведенному обычаю обязаны разбагривать не для себя и войска, а для царя и его челяди. Всю заловленную здесь красную рыбу у казаков забирают особо приставленные чиновники по баснословно низкой расценке: один рубль за яловую и два, редко три рубля за икряную, будь то даже осетр пяти пудов с двумя пудовыми пирогами черной икры, за которого по вольной цене казак получил бы больше двухсот рублей. Так уж лучше забагрить судачишку, сазанишка и даже поганого сомишку. Царь не жалует черной рыбы, ее не берут в презент…

Раньше казаки не только мирились с царским багреньем (по-старинному — высочайшим кусом), но даже почитали за честь для себя поймать и представить ко двору рыбищу покрупнее. Когда-то уральцы добровольно явились к царю Михаилу Федоровичу с рыбным подарком и поклоном «принять их под высокую руку». А теперь большинство смотрит на это, как на тяжелую повинность. Беднота уже начинает крепко поругиваться и всеми силами старается опоздать на царское багренье.

Всем стало известно особое в этом году постановление, вынесенное по настоянию наказного атамана выборными от станичных обществ:

«Для презентного багренья прежде всего разбагрить Жемчужную ятовь от Горошного ерика до учуга; если же рыбы, пойманной на этой ятови, будет недостаточно, то предоставить войсковому начальству для презента разбагрить еще Перевозную и Упор, назначив для Перевозной и Упора один день, затем и Козу, для багренья которой назначить отдельный день».

Багрить для царя целых три дня, когда на все багренье до Соколиного поселка отведено тринадцать-пятнадцать дней! Нет, этого еще никогда не было!

Дальше в том же протоколе значилось:

«Съезд просит войсковое начальство презент к высочайшему двору и гг. министрам послать полностью, а ввиду тяжелого года для войскового населения, рыбу и икру, могущую остаться от презентного багренья, не рассылать по другим лицам в г. Уральске, а вырученную через продажу рыбы и икры сумму зачислить в войсковой капитал».

Казаки знали, конечно, что рыбой и икрой пользуется не один царь, но и вся его многотысячная свора, столичное и местное чиновничество, и этим постановлением выражали свое негодование против мелких хищников, черного бакланья, всегда кружившегося над рыбаками. Сказать что-либо в открытую, лезть, как говорят казаки, на пупыр, казачество не осмеливалось. Но между собою беднота уже возмущалась и роптала. Ведь и в прошлом году баграчеев принудили разбить весь Жемчужный яр, Атамановскую и другие ятови — в пользу казны, на сбор средств по встрече наследника. И вот теперь — снова. Да еще в такой тяжелый и мрачный год…

Хмурились казаки, привязывая к оглоблям длинные багровища. Никто из маломощных артелей не поскакал в Уральск. Но Луша уговорила Фомочку съездить побагрить на царя. Поп Кирилл как уехал в Петербург, так от него ни весточки с тех пор. Казачка сильно тосковала о нем, но уже с чувством полнейшей безнадежности. Григорий последние недели ни разу не заговаривал о Москве… Луша находилась в смятении. Ей захотелось непременно побывать на царском презенте. Там же будет снова, как на балу, вся казачья знать. Приедут и Устим Болдырев, и Вязниковцев. Луше надо было увидать их еще раз вместе, точно в самом деле думала она их окончательно сравнить меж собою и тогда уже найти для себя последнее решение.

 

В прежние годы в дни царского багренья все войско загоралось и кипело от нетерпения и азарта. Подъярованные кони рвались из оглобель, становились на дыбы, били копытами снег. Из пушки тогда бухали в самом городе, иногда, как рассказывали, с колокольни старого собора. В утро самого багренья с ночи все ворота настежь, и после удара лютые кони, пары и тройки, фыркая, вставая в упряжи на дыбы, вырывались на улицы и неслись к Уралу, к ятови. Впереди всех, сажен за сто, убегал, спасаясь быстротой, багренный атаман на коне с богатым убранством — роскошным чепраком и седельным прибором. За ним с красными флажками скакали державцы. Тучи снега поднимались над войском, крутились вихрем. Шум, крики, треск багров, визг, стоны… Случалось нередко, давили насмерть людей… И так после каждой ятови — снова и снова сумасшедшая скачка, уже по льду, до нового рубежа. Нередко попадались на пути запорошенные снегом полыньи. Туда валились с лошадьми и санями. Немало гибло народу, но озорная удаль, и дикое молодечество не прекращались.

Теперь было уже не то. К месту самой ятови на царском презенте казаков с лошадьми близко не подпускали: были случаи тайного увоза красной рыбы. Баграчеи должны спешиваться заранее и стоять по обоим берегам без лошадей, в полной готовности к багренью.

Так было и сегодня.

Луша и Фомочка-Казачок еще с тремя своими подружками подъезжали к Уралу со стороны Чагана. Один из державцев замахал на них красным флажком:

— Куда, куда?.. Держи с конем подальше от берега!

За казачек, однако, горячо вступились баграчеи, и их пропустили с лошадьми к самой реке. Буланые кони, густо покрытые пеной и инеем, зафыркали, почуяв впереди яр и воду, и остановились…

Чтобы посмеяться над постановлением — не пускать к реке с лошадьми, — старик Корней Болдырев, отец Устима, приехал на собаках, подкатил на детских саночках прямо к Уралу и выехал на лед. Казаки хохотали. Но державцы и Корнея завернули с реки…

День еще только что начинался, истекая предрассветной, морозной синью. Чернели леса на Бухарской стороне. Синели полосы Жемчужного яра и пески, засыпанные снегом. Прозрачно и фиолетово переливались сугробы и поля. Степь кое-где сдержанно начинала улыбаться тусклыми искрами. Звезды загасли. На самом Урале снег лежал совсем нетронутый, и река походила на громадное, чуть-чуть подсиненное полотнище, убранное по краям тусклой зеленью талов и леса.

У Луши последние дни все время ныло сердце. Ей очень хотелось побывать на зимнем ударе, окунуться в горячую, родную суету. Но, с другой стороны, ее все время угнетали мысли о будущем. Будущего не было, маячила впереди какая-то серая мреть.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.