Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГОСТИНИЦА СЕМИ ВЕТРОВ 3 страница



— Мир дому сему и всем живущим в нем?

Мутные, полубезумные глаза Елизаветы глядели на него пусто, страшно, но пристально и вызывающе. Пухлые губы ее безвольно распустились от злобы. Конечно, она знала все. Она знала и то, что между нею и Григорием уже ничего нет, все умерло и никогда не воскреснет. Она чувствовала, что она для него стала пустым местом и что еще одно только она может сделать — стать камнем, привязанным к его шее, когда он из последних сил попытается переплыть широкую реку и выйти к чистым пескам иной счастливой жизни. И она страстно желала оказаться таким гибельным для него грузом.

— Здравствуй, — сказал Вязниковцев без имени.

Елизавета подчеркнуто продолжала молчать, презрительно и жалко улыбаясь. Григорий повернул было к себе в горницу. Тогда она ласково и обидчиво позвала его:

— Погоди маненько. Поди ж сюда, ко мне…

Она вдруг нарочно спустила голую выше колена, толстую с синими венами ногу из-под одеяла и открыла жирную правую грудь с черным соском.

— Подь сюда, мормуленочек мой. Я тебе ух каких оладышек горячих испеку! Вишь тесто мое застоялось…

И она нетерпеливо повернулась с боку на спину, протягивая руки к Григорию. Казак вопросительно и брезгливо обернулся к ней. Была она сейчас жалка и бесстыдна. Освобождая возле себя место на перине, она передвинулась к стене. Кровать тихо скрипнула. И этот тонкий, особый скрип и слово «оладышки» заставили казака с омерзением содрогнуться от воспоминаний. Неужели в самом деле он любил ее и это все было? Теперь на него нагло и трусливо глядели уродство и похотливая злоба. Григорий, не скрывая ненависти, через плечо смотрел на нее — если бы можно было взглядом уничтожить человека! — и опять потянул к себе дверь. И тут же, дрогнув от мгновенной догадки, подумал:

«А ведь Клементия могла убить Настя. Ну, да, да… Она же любила его. Ах, Лушка, Лушка! Зачем надо было говорить тебе это? »

Елизавета сидела на кровати, из-за полноты с трудом поднимая руки к голове, чтобы расправить волосы. Во рту у ней поблескивали шпильки.

— Што ж, муженек мой, законный мой супруг, перед богом клялся ты мне, а таперь не жалашь полежать с женой своей? Сыт по горло, баешь? Где пропадал-то больше месяца?.. Молиться ездил али, матри, по другому делу ночи не спал? Вижу, под глазами сине море…

И вдруг эта оплывшая женщина проворно и легко вскочила с кровати. Она была в короткой, розовой ночной рубахе. Она тряслась, кричала, брызгалась слюною и в бешенстве прыгала вокруг казака.

— Ты хочешь, заразой тя не убьет, чтоб я ушла от тебя! Я свой дом ради тебя оставила и таперь не жалаю снова в него влипаться непрошенной. Я тебе не нищенка. Выпил мою красоту и молодость!.. Меня и на порог не пустит брательник мой Мирон. Он свою-то жену гонит. За што он меня кормить будет? Ты меня не угонишь отсюдова. Сдохну, а не уйду!

Теперь, как бы впервые, Григорий заметил ее черные, выкрашенные по моде зубы и ногти на руках. Это для него она молодилась и приукрашивалась. А может быть, для Кабаева? Кто их там знает, как они молятся…

Елизавета подскочила к Григорию и цепко схватила его за грудь. Она визгливо кричала о Луше, прибавляя к ее имени отвратительные ругательства. Она грозила, что сегодня непременно убьет себя и его посадят в тюрьму. Она грозила смертью им обоим, Григорию и Луше. Она проклинала их, сулила им ад, устрашала его и богом и сатаною. Она предрекала Григорию всевозможные беды — град, мор на скот, пожары на имущество и дом, обещала ему все болезни, проказу, лишаи, лихоманку и, наконец, самую страшную, военную болезнь, как называли ее уральцы, после которой на лице вместо носа остается темная дыра. Она наскакивала на казака с кулаками. Она швырнула в него ботинком, затем полетели гребенка, шпильки, евангелие и после всего дорогой кокошник. Григорий с силой и отвращением оттолкнул жену. Она ударилась плечом об угол изразцовой голландки, повалила пунцово цветущую фуксию, нарочно упала сама и покатилась по полу, открывая жирный, уже желтеющий живот и толстые бедра с синими тонкими венами. Глаза ее налились кровью. Она визжала и судорожно билась головою о доски пола. Речь ее теперь стала бессвязной, она опять упоминала бога, сатану, Христа, богородицу, кого-то кляла и кому-то угрожала… Несмотря на шум и крики, ни одна из кошек, лежащих в цветочных кадушечках, не пошевелилась. Только большой дымчатый кот, спавший на кровати за спиною Елизаветы, потянулся, приторно замяукал и блеснул зеленым глазом…

Григорий ушел к себе и запер за собою дверь на крючок. Зажег лампу. Очутившись в привычной обстановке среди примелькавшихся стен, оклеенных обоями с рисунками папоротника, увидав деревянную свою кровать и те же цветы, фуксии и герань, а на стене — новенькую охотничью берданку Ижевского завода, винтовку и саблю, оставшуюся еще от Турецкой войны, — Григорий вдруг с чувством физической тоски и душевной безнадежности понял, что ему уже не вырваться отсюда, не уйти к иной жизни, не видеть Луши своей женой, как никогда не зацвести вот этим желтым листьям на грязных, засиженных мухами обоях…

«Таперь всему кончина… Зачем она сболтнула? »

Он подошел к шкафу, по-казачьи — «горке», достал оттуда высокий, мутно-зеленоватый штоф, ничем не закусывая, выпил раз за разом два чайных стакана водки. Его качнуло. Сознание беспечно взметнулось, побежало по поселку, степям, легко и споро, как зимний заяц… Пережитое мелькало, как кусты и жнивья… Судьба брата была сейчас Григорию безразлична. «Его же нет давно… И какая о нем забота? Ему все одно, а я жить хочу». Он лишь досадовал, что Луша сказала ему об убийстве брата, а теперь сама будет сторониться его. Зачем она это сделала? И кто ее тянул за язык?

На столе у него стояли сейчас бумажные, аляповатые тюльпаны на проволоках. Знак любовного внимания Елизаветы… Григорий рванул к себе букет и, со злобою вырывая огромные лепестки, бросал их на пол, топтал ногами и плевался.

— Жирная арясина! Тоже цветики пораспустила… Подлюга! Пропади ты, нечистая тварь. Чтоб тебя совсем не было!.. Исчезни! Провались! Рассыпься!..

Он бормотал слова, как заклинание, и походил на одержимого. Губы тряслись у него, будто у обиженного ребенка. И как ребенку, ему хотелось ломать все вокруг себя, бить кулаками по цветочным банкам, растоптать все растения с их приторным, душноватым ароматом, срывать со стен фотографии, где Лиза, он сам и даже отец Стахей были молодыми и юно и браво смотрели перед собою. А как противны эти толстые, желтые, в свиных переплетах святые книги на медных застежках! Изорвать и пустить бы их листы на вей-ветер! Пусть ничего, ничего не будет, что было!

Если бы он сумел зареветь по-детски — безудержно и сумасшедше! Ведь все, все есть у человека: здоровье, богатство, сила, страсть, большая жизнь впереди, а что выходит?.. Бог, если ты где-нибудь есть, если ты еще не сбежал трусливо куда-нибудь в темную нору, помоги убрать с дороги, раздавить эту отвратительную гадину, так чтобы хрустнул под каблуком ее заплывший жиром череп!..

Григорий круто обернулся. В дверь громко и резко застучали. Это ломилась к нему и дубасила по створкам Елизавета. Казак сморщился, пристально взглянул на шашку на стене, зло и длинно втянул в себя воздух, раскрыв кругло, по-рыбьи рот. Голубые, большие глаза его казались сейчас узкими и темными. Елизавета, усиливая голос до визга, вопила за дверью:

— Пущай, пущай все знают, какой ты потаскун. Ишь, женихало, кобель кудрявый, потрясучий! Утресь выбегу на площадь, во всю глотку, на весь поселок буду зевать про тебя, про твои фокусы! Жеребец проклятый, кушкар! [15]

— Уйди, гадюка! Убью!

— Ты меня убьешь? А раньше-то?.. Правов таких у тебя нет! Сама повешусь! Высуну язык, тогда яруй, яруй во все паруса с Лушкой! На подловке повисну, — дойди поглядеть! И Лушку приведи. Пущай обрадуется, подлая!

«Если бы! » — подумал Григорий. Он снова налил стакан водки, но весь выпить не смог. Схватился руками за виски, закрыл наглухо ладонями уши и опустился на деревянный диван. Просидел так, по-видимому, долго. Когда очнулся — не сразу вспомнил, где он. В горнице, за дверью и во всем доме повисла и застыла настороженная тишина, готовая, казалось, каждую секунду рухнуть, прозвенеть рыданиями и проклятиями, — чем угодно! Пусть даже обвалом всей земли, всего света! Не все ли равно?.. Григорий переобулся в легкие ичиги и тихо, на цыпочках пошел по дому. Пискнул сверчок над косяком двери и тут же оборвал прозрачный свой крик. Елизаветы нигде не было. Казак вышел на крыльцо. Едва заметно светало. Восток пытался стряхнуть с себя темноту. В черном, но уже беззвездном небе кричали гуси, летавшие с Урала в поля на жировку. Избы поселка тонули в предутреннем тумане.

«Эх, скакануть на хутор, што ли? Сердце иссечь в бешеном беге… Но куда ж она подевалась на самом-то деле? »

Григорий опять вернулся в крытый коридор и начал осторожно, стараясь не скрипнуть, взбираться по лестнице на чердак. В пролете узкой двери он увидел локти, плечи, голову, грузно ворочавшиеся в сумерках высоко под крышей. Лицо Елизаветы в это мгновенье угодило в полосу света от окошечка вверху, и казак рассмотрел, как, багровея от усилий и злобы, составив несколько фанерных ящиков из-под товара, женщина ладила веревку к толстой перекладине, на которой висело белье, а дальше в углу — невод. Делала женщина это очень неловко и медленно. Слышно ее тяжелое пыхтенье. Вот она завязывает петлю. Пробует затянуть ее рукою, — веревка соскальзывает с перекладины. Елизавета снова закидывает ее туда и пытается укрепить. Но видно, что она нарочно не доводит дела до конца. Тогда казак намеренно скрипнул лестницей. Женщина, вздрогнув и оглянувшись, начинает спешить. Завязывает веревку, а конец с петлей закидывает через затылок себе на шею. Согнув колена, опускается, приседает, не сползая, однако, с ящика. Веревка несколько суживается вокруг шеи. Елизавета продолжает стоять коленями на ящике, не делая попыток вытолкнуть его из-под себя. Так продолжается очень долго… Сквозь щели деревянной крыши на подловку пробиваются бледно-алые стрелы света. В дальнем углу большими серыми, как паутина, мотками вырисовывается плавенный невод.

«Через неделю плавня. Поеду-к и я», — думает казак. Голубь, ночевавший под крышей, вдруг сильно хлопает крыльями и летит мимо Елизаветы через деревянное окошечко, за ним другой, третий. Белые и сизые живые пятна! Елизавета вздрагивает от неожиданности, что-то шепчет и мелко-мелко крестит свой рот. Григория лихорадит. Он задыхается. Не выдерживает, — заскакивает на подловку и хрипит:

— Да вешайся же ты, чертова ступа! Нагайкой буду драть! Вешайся! Бог, бог, прими ее вздох!

Он с силой ударяет ногою в нижний ящик. Ящики с пустопорожним грохотом катятся в стороны. Женщина коротко ахает и, взмахнув руками, с хрипом повисает на веревке. Веревка затягивается, ползет по перекладине. Ноги женщины — одна в черном черевике и чулке со стрелами, другая только в чулке — подергиваются, как бы пытаясь бежать по воздуху. Лицо ее страшно синеет. Вот она несколько раз пошевеливается, пальцы ее рук тихо перебирают воздух, как бы ища опоры… Затем тело разом обвисает, вытягивается, становится неподвижным. Григорий в ужасе глядит на него сквозь ресницы и, широко раскрыв рот, задыхается, рыдает без звуков и слов. Проходит минута, возможно, две… Они кажутся казаку часом, днем, месяцем, годом — целой жизнью. Каждая секунда резко и остро бьется в его сознаньи, в сердце, в крови, во всем его существе.

Чувства казака обостряются до последней степени. Ему чудится, что Елизавета начинает подмигивать ему левым, незакрывшимся глазом, манит его к себе и шепчет:

— Горячих оладышек хочешь? Хочешь?

На Григория, медленно расширяясь и развертываясь во все свои полтораста сажен, надвигается серый, высокий невод. В его мотне стоймя плывет синее, опухшее тело Елизаветы. «Живая женщина-паук кусается безвредно, как кошка или собака! » — вдруг звенит пронзительный голос. Когда-то эти выкрики Григорий слышал в паноптикуме на Нижегородской ярмарке. Невод с мертвым неотвратимым равнодушием наплывает на казака тысячью своих крупных ячей. Они кружатся и пляшут в его глазах многоцветной радугой. Вот-вот и невод захлестнет его и унесет в море, как Елизавету. — У-у-у! — воет он, присев на корточки. Женщина висит под крышей без движения, как мешок с мягким грузом. «Вот он и конец… Только не спеши. Грех с орех — все одно! А мы суслики по темным норам. Всем нам петля… Уйди тихо домой и усни. Усни, Гришанька! » Это он вдруг вспоминает, как убаюкивала его в степи Луша, когда они ночевали среди сорока могил-курганов… Казак решает взобраться на ящики. «Все одно она уже мертвая», — думает он и чему-то улыбается. Он хочет снять ее тело с петли. Тело оказывается невероятно грузным, и Григорий никак не может поднять его. Он не в силах обхватить его руками вокруг талии. «Лизанька, Лизанька! » — скачет в его пьяном мозгу, и Лиза идет по крутому яру Урала — юная, легкая, босоногая, как заря весною над лесом… Казаку страшно. Тело жены слышно холодеет и остывает под его горячими пальцами. Наконец, он вспоминает, что у него в кармане складной нож, купленный им когда-то в Париже на улице Рю-дю-Бак в магазине Обои-Марше. Он быстро перерезает веревку. Тело шлепается неловко в золу и мертво стукается головою о пустой ящик. На крыше воркуют голуби. Восходит солнце за Уралом…

В этот же день Вязниковцева отправили в сопровождении понятых в станицу, оттуда в отдел, в Калмыков, а через двое суток уже под конвоем провезли в Уральск.

 

 

Самое жестокое и скверное время в училище это вечер и ночь. Мир наглухо замыкается в грязных, тараканьего цвета коридорах, квадратных коробках-классах и длинных, как гробы, спальнях. Сусличью нору напоминает тогда училище казачонку.

В столовой общежития темно даже днем. Она помещается в подвальном этаже. За вечерним чаем — часов в пять — из-за экономии ламп еще не зажигают. И кажется тогда, что день внезапно кончился, и на дворе, как здесь, сумерки и тишина. Разговаривать строго воспрещается.

Но казенная тишина часто прерывается нечаянными выкриками. За порядком в столовой обычно наблюдает Яшенька. Иногда заглядывает сюда и смотритель. Заходит его помощник, розоволицый, остроносый Соколов, по прозванию «Чирышек». За громкие разговоры обычно воспитаннику предлагается тут же покинуть столовую. А есть в училище всегда хочется. Обед обычно бывает очень скудным, и к пяти часам у ребят остаются от него лишь тоскливые воспоминания.

О, эта нудная и серая жизнь без единой улыбки, без игр, смеха и шуток! Взрослые — Яшенька, протоиерей Гриневич, Соколов, они все привыкли к этому. Им уже всерьез кажется, что для человека самое достойное на земле — усердно плести эту тупую и скучную канитель. Впрочем, есть и у них личные удовольствия. Но что это за убогие и жалкие развлечения! А детей, оказывается, не так-то легко отвратить от подлинной жизни. Они и в училище упрямо продолжают чувствовать теплую глубину солнца и земли, приливы собственной крови. Для них вот тут же рядом за стенами, на улицах, на реке, в чаганских садах, в степи, нетронуто лежат целые вороха радостного великолепия мира!.. Если бы не строили взрослые для них, как для скота, перегородок!..

Сегодня сумерки столовой особенно унылы. День на дворе ослепительно ярок и горяч. Второе уральское лето, оно куда свежее и приятнее июльской жары. Казачонок, глазами следя за Яшенькиной спиной, нутром и сейчас слышит острое и холодноватое дыхание степных просторов. Все бессмысленно молчат. Яшенька, заложив за спину свои тонкие руки, важно разгуливает меж столов. Слышно только, как воспитанники, чавкая и присвистывая, втягивают в себя горячую воду.

И вдруг неожиданно влетевшей птицей на всю большую столовую звонкий, простодушный голос Мити Кудряшова:

— Дяденька, дай-ка еще колача да чаю!

Сдержанный смех старшеклассников приветствует наивного смельчака. Лицо Мити вытягивается в недоумении. Улыбается и сам Яшенька, и тогда столовая раскалывается от хохота. Но Яшенька моментально прячет улыбку. Натужно и грозно хмурится. Можно подумать, что на всем свете важнее его нет человека. Он резко бросает поверх ребячьих голов:

— Ти-ше! Ти-ше!

Расставив ноги ножницами, долго и возмущенно раскачивает головою. Губы его кривятся брезгливой улыбкой. Рисуясь перед собою и воспитанниками, Яшенька цедит сквозь зубы:

— Дурак! Деревенщина! Чурбан неотесанный! «Колача да чаю! » А может быть, вам, господин Кудряшов, булки сдобной хочется? Пирога с осетриной или с сагой? Впрочем, может быть, вы предпочитаете с вязигой?

Яшенька с силой и сладострастием тычет Кудряшова согнутым пальцем в темя:

— Запомни, балбес, раз и навсегда: ты не дома и приехал сюда не брюхо растить, а развивать и совершенствовать свой ум. Учиться!.. Полагается на человека: одна кружка чаю, порция хлеба и два куска сахару. Понял? Живот надо подобрать! Не у маменьки!

Яшенька сам больше десяти лет развивал свой ум, сначала в духовном училище, затем — в семинарии. И теперь он в точности повторяет слова и жесты своих наставников, когда-то тыкавших его в темя тем же средним пальцем.

Сумерками ученики готовят уроки. Сидят за партами, как на утренних занятиях. Если ты даже выучил заданное, все равно сиди и таращись в учебник до девяти часов вечера, пока звонок не позовет тебя на ужин. В это время строго-настрого запрещено читать книги. Только учебники! Глаз надзирателя зорко следит за всеми. Лицо Яшеньки делается выспренне довольным, если в классе, как в улье, стоит ровный гул от зубрежки. Он горд от сознания, что готовит таких же людей, каким вышел он сам, сын бедной, сельской просвирни. Тексты священного писания о «бане пакебытия», о том, что «несть власти аще не от бога», доказательства бесчисленных и чудесных свойств бога — вездесущия, всемогущества, вечного его бытия, — «Камо пойду от духа твоего, от лица твоего, камо бегу? », — безвестные купцы и безыменные путешественники, бассейны вод и бочки с керосином из задач, герои человеческой истории, императоры, короли, диктаторы, военачальники, начиная с чудодея Иисуса Навина, криком остановившего солнце, и кончая отечественными Суворовым, чудесно подражавшим петуху, и Скобелевым, матерщинником и самодуром; острова и полуострова, заливы и проливы — Мадагаскар, Ява, Азорские, Берингов, Денежкин, Па-де-Кале, Ворона и Лисица, Лягушка и Вол из басен Крылова, наречия «крайне, втуне, вообще, прежде, вовсе и еще», а также все многочисленные слова на букву «ять», таблица умножения, певческие ноты и ключи, тропари и молитвы, — все это скачет и прыгает в воздухе, как в сказочной чехарде. Тоска и совершеннейшая бессмыслица! Даже Яшенька радуется, что его уже не принуждают учить все это и что он может выбросить навсегда весь этот хлам из своей головы. Ну, конечно, интереснее же читать порнографические романы, которыми он теперь увлекается по ночам.

После ужина молитва. Все расходятся по спальням.

Первый час в спальне надзирателя нет. Это неплохое время. День прошел. Меньше остается томиться в заключении до лета.

В полутемном углу, на полу меж койками, поставив тут же лампу-коптилку, несколько человек «дуются», «режутся» в стариннейшую уральскую игру «Трынку». Карты вспухли от давнего употребления, как от болезни.

Венька и Алеша сидят на койке в кружке ребят и слушают россказни Васьки Блохина. Похожи они сейчас на озябших птах, сбившихся зимою где-нибудь на гумне в тесную стайку. Венька отошел на минуту к окну и прижался к его холодноватому, темному стеклу.

Ему видна большая, голубая ночь и далекие, теперь чужие звезды.

— Тишь, ребята… Гуси, слышь, лопочут. Эх!

От птичьего говора детям еще тоскливее. Хочется разбить лбом окно, как слепому Самсону, разворошить плечами эти стены. Задавить всех учителей. Срыть город с поверхности земли. Сделать людей свободными… Только сейчас казачонок впервые видит и слышит со стороны радостную глубину жизни в природе, чудесную ее простоту и свободную, азартную игру человеческих сил на охоте и рыболовстве…

Васька Блохин, поставив руки фертом, стоит у стены. Поблескивает желтыми, острыми своими глазами, и видно, что он сам нестерпимо радуется тому, что говорит. Рыжая его голова то откроет, то совсем заслонит горящую лампешку на грязной стене. Тень от его волосатой головы скачет по потолку, скатывается по стене на пол. Она похожа на лохматое, ночное животное.

— Просыпаюсь я это вчера посередь ночи, — рассказывает Блохин. — Слышу, в животе у меня такая дрень-брень — ужасти! Не то от постной лапши, не то от длинной всенощной. Дай-ка, думаю, курну, може, и полегчает, как больному от святого причастия. Завернулся я в одеяло и плыву барыней, прямо Соколовской дочкой, будто привидение, по колидору. Ферть-кверть — задом верть!

Васька прошелся меж коек, приподняв худой зад и смешно выкидывая им в стороны.

— А в колидоре — темь, нарочно коли глаз, не выколешь. Лампа привернута. И тихо кругом — на тебе могилка в полнощь. Пробираюсь, знычит, я будто Брынскими лесами. И чего-то мне боязно. А чего, сам не знаю. Дергаю дверь… Гляжу, а в фатере на стене лампешка коптит. Немой черт язык высунул — красный — и желает что-то страшное сказать и, конешно, не может, потому немой. Копоть одна… Но все думается: «А ну, как он заорет! » Но я, знате сами, не очень пужливый. Храбро вдвигаюсь правым плечом, а поджилки во как трясутся. И вдруг, милые мои, там в черной пучине, в дыре то есть, что-то ятно так заворошится, забульбукает… И как оттедова шурганет наверх большой, ей-пра с собаку, черный, страшенный ежище!.. Морда острущая, длиною — во!

Васька раскинул свои руки.

— Глаза сверлом. Думаю: дикобраз, знычит, это!.. Самый настоящий. А он как закурлымурлыкает: «У-у-уррр! У-у-уррр!.. » Вот тут маненько мне страшно сделалось и в животе что-то обрушилось вниз и как будто ладаном запахло… Не знаю что делать — не то молиться, не то браниться? Ощупываю себя сзаду и спереду: все, как было до этого — никаких кораблекрушениев: ни потопу, ни обвалу, — и потому достаю из карману свой перочинный нож, зубами его, будто шаблю, раскрываю и говорю себе на ухо: «Бейся до последнего, Василий Георгич, как Александр Суворов». А дикобраз вдруг как метнется шаром под мене. Хочу ножом его пырнуть да сам через него кубарем. Во! коленку до крови!.. Вскакиваю, а его и след простыл. А потом и все померло, будто и ничего не было… Я и про курево забыл. Оздоровел. Этта, братцы, история!..

Ребята с минуту молчат и не шевелятся. Они знают, что Васька врет, но разве в этом дело? Его залихватская уверенность, нахальство, с которым он показал синяк на колене, производят на них ошеломляющее впечатление. Для них мир пока что неисчерпаем, и чего не может приключиться на свете, лишь бы захотеть!.. Васька тоже замер, наслаждаясь тишиной и успехом.

Из угла длинной спальни с полу доносится взволнованно хриповатое, самозабвенное:

— Крою еще пятаком!

— Мирю двугряш!

— Гривенник сверху!

— Чего мурын в мои карты воротишь?

— А чего ему в свои глядеть, коли он их знат?

— Нужны мне твои, как икряной белуге святое причастие.

— Я тебя, голубок вонючий, во как знаю!

— Сдавай, не борозди брюхом по дну…

Венька широко качает головой и говорит завистливо и восхищенно, опуская толстую нижнюю губу и открывая белые, ровные зубы:

— Ну, врать! Вот этта врать!

— Я вру? — раскрыв широко глаза, изумляется Васька: — Глядите, братцы, на этого муравьеда! Я вру?

Искренность Блохина беспредельна. Он чувствует, какое хорошее дело он делает, заражая друзей тоской по необыкновенному, и он счастлив. Он задыхается от радости. Он видит, как вдохновенно загораются глаза у всех ребят. Всем им хочется забраться по той же горячей лазейке, отысканной Васькой, на самую высокую пику фантазии, сказки, небылицы. Каждому из них во что бы то ни стало хочется выдумать такое, что поразило бы всех вконец. И вот Венька, спеша и захлебываясь, начинает вспоминать о том, как он плутал когда-то ночью по степи.

— Это што, это все враки! — шипит он презрительно. — А вот я вам расскажу…

И он принимается вдохновенно врать, но так, что и сам уж начинает верить тому, что он когда-то нарочно выдумывал для братишки Тольки. Теперь он уже не знает, что правда в его рассказе, что выдумка, а что просто воспоминание о своем прежнем вранье. Он верит, что он в самом деле держал дикую лошадь за гриву, что действительно отбился поясом с бляхой (а тогда у него бляхи и в помине не было! ) от волков и что топтал ногами змей… Его слушают с разинутыми ртами. Даже Васька забыл о своей высокомерной улыбке, и она сейчас бессмысленно стынет на его веснушчатом лице. Минуты бегут незаметно. Все забыли о предстоящей драке со старшеклассниками. В душе — мир и тишина, как бывало когда-то дома по вечерам. Как немного надо для счастья человека!

— А што, братцы, сделал бы кажный, если бы кажному из нас дать силу, как богу? — волнуясь заранее от того, что скажут ему на это друзья, говорит задыхаясь Митя Кудряшов своим особо звонким голосом.

— А ну, ну… Давай все по очереди!

Веньку зазнобило от Митиного предложения. Только представить себе, что бы он натворил на месте бога!

— Начинай ты сам, Митряй!

Кудряшов кашлянул и, нервно пощипывая свои серые, как конопля, кудри, начал:

— Я знаю, как сделать, чтобы всех в счастливые произвесть!.. Кажному человеку, где бы он ни проживал, по хорошему каменному дому с палисадником, чтоб за квартиру хозяину не платить и чтобы крыжовнику в нем сколь хошь… Дома все одинаковые, чтобы не завидно никому. Кажному по мешку денег ни за што, ни про што и амбар с мукой, чтобы на мельницу не тащиться и еще вдобавок по доброй коняге — ездить на базар. Ну и в придачу, будто приданое, рублей на тыщу. Что кажный пожелает, то и купит: лодку с сетями, ружье, собаку, пчел, платье вышитое, золотое кольцо, брильянт али штаны бархатные… Что хошь кажный!

Улыбки счастья мелькали на лице рассказчика — возле глаз, рта, носа. Видно, что ему их не удержать и кажется, вот-вот они его взорвут, как порох.

— И еще и еще! По такому вот мешку вяземских пряников!

И Митя раскинул руки, как бы намереваясь обнять всю землю.

— Губа — не дура, язык — не лопата! Чего захотел!

— М-да! — аппетитно вздохнул Паша Сахаров и облизнулся.

— Ну, а ты, Шальнов, как? Что бы сделал?

Алеша заерзал по койке, заулыбался смущенно.

— А я бы даже не знаю, что сделал. А, пожалуй, можно кое-что и сделать… Чтобы всем легко было, так пусть никто не помирал бы никогда и не хворал бы…

— А земли бы тогда, дурак, где на всех взял? Хватило б нашей, думаешь?

— Хватило б. Еще как! Научились бы и на луну полетели бы… Да и здесь по степи места немало…

— У казаков перенять землю хочешь, поди?

— Тогда все будут одинаковые. Ни казаков, ни мужиков. И чтобы на всем свете ни одного бедного, а то как нехорошо глядеть, если у людей есть нечего. Голода чтоб никогда не было, как нынешний год… А то бегу я третьеводни мимо Каревского магазина на Михайловской. Все покупают, чего хотят. Конфет, пряников. А на дворе дождик, сыро, а на углу старуха стоит, трясется вся, глаза у нее в слезах, и видно, что она одным-одна на свете, брошенная — и такая-то злость напала на меня. Не знай, как сказать, вот взял бы всех людей и погнал бы из домов — и сызнова, все сызнова, по-новому!.. Если люди сами на всех не могут наработать хлеба, одежи, — надо машин наделать. Пускай машины косят, шьют, куют и свет, как в Америке, нам дают. Все, все за нас делают… Ну, чего бы я еще захотел? Вот разве, чтобы войны не было… Лучше бы было, играли бы в войну — ну, на кулаки, что ли, там, если охота, но без крови, а с песнями.

Алеша опять застенчиво и косо улыбнулся, и чтобы отвести от себя внимание товарищей, поглядел вопросительно серыми своими глазами на Блохина:

— А ты как бы, Вась, на боговом месте распорядился?

— Я-то?.. Я бы так исхитрился. Я бы произвел переселение по трем отделам… Все мы знам, мы хорошо все знам…

Васька важничал и старался походить на ученого, объявлявшего о величайших своих открытиях. Он даже почесал пальцами свою щеку так же, как это делал в торжественных случаях Степан Степанович Никольский.

— Все мы знам, на земле с испокон веков проживают люди, в аду — черти, в раю — ангелы. А почему такая горячая обида людям и чертям, никто не знат и знать не жалат. Вот я бы первым делом ангелов чилижной метлой из рая — кышь! А на их место всех людей без разбору: атаман ли ты али вестовой, архирей али церковный колокольщик или просто, как наш швабра Игнатий. «Живи, братцы, вовсю! Яблоки жри без разрешениев, не опасайся! Гуляй себе по райскому саду, как соловей, с женами под ручку… Всем по паре крылышек. Летай без зазреньев совести бабочкой, сок собирай за пазуху! » Чертей бы на землю переправил… Ну, конешно, одел бы их маненько. Хвосты бы в штаны позапрятал, мужскую амуницею ихнюю принакрыл бы. А с ними рази Яшеньку одного оставил бы для порядку. Пусть будет чертовым учителем! Чертям бы после жаркого ада здесь, на земле, здорово бы показалось. Они ее обработали бы живым манером. Раем бы сделали. Они, черти, ух здоровущи!

— А ты их видал?

— Доводилось, — спокойно ответил Васька и продолжал:

— А ангелочков бы всех за хвосты и по этапу в ад. Шагом арш! Катись колесом без спиц и обода! Я бы им перышки расправил, крылышки расчесал. Узнали б они у меня, как мучить других! — погрозил Васька кулаком в сторону старшеклассников, и все ребята это поняли сразу, но не хотелось сейчас даже думать об этом. — Ну, конешно, поревели б они маненько, но это не вредит… Слез у них при их житье запасы большие… Вот и вся недолга!

Ребята заулыбались уже при первых Васькиных словах. К середине рассказа они все лежали вповалку на койке, держась от хохота за животы. Они были сейчас в таком состоянии возбуждения, что им все это великое переселение ангелов, людей и чертей представилось на самом деле — живо и непосредственно.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.